Американха — страница 50 из 94

Она теперь стала вдвое крупнее, чем когда-то в университете, и пусть в те поры никогда не одевалась с иголочки, был в ее нарядах намек на тщательно продуманный стиль: джинсы, подвернутые у щиколоток, мешковатые блузки, съезжавшие на одно плечо. А ныне она смотрелась просто неряшливо. Джинсы обнажали валик рыхлой плоти над талией, что уродовало посадку футболок, будто под ними отросло нечто инородное.

Иногда приходили ее подруги, усаживались на кухне и болтали, пока не разбегались за детьми. В те недели, когда Обинзе внутренне призывал телефон зазвонить, он научился различать их голоса. Отчетливо слышал их из крошечной спальни наверху, где читал, лежа на кровати.

— Я тут познакомилась с одним мужчиной, — говорила Чика. — Милый-о, но такой дремучий. Вырос в Ониче,[143] ну и вы представляете, какой у него дремучий акцент. Он путает «с» и «ш». «Пойду на соппинг». «Шадитешь в крешло».

Все рассмеялись.

— Ну в общем, он рассказал мне, что желает жениться на мне и усыновить Чарлза. Желает он! Будто благотворительностью заняться хочет. Желает! Вообразите. Но он не виноват, просто мы в Лондоне. Он из породы мужчин, на каких я в Нигерии и не глянула бы, какое там встречаться. Беда в том, что вода тут в Лондоне вечно не ту дырочку находит.

— Лондон всех уравнивает. Мы все теперь в Лондоне — и все теперь одинаковые, вот чушь-то, — сказала Босе.

— Может, ему ямайскую женщину себе найти, — сказала Амара. Муж бросил ее ради ямайки, с которой у него, как выяснилось, втайне имелся четырехлетний ребенок, и Амаре удавалось свернуть любой разговор на тему ямайцев. — Эти вест-индские женщины забирают наших мужчин, а наши мужчины — идиоты, вот и идут за ними. Того и гляди начнут залетать, а жениться на них не надо-о, пусть только алименты платят. Тратят все деньги на прически и ногти.

— Да, — дружно согласились Босе, Чика и Оджиуго. Привычное, автоматическое согласие: эмоциональное благополучие Амары было важнее того, что они на самом деле считали.

Зазвонил телефон. Оджиуго поговорила, а затем вернулась и доложила:

— Эта вот женщина, которая звонила, — тот еще персонаж. Ее дочка и моя Нне в одном оркестре. Я с этой женщиной познакомилась, когда у Нне был первый экзамен. Приехала на «бентли», черная, с водителем, все дела. Спросила меня, где я живу, а когда я сказала — сразу поняла, что она себе думает: как кому-то из Эссекса может прийти в голову Национальный детский оркестр? Ну и я решила нарваться и сказала ей: «Моя дочь ходит в Брентвуд», и видали бы вы ее лицо! Вы ж понимаете, что такие, как мы, не должны заикаться о частных школах и музыке. Предел наших мечтаний — хорошая государственная школа. И я просто глядела на нее и внутри смеялась. И тут она мне начала рассказывать, что музыка для детей — это очень дорого. Все говорила и говорила, как это дорого, будто видела мой пустой банковский счет. Вообразите-о! Из тех она черных, которые хотят быть единственными черными в помещении, потому что любой другой черный для нее прямая угроза. Она только что позвонила, чтобы сообщить мне, что прочитала в интернете о какой-то одиннадцатилетней девочке, у которой пятая категория,[144] и ее не взяли в Национальный детский оркестр. Зачем звонить, чтобы доложить мне эту паршивую новость?

— Враг прогресса! — сказала Босе.

— Она ямайка? — спросила Амара.

— Она черная британка. Откуда она родом, я не знаю.

— Наверняка ямайка, — сказала Амара.

Глава 25

Ловкий — вот каким словом все описывали Эменике в средней школе. Ловкий — ядовитое обожание всех. Ловкий Парень. Ловкий Мужик. Если было откуда добыть экзаменационные вопросы, Эменике знал откуда. Знал он и какая девчонка пошла на аборт, какой недвижимостью владели родители состоятельных учеников, кто из учителей с кем спал. Он всегда говорил быстро, задиристо, будто любой разговор был спором, скорость и сила его слов подразумевали авторитетность и пресекали возражения. Он знал — и рвался знать. Когда бы Кайоде ни возвращался с лондонских каникул, пыша злободневностью, Эменике допрашивал его о самых свежих фильмах и музыке, после чего инспектировал обувь и одежду.

— Это один и тот же дизайнер? Как вот это называется? — спрашивал Эменике с дикой жаждой в глазах. Он доложил всем, что его отец в их родном городе — игве[145] и что он отправил сына в Лагос жить с дядей, пока Эменике не стукнет двадцать один, чтобы не подвергать мальчика тяготам королевской жизни. Но однажды в школу прибыл старик в брюках с заплатой возле колена, лицо изможденное, тело согбенно от унижений, навязанных ему нищетой. Все мальчишки смеялись, обнаружив, что это и есть на самом деле отец Эменике. Смех тот быстро забылся — возможно, потому, что никто никогда толком не верил в историю про королевского сына; Кайоде вообще-то всегда звал Эменике селянином у него за спиной. А может, все потому, что Эменике был им нужен — у него имелись сведения, каких не доставалось больше никому. Вот эта бесшабашность и привлекала к нему Обинзе. Эменике был из тех немногих, для кого «читать» не означало «учиться», и они часами обсуждали книги, меняли знание на знание и играли в скрэбл. Их дружба крепла. В университете, когда Эменике жил с ним на мужской половине в доме его матери, люди иногда считали их родней. «Как там твой брат?» — спрашивали у Обинзе. И Обинзе отвечал: «В порядке», не вдаваясь в объяснения, что они с Эменике вообще не родственники. Однако многое Обинзе об Эменике не знал, о многом не спрашивал. Эменике частенько отсутствовал в школе, недели напролет, и лишь расплывчато говорил, что «уезжал домой», и без конца толковал о людях, «выбравшихся» за рубеж. Была в нем скрученная пружиной, неугомонная непоседливость человека, считавшего, что рок по ошибке выделил ему место ниже его истинной судьбы. Когда он уехал в Англию во время забастовки на их втором курсе, Обинзе и не знал, что Эменике получил визу. И все же порадовался за него. В Эменике было через край устремлений, и Обинзе решил, что эта виза — милость: устремлениям теперь можно достичь своего. Довольно скоро стало казаться, что Эменике оповещает лишь о прогрессе: завершил диссертацию, нашел работу в жилищном хозяйстве, женился на англичанке — городском адвокате.

Эменике стал первым, кому Обинзе позвонил, прибыв в Англию.

— Зед! Рад тебя слышать. Давай я перезвоню, у меня тут сейчас управленческое заседание, — сказал Эменике. Когда Обинзе позвонил вторично, голос у Эменике был несколько измученный. — Я в Хитроу. Мы с Джорджиной едем на неделю в Брюссель. Перезвоню, когда вернемся. Рвусь увидеться с тобой, чувак!

На электронное письмо Эменике ответил похоже: «Как я рад, что ты тут, чувак, когда ж увидимся-то!» Обинзе сдуру вообразил, что Эменике его примет, покажет, что к чему. Он наслушался историй о друзьях и родственниках, которые в суровости зарубежной жизни сделались ненадежными, даже ожесточенными версиями бывших себя самих. Но что там говорят об упрямстве надежды, о нужде верить в собственную исключительность, в то, что такое случается с другими, у кого друзья не такие, как у тебя? Обинзе обзвонил остальных друзей. Носа, уехавший сразу после выпуска, забрал его на станции метро и отвез в паб, где вскоре собрались и другие друзья. Все жали друг другу руки, хлопали по спинам и пили светлое. Смеялись, вспоминая школу. Подробностей текущей жизни сообщали очень мало. Когда Обинзе сказал, что ему нужно добыть НГС, и спросил: «Ребят, как тут крутиться?» — все неопределенно покачали головами.

— Просто держи нос по ветру, чувак, — сказал Чиди.

— Главное — поближе к центру Лондона. В Эссексе ты слишком далеко от всего, — сказал Вале.

Пока Носа вез его обратно на остановку, Обинзе спросил:

— А ты где работаешь, парень?

— В подполье. Серьезный замут, но все наладится, — сказал Носа. Хотя Обинзе понимал, что речь о метро, слова «в подполье» навеяли мысли о мрачных тоннелях, что вгрызались в землю и тянулись бесконечно, никуда не ведя. — А наш мистер Ловкий Парень Эменике? — спросил Носа, и голос оживился злорадством. — У него все очень хорошо, живет в Излингтоне со своей женой-ойинбо, которая ему в матери годится. Сделался пафосным-о. С обычными людьми больше не разговаривает. Он может помочь тебе порядок навести.

— Он много ездит, мы еще не виделись, — сказал Обинзе, чересчур отчетливо слыша увечность собственных слов.

— Как твой двоюродный братец Илоба? — спросил Носа. — Я видел его в прошлом году на свадьбе у брата Эмеки.

Обинзе даже не помнил, что Илоба живет теперь в Лондоне, — видел его последний раз за несколько дней до выпуска. Илоба был просто из родного города матери, но так во одушевлялся их с Обинзе родством, что все в студгородке считали их двоюродными братьями. Илоба, улыбаясь, частенько подтаскивал стул и без приглашения подсаживался к Обинзе и его друзьям в придорожном баре — или же являлся к Обинзе на порог воскресными вечерами, когда тот был изможден бездельем воскресных вечеров. Как-то раз Илоба остановил Обинзе на плацу возле корпуса общеобразовательных предметов, жизнерадостно окликнув его: «Родич!» — а затем вывалил все сведения о браках и смертях людей из маминого родного города, которых Обинзе едва знал.

— Удоакпуаньи умер сколько-то недель назад. Ты его не знал? У них участок рядом с твоей матерью.

Обинзе кивал и издавал уместные звуки, потакая Илобе, поскольку тот всегда был очень милым и самозабвенным, а штаны у него такие тесные и короткие, что торчали костлявые щиколотки; благодаря им он заработал себе кличку Илоба Прыг-Скок, которое вскоре превратилось в Лоба Пустячок.

Обинзе добыл номер Илобы у Николаса и позвонил ему.

— Зед! Родич! Ты не говорил, что собираешься в Лондон! Как твоя мама? А дядя, который женился на той, из Абаганы?[146]