Американха — страница 25 из 94

Дике как-то рассказывал ей — с завистью — о своем друге, который съездил на Кони-Айленд и привез оттуда фотографию, сделанную на карусели — крутой горке, и на выходных перед своим отъездом она удивила его, объявив:

— Мы едем на Кони-Айленд!

Джейн объяснила ей, какой поезд годится, сколько это будет стоить. Тетя Уджу одобрила, но никаких денег сверх того, что у Ифемелу было, не добавила. Ифемелу смотрела, как Дике катается на каруселях, вопит от ужаса и восторга, мальчишка, совершенно открытый миру, и не жалела о расходах. Они ели хот-доги и сахарную вату, пили молочные коктейли.

— Скорей бы мне уже не ходить с тобой в девчачий туалет, — сказал он, и Ифемелу хохотала, не могла остановиться. На обратном пути в поезде Дике был усталый и сонный. — Куз, это у нас с тобой лучшайший день, — сказал он, прислонившись к ней.

Горько-сладким сиянием чистилища перед разлукой накрыло ее через несколько дней, когда она целовала Дике на прощанье — раз, другой, третий, пока Дике не расплакался, этот ребенок, совершенно не привычный к реву, Ифемелу тоже глотала слезы, а тетя Уджу повторяла и повторяла, что Филадельфия — это не очень далеко. Ифемелу вкатила чемоданы в метро, доехала до автостанции на 42-й улице и села в автобус до Филадельфии. Устроилась у окна — кто-то прилепил к стеклу жвачку — и долгие минуты изучала карточку соцстраха и водительские права, принадлежавшие Нгози Оконкво. Нгози Оконкво была лет на десять старше Ифемелу, с узким лицом, с бровями, что начинались как махонькие шарики, а затем раскидывались дугами, со скулами в виде буквы V.

— Я на нее совсем не похожа, — сказала Ифемелу, когда тетя Уджу выдала ей карточку.

— Мы для белых людей все выглядим одинаково, — сказала тетя Уджу.

— А, а, тетя!

— Я не шучу. Двоюродная сестра Амары приехала в прошлом году, и у нее еще нет бумаг на руках, вот она и работала по Амариным документам. Помнишь Амару? Сестра у нее очень светлокожая и худая. Они вообще друг на друга не похожи. Никто не заметил. Она работает сиделкой в Вирджинии. Просто хорошенько запомни свое новое имя — и все. У меня одна подруга забыла, ее коллега звал-звал, звал-звал, а она ноль внимания. Ее заподозрили и сдали иммиграционным службам.

Глава 12

Гиника стояла у маленькой людной автостанции — в мини-юбке и топе без бретелек, скрывавшем ей грудь, но не живот, — и ждала Ифемелу, чтобы подхватить ее и забросить в настоящую Америку. Гиника сделалась гораздо худее, вполовину себя прежней, голова смотрелась крупнее, покачивалась на длинной шее и наводила на мысли о неведомом диковинном животном. Гиника протянула руки, словно призывая ребенка в объятия, засмеялась и выкликнула:

— Ифемско! Ифемско!

Ифемелу на миг отбросило в среднюю школу: девчонки в сине-белых форменных платьях и валяных беретах сплетничают, толпясь в школьном коридоре. Они с Гиникой обнялись. От картинности их крепкого объятия, а затем отстранения, а следом вновь объятия у Ифемелу, как странно ей самой это ни было, навернулись слезы.

— Ты глянь! — сказала Гиника, размахивая руками, позвякивая многочисленными серебряными браслетами. — Ты ли это?

— А ты когда бросила есть и начала выглядеть как вяленая рыба? — спросила Ифемелу.

Гиника рассмеялась, схватила чемодан и повернулась к выходу:

— Давай, пошли. Я машину поставила где нельзя.

Зеленый «вольво» ждал на углу узкой улочки. Неулыбчивая женщина в форменной одежде и с брошюркой квитанций в руке топала им навстречу, но тут Гиника нырнула внутрь и завела мотор.

— Пронесло! — сказала она, хохоча.

Бездомный мужчина в затасканной футболке толкал перед собой тележку, набитую тюками, замер у машины, словно перевести дух, уставился перед собой в пустоту, Гиника покосилась на него, выкатываясь на улицу. Ехали с открытыми окнами. У Филадельфии был запах летнего солнца, опаленного асфальта, скворчащего мяса с уличных прилавков с едой на уличных углах; торговцы за прилавками — неведомые бурые мужчины и женщины. Ифемелу полюбятся продававшиеся здесь гиро,[92] лепешки и ягнятина с капающим отовсюду соусом — как полюбится и сама Филадельфия. В Филадельфии не восставал призрак устрашения, как на Манхэттене, она была задушевной, но не провинциальной, городом, какой способен быть к тебе добрым. Ифемелу видела на тротуарах женщин, отправлявшихся с работы обедать, в кроссовках — в доказательство их американского предпочтения удобства по сравнению с изяществом; видела накрепко сцепленные юные пары, они время от времени целовались, будто боясь, что если разжать объятие, то любовь растворится, растает в ничто.

— Я у хозяина квартиры одолжила машину. Не хотела забирать тебя на своей сраной тачке. В голове не умещается, Ифемско. Ты — в Америке! — сказала Гиника.

Незнакомый металлический блеск был в ее худощавости, в ее оливковой коже, короткой юбке, задравшейся еще выше, едва прикрывая пах, в ее прямых-препрямых волосах, которые она то и дело заправляла за уши, белокурые пряди сияли на солнце.

— Въезжаем в Университетский город, тут как раз студгородок Уэллсона,[93]шэй,[94] ты знаешь, да? Можем скататься глянуть на твой вуз, а потом двинем ко мне, в пригород, а вечером — в гости к моей подруге. У нее сходняк. — Гиника переключилась на нигерийский английский — на его видавший виды пережаренный вариант, рвалась доказать, что нисколечко не изменилась. Она с натужной преданностью все эти годы поддерживала связь: звонила, писала, слала книги и бесформенные штаны под названием «слаксы». И вот пожалуйста, теперь говорила «шэй, ты знаешь», а Ифемелу недоставало пороху сказать ей, что «шэй» уже никто не говорит.

Гиника вспоминала байки из ее первого времени в Америке, будто все они исполнены подспудной мудрости, какая потребуется Ифемелу.

— Ты бы слышала, как они ржали надо мной в старших классах, когда я сказала, что меня ухарили. Потому что «хариться» здесь означает «заниматься сексом»! Пришлось повторять и повторять, что в Нигерии это означает «утомили». И ты представляешь? «Полукровка» тут — ругательство. На первом курсе я рассказывала компашке друзей о том, как меня выбрали самой красивой девочкой во всей школе, еще дома. Помнишь? Не я должна была выиграть. Зайнаб — вот кто должен был. А все потому, что я полукровка. Но такого тут много. Есть всякое фуфло, от белых, какое им в отношении тебя сойдет с рук, а со мной нет. Ну короче, рассказываю я им о том, как там у нас всё и как все мальчишки за мной бегали, потому что я полукровка, а эти такие — ты себя опускаешь. Так что я теперь двухрасовый человек, а если кто-то зовет меня полукровкой, мне полагается обижаться. Я тут видала много народу, у кого белые матери, и у них сплошные заморочки, э. Я знать не знала, что мне заморочки полагается иметь, пока не приехала в Америку. Вот честно, если кому охота растить двухрасовых детей, лучше заниматься этим в Нигерии.

— Конечно. Где все мальчишки бегают за девчонками-полукровками.

— Не все мальчишки, кстати. — Гиника скорчила рожицу. — Обинзе бы поторапливался да приезжал в Штаты, пока тебя кто-нибудь не увел. У тебя тип тела, какой тут местным нравится.

— Что?

— Ты худая с большой грудью.

— Я тебя умоляю, я не худая. Я стройная.

— Американцы говорят «худая». Здесь «худая» — хорошее слово.

— Ты поэтому есть перестала? Попы как не бывало. Я всегда жалела, что у меня такой, как у тебя, нету, — сказала Ифемелу.

— Ты представляешь, я начала сбрасывать вес почти сразу, как приехала? Близка к анорексии была. В старших классах ребята обзывали меня Свининой. Понимаешь, дома, когда тебе говорят, что ты похудел, это означает плохое. А тут если говорят, что ты похудел, — говори спасибо. Здесь просто все по-другому, — сказала Гиника немножко завистливо, словно и сама она была в Америке новичком.

Позднее Ифемелу наблюдала за Гиникой дома у ее подруги Стефани — бутылка пива у губ, слова с американским акцентом вылетают изо рта — и поразилась, до чего похожа стала Гиника на своих американских подруг. Джессика, американка с японскими корнями, красивая, оживленная, крутила в руке фирменный ключ от своего «мерседеса». Бледнокожая Тереза — с громким смехом, в брильянтовых сережках-гвоздиках и в невзрачных поношенных туфлях. Стефани, американская китаянка, — с безупречным колышущимся каре, кончики волос загибаются к подбородку — время от времени лазила за сигаретами в сумочку с монограммой и выходила на улицу покурить. Хари — кожа кофейного оттенка, черные волосы, облегающая футболка — сказала, когда Гиника представила Ифемелу:

— Я индианка, а не американка индийского происхождения.

Все смеялись над одним и тем же и говорили «Отстой!» об одном и том же — хорошо спелись. Стефани объявила, что у нее в холодильнике есть домашнее пиво, и все выдали хором «Круто!». Следом Тереза сказала:

— А мне можно обычное пиво, Стеф? — тихим голосом человека, боящегося обидеть.

Ифемелу уселась в одинокое кресло в углу, попивала апельсиновый сок, слушала разговоры. «Эта компания — прям зло». «Боже ты мой, с ума сойти, сколько в этом сахара». «Интернет точняк изменит мир». Слышала, как Гиника спрашивает:

— Ты знала, что они в свой «холодок» из костей животных что-то там добавляют? — И все застонали.

Существовал некий шифр, каким владела Гиника, существовали методы бытия, которые она освоила. В отличие от тети Уджу Гиника приехала в Америку с гибкостью и пластикой юности, культурные сигналы проникли ей под кожу, и вот уж она ездила в кегельбан, знала о планах Тоби Магуайра[95] и считала, что оставлять ошметки еды в соуснице — отстой. Громоздились бутылки и банки из-под пива. Все полулежали в изящной истоме на диване и на ковре, а из дискового проигрывателя пер тяжелый рок, который Ифемелу сочла бестолковым шумом. Тереза пила быстрее всех и каждую следующую пустую банку запускала катиться по деревянному полу или по ковру, а все прочие воодушевленно хохотали, от чего Ифемелу растерялась, поскольку ничего особенно смешного в этом не нашла. Откуда они знали, когда смеяться — и над чем смеяться?