А напрасно. Индейка придала бы гербу больше патриотизма и экзотики. Птица она важная. Даже энциклопедия пишет о ней со сдержанным восторгом: «размеры крупные, ноги длинные, крепкие» — как про манекенщицу.
Но в общем это не важно. Можно обойтись и без герба. И так все знают, кто символизирует американские добродетели в славный День благодарения. Мясистый, румяный символ.
Американская кухня, как чуть ли не все в этой стране, похищена из Старого Света. Спагетти, бейгелы, гамбургеры, блинцес — в таком кулинарном сумбуре живет американец ежедневно. Ничего своего, даже обидно.
Но один день в году предназначен для реванша. День, когда все население страны без различия пола, возраста и вероисповедания усаживается за стол, на котором высится поджаренная красавица индейка. Уж это-то точно ниоткуда не заимствовано. Свое — исконное, домотканое.
Индейка, как президент, — урожденная американка. Этим она и хороша. Не так уж много в этой эмигрантской стране чисто американских деталей.
Америка часто страдает комплексом новичка в культуре. Тогда она по крупицам собирает украшения Старого Света и декорирует свой простоватый облик круасанами, шведской мебелью и французским кино.
Поэтому так трудно найти американскую Америку. Иногда кажется, что вся она — небоскребы, сабвей, бетонная прищепка на городской площади. Но это не так. Это есть всюду. На самом деле где-то еще существует лесистая дикая земля, носящая невыговариваемые индейские имена. Может быть, в стихах Уолта Уитмена, прозе Генри Торо, картинах Бабушки Мозес. Или в глухой провинции, зажатой между хайвеями и супермаркетами. В стране, где по-прежнему собирают патоку из тронутых морозом кленов, по-старому украшают сараи сухими венками для деревенских танцулек, по традиции зовут пришлых людей на праздничный обед в День благодарения.
Скоро четыре века, как отмечается роковой для индюшек день, и американцы собираются за столом, чтобы возблагодарить провидение за то, что оно направило «Мейфлауэр» к этим берегам, за то, что на берегах оказалось вдоволь еды, свободы и богатства, чтобы поделиться этими дарами с другими. В том числе — с нами…
Бродский где-то написал: чтобы полюбить страну, достаточно полюбить в ней хоть что-то.
Может, начать с индюшки?
О ЖИЗНИ НА БРАЙТОН-БИЧ
В Новом Свете есть такие уголки, где время не течет. Где-то в Орегоне так живут русские староверы, которые не заметили ни смены страны, ни смены столетий. В Пенсильвании есть островок богобоязненных меннонитов, которые пресекли прогресс на стадии конной тяги. И даже в бразильской сельве до сих пор живет племя обрезанных индейцев, которых в иудаизм обратили во времена конкистадоров. Поэт Игорь Гарик воспел вождя этого гордого племени, который вошел в историю под именем Монтигомо Неистребимый Коган.
Все эти места, по сути, являются консервами. Консервами образа жизни. Этим они и интересны.
Наша третья волна еще слишком молода, чтобы обзавестись такими заповедниками. И все-таки мы иногда представляем, что где-нибудь в Оклахоме существует такая забытая община. Заброшенная в американскую глушь волею судьбы, она до сих пор живет так, как жили все мы в свой первый эмигрантский год.
В этой глуши все носят джинсы и дубленки. Там так и не иссякли очереди перед дверьми благотворительных контор, откуда хлопотливые эмигранты волокут малиновые пиджаки. Там по-прежнему актуальны козни коварного ОВИРа. И долгими вечерами там картаво поют Высоцкого. Изобилие колбасных изделий все еще вызывает восторг, американцы — белую зависть. Самые популярные слова — «демокраси» и «фридом». И конечно, никто в этой глубинке не знает, что такое ностальгия.
Зато знаем, что такое ностальгия, мы. И не только ностальгия по теперь уже туманной России, но даже по такому недавнему эмигрантскому новоселью. Тогдашняя неопределенность дарила нас надеждами.
Мы приехали в Америку на гребне третьей волны. Тогда она была еще полноводной, казалось, даже неиссякаемой. Не было нужды искать законсервированную оклахомскую глубинку — она была повсюду. Но прежде всего — на Брайтон-Бич. Уже тогда там было самое яркое пятно нашей эмигрантской географии.
Хотя название этого района еще не стало именем нарицательным. Эпитет «брайтонский» еще не вошел в наш язык. Было просто место, где поселились российские эмигранты. Даже не самое хорошее место — и от центра далеко, и небезопасно, и надземка грохочет.
Никто не видел тогда в Брайтоне эмигрантской столицы. Столицей он стал сам по себе, стихийно. Брайтон родился из неосознанной, но жадной потребности эмигрантов в самоопределении. Там селились люди, которые приехали в Америку не для того, чтобы раствориться в этой стране, а для того, чтобы устроиться здесь по собственным законам.
Тогдашний Брайтон был еще робким и малопрестижным. Единственный русский магазин, как сельпо, торговал всем сразу — воблой, икрой, матрешками. Первый русский ресторан был невзрачен, как вокзальный кафетерий. Вчерашний борщ, тусклые обои, по залу бегают хозяйские дети. По знаменитой ныне Брай- тон-Бич-авеню передвигались стайки эмигрантов — 276
от магазина «Березка» до кинотеатра «Ошеана». Униформа у всех была одна, как в армии неизвестно какой державы. Зимой — вывезенные из России пыжики и пошитые здесь дубленки. Летом — санаторные пижамы и тенниски. Между сезонами царили кожаные изделия. Даже непонятно, из каких таких лесов мы привезли с собой истерическую любовь к охотничьей одежде.
Брайтон еще только создавался, еще только начинал свою войну за независимость. В Россию только отправлялись первые конверты со снимками: наши эмигранты на фоне чужих роскошных машин. Правда, уже тогда появился предприимчивый фотограф, который предлагал клиентам композицию с участием фанерных героев из мультфильма «Ну, погоди!». Он раньше всех понял, что Микки-Маус так и не станет нашим героем.
Теперь Брайтон стал феноменом. Он стал пикантной изюминкой этнического Нью-Йорка. Брайтонские сцены постоянно мелькают на экранах телевизоров. С ним даже считаются, как с неким посольским кварталом могучей российской державы. Сюда уже возят туристов. И скоро он появится в гордом путеводителе «Мишелин», где займет свое законное место между Гарлемом и Чайнатауном. Брайтон-Бич выиграл войну за независимость так же триумфально, как это сделали за два столетия до него Соединенные Штаты Америки. Он освободился от метрополии-России и построил собственное общество таким, каким хотел. Победоносная война принесла свои плоды: Брайтон преобразился.
Как-то мы сидели в ресторане, а за нашими спинами текла обычная брайтонская беседа. «Марик делает бабки, и Додик делает бабки», — степенно говорил мужской голос. «А Зяма, Зяма делает бабки?» — встревоженно спрашивал женский.
Мы повернулись и обомлели. За столом сидел мужчина в распахнутой до пупа рубахе. На шее — цепь толщиной в палец, на руках — браслеты с шипами. И спутница его соответствовала — зелено-розовые пряди, жилетка с надписью «Мир — дерьмо», в ухе — амбарный замок.
Да, Брайтон изменился. Томятся в нафталине пошитые на вырост дубленки. Отчаянной диетой смиряют непокорную плоть брайтонские девушки. Даже очереди в русское кино поредели — благодаря видеомагнитофонам кино теперь у каждого свое. Никто уже не кривится при словах «Брайтон-Бич». Напротив, поселиться здесь — сложная и дорогостоящая задача. Теперь всем ясно, что третья волна сумела создать свою столицу, для которой вся остальная Америка — провинция.
Разгадка брайтонского феномена в том, что тут делается все по-своему. Здесь не ждут милости от природы, а по-мичурински переделывают окружающую среду на свой лад. Брайтон не устраивала та Америка, которую он открыл, и он создал себе другую.
Поразительно, как мало американского в здешней жизни. Любая мелочь брайтонского обихода отличается от той, которой пользуются американцы. В грандиозном гастрономе «Интернэшнл фуд» продается свой вариант любого продукта. Ладно бы там черный хлеб, кефир, чесночная колбаса. Но ведь абсолютно все — сок, ванилин, сухари, валидол, пиво. Брайтон ни в чем не признает американского прейскуранта. Потому здесь, и только здесь, можно купить узбекские ковры, долгополые корсеты, чугунные мясорубки, бязевые носки, нитки мулине и даже зубную пасту «Зорька».
Индустрия развлечений здесь тоже своя — свои звезды, свой юмор, свой язык, даже своя пресса. Брайтон вынудил с собой считаться. Это он заказывает музыку остальной эмиграции. И она звучит. Еще как!
Когда на Брайтоне открывают ресторан, а происходит это неправдоподобно часто, название ему подбирают всегда имперское: «Метрополь», «Европейский», «Столичный». Тут нет ничего от зависти к бывшей родине. Ничего подобного. Это здесь, в Бруклине, настоящий «Метрополь». А там, в Москве, — жалкая копия. Брайтон не опускается до воспоминаний, он их сам творит. И ему ничего ни от кого не нужно — ни от России, ни от Америки.
Именно поэтому он беспредельно агрессивен. Именно поэтому он сумел создать особый стиль жизни, который откладывает отпечаток на любом местном жителе. Одни им гордятся, другие его стесняются, но он — неизбежная часть брайтонской ментальности.
Главная черта этого стиля — изобилие. Денег, тела, слов. Коренной брайтонец занимает полтора сиденья в метро. И даже не потому, что он толстый. Нет, просто он — хозяин жизни. Гаргантюа от эмиграции.
Изобилие — среда, в которой он живет и которую он создал своими руками. На банкетах здесь расставляют угощения в три этажа. Буквально: внизу сациви, наверху шашлыки и еще выше — пирожные. И музыканты играют без антрактов. Ни на какой Пятой авеню нельзя увидеть столько норковых шуб, сколько на зимнем брайтонском променаде. И бриллианты — как будто это не Бруклин, а южноафриканские копи — в каждом ухе, на каждой шее. Обещанное Хрущевым изобилие, которого так и не дождались эмигранты дома, нашло их здесь.
Брайтонцы умеют зарабатывать деньги. Естественно, в том же стиле. Скажем, в Нью-Йорке все таксисты — эмигранты. Самая выгодная стоянка такси — у фешенебельного отеля «Плаза». Уже лет 50 там они и стоят космополитическим выводком, ожидая клиентов-миллионеров с их миллионерскими чаевыми. Но сейчас в этой очереди шоферы говорят на одном языке — русском матерном. Куда делись таксисты-гаитяне, конголезцы, вьетнамцы, ответить просто — их выдавили наши. Потому что Брайтон-Бич есть только у нас.