Закон, перед которым все равны, — принадлежность государства. Но идеал Достоевского другой: вселенское братство, которое исключает понятие вины и потому не нуждается в справедливости — не проницательный следователь Порфирий Петрович, а всепрощающая Соня Мармеладова.
Поэтому и совершенствовать надо не частности — юридическую систему, а основу — человеческую душу. Правовое общество, по Достоевскому, не исключает судебных ошибок. Более того, оно обречено совершать их — как это случилось в «Братьях Карамазовых». Юридическая справедливость противостоит справедливости высшей, той, что основывается на законах добра, любви и красоты. Там же, где царит братская любовь, право всегда отступает. Не случайно в Советском Союзе меняется обращение к подсудимому. Прежде чем судить человека, надо превратить его из «товарища» в «гражданина».
Вроде бы наши эмигранты мало похожи на Достоевского, но в основе и тут и там один источник, один символ веры: добро должно побеждать зло при всех обстоятельствах, в том числе и вопреки закону. Как написано у Платонова, «плохих людей убивать надо, а то хороших мало».
В Америке нам этим правилом пользоваться не дают, чего не скажешь о Советском Союзе. Долгая и успешная практика следования не букве закона, а его духу (в самом расширительном смысле) привела к твердому убеждению: юридическая справедливость должна уступить место справедливости высшей — классовой, нравственной, Божьей. Солженицын: «Общество, в котором нет других весов, кроме юридических, тоже мало достойно человека».
Сегодня это некогда восторженно принятое (нами — не Западом) заявление уже не кажется таким бесспорным. Сейчас уже вроде бы стало ясно, что юридические весы опасно заменять какими-либо другими. На словах мы готовы принять идею правового общества. Но — с исключениями: иногда закон может потерпеть.
В России наша жизнь сплошь состояла из таких исключений. Ее регулировало не право, а личные отношения — со швейцаром, соседом, начальником, конвоиром. Все мы как заклинание твердили оптимистическую формулу: «Если нельзя, но очень хочется, то можно». (Не потому ли мы в конце концов добрались до Америки?)
Мир, построенный на неформальных отношениях, теплее и человечнее того, который существует на основе параграфа. Может быть, оттого советская власть так отчаянно уже семьдесят лет воюет бюрократа, что видит в нем диверсанта, заменяющего кровь чернилами.
Российский человек видит унижение в низведении своей личности до уровня «истца». Если уж суд необходим, то лучше бы ему быть «товарищеским». То есть таким, который имеет в виду не столько факты, сколько личность участников тяжбы. Мания характеристик в Советском Союзе объясняется попыткой внести в закон человеческое измерение, сделать его более интимным, расширить область права за счет других форм «человековедения». Персональная характеристика — это редуцированная форма литературного исследования. Все эти «в быту чистоплотен, на работе отзывчив» были призваны смягчить, гуманизировать право, чей суровый принцип — «невзирая на личность» — оскорблял как раз своей неразборчивостью. Как же не взирать? А если подсудимый — передовик?
Правда с большой буквы выше правды с маленькой ровно настолько, насколько человек выше и шире закона. Юристы описывают только права и обязанности — душа выпадает в остаток.
Примириться с этой потерей нам не дает это самое тоталитарное мышление, требующее принимать и мир и человека во всей его полноте и нерасчлененности.
Попав в правовое общество, третья волна никак не может смириться с унизительными ограничениями, которые оно накладывает на нашу свободу пренебрегать формами общежития. Как бы ни стеснена была наша жизнь в России, в Америке она оказалась куда более регламентированной.
Конечно, где-то в главном, на уровне билля о правах, американские свободы не сравнить с советскими. Но на уровне рядовой, обыденной жизни в России было проще обойти и государство, и закон. А ведь понятно, что рядовой человек со свободой совести сталкивается куда реже, чем с правом соседа слушать «хэви-метал».
Так что эмигранты, независимо от уровня сознания, столкнувшись с реальностью правового общества, нашли его несуразным. Преступников выпускают, а честному человеку плюнуть некуда.
Сейчас уже ничего, притерпелись, а в свое время, помнится, какое нас охватывало бешенство перед закрытыми в воскресенье водочными магазинами. И ведь обидно не то, что закрыты, а то, что это обстоятельство не вызывает возражений. Его не обойти, не объехать: закрыто — и точка.
Законопослушность американского общества приводит к тому, что здесь не осталось места для привычного нам полулегального поведения: или ты преступник, или лояльный гражданин, «тварь дрожащая». За всю жизнь в США мы ни разу не видели, чтобы кто-нибудь пролез без очереди.
Конечно, как-то это все и нас воспитывает, потому что теперь, встречая советских гостей, уже сам, не хуже аборигенов, начинаешь поражаться их причудливым взаимоотношениям с законом.
Перестройка нас, как и всех эмигрантов, вынудила постоянно торчать в аэропорту, провожая на родину друзей, родственников, друзей родственников и родственников друзей. Эти посещения наградили нас картинами ожесточенной конфронтации двух моделей правосознания.
Очередь пассажиров обыкновенных течет быстро и бесперебойно. Зато наша двигается судорожно, рывками, проходя через взрывы взаимонепонимания.
Во всем виноваты правила провоза багажа. И дело не в том, что советские гости везут его много. Дело в том, что одна сторона стремится эти правила толковать расширительно, а вторая настаивает на их буквальном прочтении.
Выглядит это, например, так. Вежливая американская служащая объясняет: «Правила разрешают перевозить два чемодана такого-то веса». Красивый седовласый мужчина с кавказской внешностью берет ее за руку, мягко заглядывает в глаза и ласково говорит: «Плиз». Та не понимает, зато мы понимаем. В одно слово он вкладывает целую тираду: «Пойми, ласточка, я не какой-нибудь фарцовщик. У меня особое положение. Первый раз в Америке — гостинцы надо привезти? Я интеллигентный человек, понимаю, что такое правила, но у меня же исключительный случай. Можно же по-человечески». До американки из всего этого дошло только «плиз», потому она и продолжает упрямо цитировать инструкцию.
У соседнего окошечка стоят три темпераментные дамы. Эти английского не знают и говорят по-русски, в глубине души уверенные, что хоть простейшие слова, хоть как-нибудь, но американцы их речь поймут: «Что значит доплатить? Нету! Рады бы, но нету. Мы бедные женщины, где нам взять? Войдите в положение».
Каждая такая сцена кончается появлением советского представителя Аэрофлота. Помочь он не может. Но самое интересное, что и он на стороне пассажиров. Каждому объясняет: «Это не наши законы. Америка!» — и разводит руками. То есть в Москве еще могут судить по-людски, в Америке — никогда. Никто не станет вникать в конкретную ситуацию, никого не интересует личность, всем правит безжалостный циркуляр.
Подобные сцены разыгрываются во всем Советском Союзе. Примерно так же протекает главный спор о перестройке, спор между западниками и почвенниками. И первые и вторые согласны признать необходимость правового общества. Но одни видят путь к нему в подчинении закону, а вторые — в подчинении закона высшему, более благородному, нравственному принципу.
Как сказал один депутат: «Принцип правового государства — в защите честных людей, а не тех, кто посягает на наши права».
Разве под такими словами не подписалась бы третья волна, которую так беспокоит излишняя церемонность американской Фемиды, считающей, что закон обязан защищать всех — и плохих и хороших.
Другой депутат, куда более известный — Валентин Распутин, — еще горячей поддерживал право, но только тогда, когда оно работает «во имя души, достоинства, культурного и нравственного облика народа».
Крыть вроде бы нечем, кто же станет возражать. Но тут же выясняется, что в руках Распутина закон немедленно превратится в цензуру, направленную против «нравственной разнузданности, похотливости, неразборчивости и сквернолюбия средств массовой информации». Распутину нужна не свобода слова, а свобода разумного, доброго, вечного слова.
Как всегда в России, зло символизирует бездушный закон, добро — живое нравственное чувство. С одной стороны — абстрактный принцип, с другой — высшая цель. Одни апеллируют к реальности, другие — к благородному вымыслу. На стороне первых — опыт истории, на стороне вторых — опыт утопии. Без закона жить трудно, с законом — больно. Но другого выхода просто нет.
Не зря в Америке не задаются вопросом, нравствен ли тот или иной закон, а только — справедлив ли он. Юриспруденция не подменяет собой религию. Закон не должен делать человека выше, чище, нравственнее. Он всего лишь ограждает личность от произвола другой личности или государства.
Правовое сознание — это возвращение из царства универсального добра к нашей земной жизни, где закон есть закон, а не инструмент созидания светлого будущего.
О ПИВЕ
Неторопливая прогулка по Манхэттену — это привилегия бродяг и других, приближенных к ним лиц, плюнувших на карьеру. Мы, занимая промежуточное положение, гуляем часто и основательно. Приятно чувствовать себя выброшенным из стандартной суеты нашей столичной жизни. В толпе одинаковых, как матрешки, клерков мы выделяемся развязностью походки, отсутствием галстука и портфелей типа «дипломат». Вместо «дипломатов» мы несем по банке пива в коричневых пакетах. Это как бы символ нашей независимости. Пиво в 11 утра — клерки себе такого не позволят.
Но почему же мы прячем невинное пиво в уродливые бумажные мешки? — спросит наш наивный соотечественник. И мы ему с удовольствием и не торопясь (см. выше) объясним, что в Америке нельзя пить пиво на улице. Что за это полицейский может отвести в тюрьму. С другой стороны, ни один полицейский не посмеет нарушить ваше право на тайну и не спросит, что вы там прячете в коричневом пакете. Великая вещь свобода, особенно если знаешь, как ею пользоваться.