— Это мой отец, — сказала женщина, глядя на нее проницательно и оценивающе. — Вы сильная?
Объявление в «Городской газете»[97] подчеркивало, что понадобится сила. «Сильная сиделка. Платим наличными».
— На эту работу сил хватит, — сказала Ифемелу и поборола порыв выбраться из этой квартиры и бежать, бежать.
— Красивый акцент. Вы откуда?
— Из Нигерии.
— Из Нигерии. А там разве не война?
— Нет.
— Можно посмотреть ваши документы? — спросила женщина, а затем, глянув на водительское удостоверение, продолжила: — Как, простите, вы произносите свое имя?
— Ифемелу.
— Как?
Ифемелу чуть не подавилась.
— Нгози. «Н» — носовое.
— Ух ты. — Женщина с вечно утомленным видом, казалось, слишком устала, чтобы прояснять вопрос с двойным произношением.
— Сможете проживать?
— Проживать?
— Да. Жить здесь, с моим отцом. Есть свободная комната. Три ночи в неделю. По утрам его надо мыть. — Женщина примолкла. — Вы и впрямь худышка. Слушайте, у меня еще двое на собеседование, я с вами свяжусь.
— Ладно. Спасибо. — Ифемелу знала, что эту работу она не получит, и была благодарна.
Ифемелу повторила перед зеркалом, собираясь на следующее собеседование — в ресторане «Морской вид»:
— Я Нгози Оконкво.
— Можно звать вас Гоз? — спросил управляющий, после того как они пожали друг другу руки, и она согласилась, но, прежде чем сказать «да», помедлила — то была малейшая, кратчайшая пауза, но пауза, как ни крути. И Ифемелу задумалась, не потому ли не получила и ту работу.
Гиника позже сказала ей:
— Можно было сказать, что Нгози — твое племенное имя, а Ифемелу — лесное, а поверх еще и духовное добавила бы. Они про Африку в любое фуфло поверят.
Гиника рассмеялась — горловым уверенным смехом. Ифемелу тоже хохотнула, хотя не вполне поняла шутку. И ее внезапно заволокло неким туманом, млечной паутиной, из которой она пыталась выбраться. Началась ее осень полуслепоты, осень растерянностей, жизненного опыта, в каком она прозревала неясные слои ускользавших от нее смыслов.
Мир опутало тюлем: Ифемелу различала силуэты предметов, но недостаточно четко, никогда недостаточно. Она говорила Обинзе: есть всякое, что вроде бы должно быть понятно, как делать, но нет — мелочи, какие ей следовало бы залучить в свое пространство, а все никак. Он же напомнил ей, до чего быстро она приспосабливается, и говорил спокойно, всегда утешающе. Она пыталась устроиться официанткой, портье, барменшей, кассиршей, а затем ждала приглашений на работу, но их все не поступало, и за это она винила себя. Наверняка же делает что-то не так, но никак не понимала, что именно. Пришла осень, сырая, с серым небом. Деньги утекали с ее чахлого счета. Дешевейшие свитеры из «Росса» все еще поражали ценами, к этому прибавлялись расходы на автобусные и железнодорожные билеты, от продуктов у нее в счете тоже зияли бреши, хотя она стерегла на кассе — наблюдала за электронным табло и говорила, когда сумма добиралась до тридцати долларов: «Пожалуйста, хватит. Остальное я не возьму». И чуть ли не каждый день на кухонном столе возникало письмо, в конверте — чек за обучение и слова, отпечатанные прописными буквами: ПРИ НЕПОСТУПЛЕНИИ ПЛАТЕЖА ДО ДАТЫ, УКАЗАННОЙ ВНИЗУ ЭТОЙ СТРАНИЦЫ, ВАШИ ДАННЫЕ БУДУТ ЗАМОРОЖЕНЫ.
Пугала ее именно самоуверенность прописных букв, а не смысл слов. Она беспокоилась о возможных последствиях — смутная, но постоянная тревога. Она не думала, что ее ждет арест за неоплату учебы, но что происходит, если не платить за учебу в Америке? Обинзе сказал ей, что ничего не произойдет, предложил поговорить с казначеем о рассрочке — хоть какое-то действие с ее стороны. Она часто звонила Обинзе, покупала дешевые карточки в людной лавке при бензоколонке на Ланкастер-авеню и, стирая металлическую пыль, чтобы добраться до цифр, отпечатанных под ней, уже переполнялась предвкушением: она вновь услышит голос Обинзе. Он ее успокаивал. С ним можно было позволить себе чувствовать то, что чувствуешь, не требовалось вымучивать бодрость, как приходилось с родителями, — им она говорила, что все очень хорошо, есть все надежды выйти на работу официанткой, к учебе она приноравливается очень прекрасно.
Светлые пятна ее дней — разговоры с Дике. Его голосок, писклявый по телефону, согревал ее. Дике рассказывал, что происходит в его любимом телесериале, как он выбился на следующий уровень в «Гейм-Бое».
— Ты когда в гости приедешь, куз? — спрашивал он часто. — Лучше бы ты за мной смотрела. Мне не нравится ходить к мисс Браун. У нее в туалете воняет.
Ифемелу скучала по нему. Иногда рассказывала всякое, что он, без сомнения, не понимал, но Ифемелу выкладывала все равно. Рассказывала о своем преподавателе, который в обед усаживался на газоне с сэндвичем, — и он же предложил ей называть его по имени, Элом, он же носил шипастую кожаную куртку и водил мотоцикл. Как-то раз ей пришла первая порция почтового хлама, и Ифемелу доложила Дике:
— Представляешь? Мне письмо сегодня пришло. — Там нашлось предварительное одобрение на кредитную карту, ее имя написали правильно, с изящным наклоном, и Ифемелу воспрянула духом, словно сделалась менее незримой, чуть более присутствующей. Кто-то о ней знал.
Глава 14
А еще была Кристина Томас. Кристина Томас с этим ее линялым видом — застиранными белыми джинсами, блеклыми волосами, бледной кожей; Кристина Томас в приемной, улыбается; Кристина Томас в белесых рейтузах, из-за которых ноги — будто как у смерти. Стоял теплый день, Ифемелу прошла мимо студентов, валявшихся на газонах; под транспарантом ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ПЕРВОКУРСНИКИ клубились веселенькие воздушные шары.
— Добрый день. Мне зарегистрироваться здесь, правильно? — спросила Ифемелу у Кристины Томас, чье имя она тогда еще не знала.
— Да. Так. Вы. Иностранная. Студентка?
— Да.
— Вам. Сначала. Надо. Взять. Письмо. В. Иностранном. Отделе.
Ифемелу сострадательно полуулыбнулась, потому что Кристина Томас явно страдала какой-то болезнью: объясняя, как пройти в иностранный отдел, она говорила очень медленно, губы сжимались и выпячивались.
— Мне. Надо. Чтобы. Вы. Заполнили. Пару. Анкет. Вы. Понимаете. Как. Это. Заполнять?
И тут Ифемелу поняла, что Кристина Томас разговаривает вот так ради нее, из-за ее зарубежного акцента, и на миг почувствовала себя ребенком — несуразным и слюнявым.
— Я говорю по-английски, — сказала она.
— Да уж наверное, — сказала Кристина Томас. — Я просто не знаю, хорошо ли.
Ифемелу сжалась. В этот напряженный неподвижный миг она встретилась взглядами с Кристиной Томас, после чего взяла анкеты — и сжалась. Сжалась, как жухлый лист. Она говорила по-английски всю жизнь, вела дискуссионный клуб в средней школе и всегда считала американскую гнусавость признаком неразвитости — не с чего было ей хохлиться и сжиматься, но увы. И в последующие недели, пока нисходила осенняя прохлада, Ифемелу принялась тренировать американский акцент.
Учеба в Америке проста, задания присылали по электронной почте, в аудиториях кондиционеры, преподаватели разрешали переписывать контрольные. Но Ифемелу было неуютно с тем, что профессура именовала «участием», она не понимала, почему это должно входить в итоговую оценку: «участие» означало студенческий треп, время на занятиях, потраченное на очевидные слова, слова порожние, а иногда и бессмысленные. Американцев с самого первого класса, похоже, натаскивали всегда что-нибудь говорить на уроке, неважно что. И Ифемелу сидела, косноязычная, в окружении студентов, легко вписывавшихся в университетские стулья, осененных знанием — но не изучаемого предмета, а того, как вести себя в классе. Никогда тут не говорили «я не знаю». Говорили «не уверен» — никаких сведений, зато намек на возможность некоего знания. Они ковыляли, американцы эти, ходили без всякого ритма. Избегали объяснять впрямую: не говорили: «Спросите у кого-нибудь наверху» — говорили: «Может, вам стоит спросить у кого-нибудь наверху». Если спотыкаешься и падаешь, или подавился чем-нибудь, или еще какая-нибудь незадача свалилась, они не говорили: «Какая жалость». Они говорили: «У вас все в порядке?» — когда очевидно же, что нет. А если сказать им: «Какая жалость», когда они поперхнутся, или споткнутся, или окажутся в переделке, они отвечают: «Ой, вы тут ни при чем». А еще они злоупотребляли словом «воодушевлен»: профессор воодушевлен из-за новой книги, студент воодушевлен занятием, политик по телевизору воодушевлен каким-нибудь законом — чересчур его, этого воодушевления. Кое-какие обороты Ифемелу слышала ежедневно, и они поражали ее, резали слух, и она размышляла, как бы их восприняла мама Обинзе. «Не надо было таких делов». «Тут трое вещей». «Наелся яблоков». «Две сутки». «Приляжь».
— Эти американцы не владеют английским-о, — сказала она Обинзе.
В первый же учебный день она сходила в местную поликлинику и чуточку дольше нужного таращилась на стоявшую в углу корзину с бесплатными презервативами. После осмотра регистраторша сказала ей:
— Вы в полной боевой!
Ифемелу ничего не поняла и задумалась, что это значит — «в полной боевой», но погодя решила, что, должно быть, это означает, что она сделала все, что требовалось.
Каждое утро она просыпалась в тревоге из-за денег. Если купить все необходимые учебники, ей не хватит на съем, и потому она одалживала учебники на занятиях и лихорадочно конспектировала, но ее конспекты, когда она обращалась к ним потом, иногда ее путали. Новая студенческая подруга по имени Саманта, тощая женщина, избегавшая солнечного света, частенько приговаривая «я легко обгораю», бывало, давала Ифемелу учебники на дом.
— Возьми до завтра, конспектируй, если надо, — говорила она. — Я знаю, как все бывает лихо, я потому и ушла из колледжа в свое время — работать.
Саманта была постарше, дружить с ней — облегчение, не то что с этими восемнадцатилетками с отвешенными челюстями, с какими Ифемелу в основном приходилось общаться на курсе. И все же дольше одного дня Ифемелу учебники никогда не задерживала, а нередко отказывалась уносить их домой. Побираться — вот что ее ранило. Иногда после занятий она сидела на скамейке в университетском дворике и смотрела, как студенты шагают мимо громадной серой статуи посередине; у всех у них, казалось, жизнь складывается так, как им хотелось, они могут добыть работу, если нужно, и над каждым на фонарных столбах безмятежно трепещут флажки.