Гиника покупала платье к званому ужину, устраиваемому юристами, у которых она проходила практику.
— Тебе тоже надо вещичек, Ифем.
— Я и десяти кобо не потрачу без нужды.
— Десяти центов.
— Десяти центов.
— Я тебе дам куртку и постельное всякое, но рейтузы тебе точно нужны. Грядут холода.
— Разберусь, — сказала Ифемелу. И разберется. Если надо — наденет все, что есть, одновременно, слоями, пока не найдет работу. Расходы повергали ее в ужас.
— Ифем, я заплачу́.
— Ты тоже, знаешь, не очень-то зарабатываешь.
— Ну хоть что-то зато, — отбрила ее Гиника.
— Очень надеюсь быстро найти работу.
— Найдешь, не волнуйся.
— Не понимаю, как хоть кто-то поверит, что я Нгози Оконкво.
— Не показывай никому права, когда на собеседование пойдешь. Просто карточку соцобеспечения покажи. Может, даже и не спросят. Иногда на таких вот мелких работах и не спрашивают.
Гиника привела ее в одежный магазин, где Ифемелу показалось слишком заполошно. Он напомнил ей ночной клуб: грохотала диско-музыка, внутри царил полумрак, а продавщицы, две худорукие девушки во всем черном, носились по залу чересчур шустро. Одна — шоколаднокожая, длинные черные пряди высветлены до рыжего, вторая — белая, она шла к ним, чернильные волосы плескались по воздуху.
— Привет, дамы, как ваши дела? Могу я вам чем-нибудь помочь? — спросила она переливчатым певучим голоском. Начала сдергивать одежду с вешалок, разворачивать то, что лежало на полках, и показывать Гинике.
Ифемелу поглядывала на ценники, пересчитывала в найры и восклицала:
— А, а! Как так, почему эта вещь столько стоит?
Выбирала и тщательно разглядывала то-сё, пыталась понять, что тут что — белье или блузка? рубашка или платье? — но временами все равно не была уверена.
— А вот это буквально только что приехало, — сказала продавщица об искрившемся платье, словно выдавая большую тайну, и Гиника воскликнула с громадным пылом:
— О боже мой, да неужели?
В излишне ярком свете примерочной Гиника надела то платье и вышла на цыпочках.
— Обожаю.
— Но оно же бесформенное, — сказала Ифемелу. Ей это платье показалось мешком, к которому кто-то заскучавший как попало пришил блестки.
— Это постмодерн, — объявила Гиника.
Наблюдая, как Гиника охорашивается перед зеркалом, Ифемелу задумалась, разделит ли и она со временем вкусы Гиники к бесформенным платьям, — может, вот это Америка с людьми и делает?
На кассе светленькая продавщица спросила:
— Вам кто-то помогал?
— Да, — сказала Гиника.
— Челси или Дженнифер?
— Простите, я не запомнила имя. — Гиника огляделась, чтобы показать на помощницу, но обе девушки исчезли в примерочных.
— Которая с длинными волосами? — уточнила кассирша.
— Ну, у них обеих волосы длинные.
— Брюнетка?
Брюнетки — обе.
Гиника улыбнулась и посмотрела на кассиршу, кассирша улыбнулась и посмотрела на экран компьютера, и две клеклые секунды проползи, прежде чем кассирша вымолвила:
— Ничего страшного. Я позже разберусь и прослежу, чтобы ей достался процент.
Выходя из магазина, Ифемелу сказала:
— Я все ждала, когда она спросит: «Которая с парой глаз или с парой ног?» Чего было не спросить: «Черная или белая?»
Гиника рассмеялась.
— Потому что это Америка. Тут положено делать вид, что некоторых вещей не замечаешь.
Гиника звала Ифемелу пожить с ней, сэкономить на съеме, но ее квартира была слишком далеко, в самом конце Главной линии, и кататься каждый день на поезде в Филадельфию выходило чересчур дорого. Они вместе поискали квартиру в Западной Филадельфии, и Ифемелу поразили гниющие буфеты в кухнях, мыши, сновавшие по пустым спальням.
— Общага в Нсукке грязная была, но хоть без крыс-о.
— Это мышь, — сказала Гиника.
Ифемелу уже собралась подписать договор на съем — если экономия означала жить с мышами, пусть так, — но тут подруга Гиники сказала им, что можно снять комнату на отличных, по университетским понятиям, условиях. Комната находилась в четырехкомнатной квартире с плесневелым ковровым покрытием, над пиццерией на Пауэлтон-авеню, на углу, где наркоманы время от времени роняли трубки для крэка — жалкие огрызки перекрученного металла, блестевшего на солнце. Комната Ифемелу — самая дешевая, самая маленькая, окнами на старую кирпичную стену соседнего здания. В воздухе витала собачья шерсть. Ее соседки — Джеки, Элена и Эллисон — выглядели почти взаимозаменяемо, каштановые волосы выпрямлены, клюшки для лакросса свалены в углу. По дому болталась собака Элены, здоровенная, черная, похожая на косматого ослика; иногда внизу лестницы возникала кучка собачьего дерьма, и Элена кричала, словно отыгрывая спектакль для соседок, роль, текст которой был всем известен:
— Ну ты и вляпался по-крупному, дружочек!
Ифемелу предпочла бы, чтоб собака жила на улице, где ей и место. Когда Элена спросила, почему Ифемелу за целую неделю после въезда ни разу не погладила ее собаку или не почесала ей за ухом, Ифемелу ответила:
— Не люблю собак.
— Это типа культурная особенность?
— В смысле?
— В смысле, я типа знаю, что в Китае едят кошатину и собачатину.
— У меня есть друг, дома, вот он любит собак. А я — нет, вот и все.
— О, — сказала Элена и глянула на нее, нахмурившись, как Джеки и Эллисон посмотрели на нее до этого, когда она сказала, что ни разу не посещала кегельбан, будто размышляли, как вообще можно стать нормальным человеком, не побывав в кегельбане. Ифемелу стояла на околице собственной жизни, делила холодильник и уборную, поверхностную близость с людьми, которых нисколько не знала. С людьми, жившими среди восклицательных знаков. «Великолепно! — часто говорили они. — Это великолепно!» С людьми, которые не терли кожу под душем: в ванной комнате громоздились шампуни, кондиционеры и гели, но не нашлось ни единой мочалки, и вот это — отсутствие мочалок — делало их для Ифемелу недосягаемо инопланетными. (Одно из самых ранних личных воспоминаний — ванная, ведро воды посередине, мама говорит: «Нгва, три между ног очень-очень хорошенько…», и Ифемелу чуточку перестаралась с луфой — чтобы показать маме, как здорово она может себя отмыть, и после этого несколько дней ковыляла, широко расставляя ноги.) Было в жизнях ее соседок нечто, происходившее по умолчанию, убежденная определенность, завораживавшая Ифемелу, так часто они говорили: «Пошли возьмем» — о чем угодно, что им нужно, будь то еще пива, пиццы, жареных куриных крылышек, алкоголя, словно это «возьмем» не требовало денег. Дома она привыкла, что люди сначала спрашивают: «Деньги есть?» — а потом строят подобные планы. Они бросали коробки из-под пиццы на кухонном столе, саму кухню оставляли в беспорядке на целые дни, а по выходным в гостиной собирались их друзья, холодильник набивали упаковками пива, на стульчаке возникали потеки засохшей мочи.
— Мы идем на вечеринку. Пошли с нами, будет веселуха! — сказала Джеки, и Ифемелу влезла в облегающие джинсы и блузку с американской проймой, одолженную у Гиники.
— Вы одеваться не будете, что ли? — спросила она своих соседок перед выходом — на всех троих были мешковатые джинсы, — и Джеки сказала:
— Мы уже одеты. Ты о чем вообще? — И хохотнула, словно намекая, что вот, дескать, еще одна иностранная патология проявилась.
Они отправились в студенческое землячество на Чеснат-стрит, где все топтались с крепким на водку пуншем в пластиковых стаканчиках, пока Ифемелу не свыклась с мыслью, что танцев не будет: здешние вечеринки означают топтаться и выпивать. Кругом мешанина затасканной ткани и растянутых воротов — студенты на вечеринке, вся одежда определенно изношена. (Годы спустя в блоге появится текст: «Что касается приличной одежды, американская культура до того самодостаточна, что не только не утруждает себя учтивостью самопредставления, но и превратила это в добродетель. “Мы слишком обалденны/заняты/круты/ненапряжны, что не морочим себе голову тем, как выглядим в глазах других людей, и поэтому ходим учиться в пижамах, а в магазин — в нижнем белье”».) Все постепенно напивались, и кто-то уже вяло лежал на полу, а прочие достали фломастеры и принялись писать на оголенной коже павшего: «Отсоси мне. Жмите, Шестые!»[96]
— Джеки сказала, ты из Африки? — спросил ее юнец в бейсболке.
— Да.
— Вот это круто! — произнес он, и Ифемелу представила, как рассказывает об этом Обинзе и как будет изображать голосом эту фразу.
Обинзе вытащил из нее всю эту историю до последней нитки, перебрал все подробности, задал уйму вопросов, а иногда смеялся, и эхо летело вдоль телефонной линии. Она пересказала ему слова Эллисон: «Эй, мы идем взять перекусить. Айда с нами!» — и Ифемелу решила, что это такое приглашение, а значит, как это бывало с приглашениями дома, Эллисон или кто-то еще будет платить за ее, Ифемелу, еду. Но когда официантка принесла счет, Эллисон прилежно занялась подсчетами, кто сколько напитков заказал, у кого была закуска из кальмаров, — чтобы никто ни за кого не доплачивал. Обинзе счел это очень забавным и в конце сказал:
— Вот такая она, Америка!
Ифемелу это показалось потешным только задним числом. Она с трудом скрыла растерянность от такого вот ограниченного гостеприимства, а также и от всей этой возни с чаевыми — оплатой пятнадцати или двадцати процентов от счета официантке, — что выглядит подозрительно похоже на взятку, насильственную и действенную систему взяточничества.
Глава 13
Поначалу Ифемелу забывала, что она — другой человек. В квартире в Южной Филадельфии ей открыла женщина с усталым лицом и ввела ее в сильную вонь мочи. В гостиной было темно, затхло, и Ифемелу вообразила, что все здание месяцами или даже годами пропитывалось запахом копившейся мочи и сама она ежедневно работала в этом мочевом облаке. В глубине квартиры стонал мужчина — низко, зловеще: стоны человека, которому, кроме этих стонов, больше ничего не осталось, и Ифемелу они напугали.