Американа — страница 39 из 52

В Вермонте мы впервые поняли, как красив сельскохозяйственный пейзаж. Не бесконечные поля — от горизонта до горизонта, а маленькие, уютные фермы со знаменитыми красными амбарами, не менее знаменитыми крытыми деревянными мостами, мельницами, коровами, лошадьми.

Вряд ли местные аграрии вносят весомый вклад в сельскохозяйственное могущество Америки. Сельская жизнь в Вермонте имеет скорее декоративный характер. Вот так горожанин представляет себе идеальную, как на картинке, ферму.

Вермонт сохранил нетронутой эстетическую выразительность сельского ландшафта и этим оказал Америке огромную услугу. Туристы, которые приезжают сюда со всего света, оказываются в доиндустриальных временах. Буколика нужна не только романтическим поэтам. Без нее обеднеет жизнь современного человека, который уже забывает, что молоко берется из коров, а не из бутылок.

Мы привыкли к тому, что охранять следует памятники архитектуры или чудеса природы. Однако в Вермонте предметом охраны служит нечто другое, более эфемерное: эстетика сельской жизни.

На открытке, которую мы послали из Вермонта в Нью-Йорк, изображен трактор на фоне зеленого луга. Вроде бы странный сюжет. Трактор — все же не Акрополь. Но в Вермонте все сельскохозяйственные атрибуты носят декоративный характер.

Может быть, вот из таких заповедных, живописных местечек и рождается уважение американцев к своим фермерам. Все же корни этой страны, как и любой другой, — в земле.

Ничего в Вермонте толком не растет (сено, горы, сахарные клены). Нет тут настоящей промышленности (гранитные надгробья и деревянные индейцы). Да и денег в общем-то нет. Вермонт — один из самых бедных штатов (аборигены с гордостью заявляют, что самый бедный). Но благодаря всему этому он стал оазисом неамериканского образа жизни. Изъятый из Штатов, Вермонт заключил себя в скобки.

Половина его полумиллионного населения — пришлая. Это люди, сбежавшие от процветания, карьеры, конкуренции, обязанностей. Постаревшие хиппи, безнадежные писатели, просто лентяи. Америка настолько богата, что в ней есть место даже для тех, кто богатым быть не хочет, — Вермонт.

Деньги всегда были камнем преткновения на пути американской культуры. Нигде в мире им так не поклонялись, но и нигде в мире с ними так не боролись (оставим пока Россию). Чем стремительнее богатели Соединенные Штаты, тем больше это беспокоило американскую интеллигенцию. И самая отчаянная война между меркантильным и творческим интересом проходила здесь, в Новой Англии.

На севере штата Нью-Йорк неистовствовал Фенимор Купер: «Государство должно быть независимо от денег и обязано противостоять их пагубному воздействию».

В Массачусетсе ему вторил романтический Эмерсон: «Человек — просто машина, добывающая деньги. Он — придаток имущества. Почему мы должны отречься от своего права исследовать озаренные сиянием звезд пространства истины ради акра земли, дома, амбара?»

Тут же осуществлял на практике антиденежную теорию Генри Торо, который своим примером показал, что «прокормиться на нашей земле — не мука, а приятное времяпровождение».

Чуть позже в Коннектикут переберется Марк Твен, который, обжегшись раз на серебряной лихорадке, без устали обижал свою родину, называя ее «монархией доллара».

И наконец, уже прямо в Вермонте поселился Роберт Фрост, который к деньгам относился тоже не слишком серьезно:

Лишь там, где с нуждой призванье слилось,

И труд есть игра для спасенья людей, —

Лишь там работа идет всерьез

Во имя неба и лучших дней.

Не то чтобы в Вермонте жили исключительно бессребреники, но зависимость человека от денег в этом штате слабее, чем в остальных сорока девяти. Может быть, в этом виноват дух индейцев, витающий над зелеными горами?

Сами краснокожие считали Вермонт священным местом. Они здесь не жили, а приходили сюда совершать тайные обряды. И до сих пор могущественные индейские божества беспокоят воображение романтических бледнолицых, мешая им заниматься серьезными и прибыльными делами. В Америке начиная с того же Купера индеец всегда противопоставлялся белому. Благородный дикарь гармонично вписывался в природу, хищный колонист ее губил. Честный индеец больше всего дорожил своим словом, пришлый торгаш — долларом. Краснокожего отличала спокойная величавость, бледнолицего — мелочная суетливость.

Благодаря американским романтикам и Гойко Митичу мы все воспитывались на таком примере, поэтому Вермонт нам показался типично индейским местом.

Впрочем, главную этническую экзотику штата представляют русские.

Обнаружив этот факт, мы возгордились и решили, что ничуть не хуже индейцев. В самом деле, мы склонны жить в резервациях, нас утомляет непомерный темп американской жизни, мы предпочитаем стойкость духа банковскому проценту, плохо говорим по-английски, и у нас есть свой Гайавата, который, естественно, живет в Вермонте.

Но и без Солженицына в штате полным-полно русских, которых сюда привлекает, кроме вышеуказанных причин, дешевизна жилья. Однако самое приятное — что местное население здесь тоже обязывают говорить по-русски. Одно из таких замечательных мест — Норвичская летняя школа.

Сюда из других, более отсталых штатов привозят на лето американцев — будущих славистов, советологов, шпионов. Им читают лекции, показывают фильмы, их учат водить хоровод и петь Окуджаву, а главное — говорить по-русски. Этому подчинена вся норвичская жизнь — английская речь категорически запрещена, провинившийся отвечает по законам военного времени. Господи, если бы распространить это требование на все Соединенные Штаты!

К суровости располагает вся атмосфера Норвичского колледжа, который в зимнее время готовит офицеров для американской армии. Пушки, танки, батальные полотна, спартанская обстановка (нары) — на таком фоне процветает родная речь. И правильно: Вермонт — форпост нашей словесности. Мы бродили по кампусу[31], высокомерно отвечая на «добрий вьечер» несчастных студентов, и чувствовали себя колонизаторами. Пусть американцы побудут в нашей шкуре и узнают, что значит говорить на чужом наречии. А чтобы они не забывались, повсюду висели таблички с русскими надписями — «мужская уборная», «стекло», «выключатель», «стена». Мы придирчиво следили за орфографией и отмечали соответствия — «стена» действительно была стеной.

Только Норвичской школы нам и не хватало, чтобы окончательно восхититься Вермонтом. Ко всем его живописностям и духовностям присоединялся решающий фактор: русский язык здесь государственный.

Больше искать было нечего, и мы отправились домой, чтобы присоединиться к той толпе, которая после слова «Вермонт» может только мычать и показывать руками.

О СЕНТРАЛ-ПАРКЕ — ОАЗИСЕ БЕЗУМИЯ

В свое время, до одури начитавшиеся зарубежных книжек, мы всё знали про Нью-Йорк. И все оказалось правдой.

В отеле «Грейстоун» были вытертые темно-красные ковры, полированные дверцы лифта, чудовищные картинки в роскошных рамах. Это был Драйзер — даже газовые рожки висели где положено, в них, правда, вкрутили лампочки.

В Нью-Йорке было невыносимо жарко, но мы не унывали — мы помнили О. Генри: «Летом и в городе есть немало приятных мест. Кафе на крышах, знаете, и… мм… кафе на крышах». С тех пор крыши заняли миллионерские пентхаузы[32] но появились кондиционеры.

Мы с трудом понимали, что приехали сюда жить, и нащупывали точки опоры: знакомые понятия, впечатления, места. Мы не хотели бежать оголтелыми туристами к Эмпайр Стейт Билдингу и статуе Свободы — нас поджидали тихие радости, вроде заветных полян грибников. «Вы видали тех уток, на озере у южного входа в Центральный парк? На маленьком таком прудике?» Мы видели. Руководствуясь точными указаниями героя Сэлинджера, мы нашли и пруд, и уток, и сам Центральный парк.

Попав в Сентрал-парк в первый же день, мы сразу примирились с Нью-Йорком. Точнее — не успели его возненавидеть, что почти обязательно для европейца. Мы счастливо миновали тот юношеский период, когда принято говорить про каменные джунгли.

Постепенно мы обнаружили в этом оазисе длиной в 51 квартал и шириной в три выкуренные сигареты озера, скалы, поля, леса. Здесь растут диковинные вещи: дерево гинкго, кусты чаппараля, египетский обелиск. Тут и население необычное: сидит Андерсен с бронзовой книгой, занимается физзарядкой Жаклин Кеннеди, заходит что-нибудь спеть Паваротти. Однажды мы перевалили местный горный хребет и вышли к ритуальным пляскам нарядно одетого племени в лентах и сапогах. Это оказались поляки, плясавшие мазурку у подножья большого памятника королю Ягайло. День был будний, моросил дождь.

Нигде так не пьется, как в прибрежных беседках Центрального парка. Сумерки. Все бледнее зарево над Бродвеем. Никого. Только мелькает порой пугливая тень джоггера[33]. Издалека доносится легкий дымок марихуаны. Где-то приглушенно ухают этнические меньшинства. Неторопливо журчит наша беседа о государственном устройстве будущей свободной России.

Совсем иное дело — Центральный парк в выходные. Это уже не парк — это монумент демократии. Распластанная Вавилонская башня. Четвертый Интернационал, лишенный поступательного движения к всеобщему счастью. Центральный парк своей цели уже достиг: он сам и есть цель. Пестрая гармония рас, национальностей, возрастов, сословий, профессий, вкусов. Что-то вроде спортивно-хореографической сюиты «Под солнцем родины мы крепнем год от года».

Беспрерывное движение праздничного Центрального парка замечательно тем, что стихийно и запрограммировано только разнообразными психозами толпы. Негритянские подростки кувыркаются на ковриках для брейкинга, оркестры воют и звенят, жонглеры подбрасывают неудобные предметы, дети заливаются мороженым, смехом и слезами, животные томятся в клетках зверинца, и едут в «Зеленую таверну» красноколесные шарабаны.