[153] Столько не виделись, но у меня нет времени съездить домой. Кроме того, Джорджина поездку в Нигерию не переживет! — заявил Эменике и рассмеялся. Родные края он представлял как джунгли, а себя — как их толкователя. — Еще по пиву? — спросил Эменике.
Обинзе покачал головой. Кто-то, пытаясь пробраться к столику позади них, смахнул куртку Эменике со стула на пол.
— Ха, ты глянь на этого. Хочет испортить мне «акваскутум».[154] Подарок на последний мой день рождения, от Джорджины, — сказал Эменике, вешая куртку на стул. Обинзе не знал этой торговой марки, но по пижонской ухмылке на лице Эменике понял, что тут полагается изумиться. — Уверен, что не хочешь больше пива? — спросил Эменике, озираясь по сторонам в поисках официантки. — Она на меня внимания не обращает. Ты заметил, какая она хамка? Эти восточно-европейцы прям не любят обслуживать черных.
После того как официантка приняла у Эменике заказ, он вытащил конверт с деньгами.
— Вот, чувак. Я помню, ты просил пятьсот, но тут тысяча. Пересчитаешь?
Пересчитаешь? Обинзе чуть не ляпнул это вслух, но слова не выбрались наружу. Дать денег на нигерийский манер означало запихнуть их тебе стиснутыми кулаками в руки, отведя взгляд, от бурной благодарности — а она обязана быть бурной — отмахнуться, и деньги уж точно не пересчитывать, а иногда и не взглянуть на них, пока один не останешься. Но Эменике сейчас предлагал ему пересчитать деньги. И Обинзе так и сделал — медленно, сознательно, перекладывая банкноту за банкнотой из одной руки в другую, раздумывая, не бесил ли он Эменике все те годы в школе и университете. Обинзе не насмехался над Эменике, как Кайоде и другие ребята, но и не защищал его. Вероятно, Эменике презирал этот нейтралитет.
— Спасибо, чувак, — сказал Обинзе. Разумеется, там была тысяча. Может, Эменике подумал, что пятидесятифунтовая купюра могла выскользнуть у него по пути в ресторан?
— Это не заем, — сказал Эменике, откидываясь на спинку стула, тонко улыбаясь.
— Спасибо, чувак, — повторил Обинзе — с благодарностью и облегчением, вопреки всему. Его тревожило, сколько всего ему еще предстоит оплатить перед свадьбой, и если цена всему этому такова — Обинзе пересчитывает денежный подарок, а Эменике наблюдает взглядом власти, — пусть.
У Эменике зазвонил телефон.
— Джорджина, — сказал он радостно, прежде чем принять звонок. Голос у него слегка возвысился — ради Обинзе. — Обалденно с ним повидаться — после стольких лет. — Далее, после паузы: — Разумеется, дорогая, надо так и сделать. Он отложил телефон и сказал Обинзе: — Джорджина хочет заскочить через полчаса и забрать нас, поедем поужинать вместе. Годится?
Обинзе пожал плечами:
— Я от еды никогда не отказываюсь.
Перед прибытием Джорджины Эменике сказал ему вполголоса:
— Обо всей этой истории с женитьбой не заикайся.
Со слов Эменике, Обинзе представлял себе Джорджину как хрупкую простушку, успешного адвоката, которая тем не менее не знала подлинного зла в этом мире, но когда та приехала, квадратнолицая, с крупным квадратным телом, каштановые волосы решительно подстрижены, человек на вид хваткий, Обинзе тут же понял, что она прямолинейная, проницательная, даже ушлая. Подумал, что ее клиенты, наверное, мгновенно доверяют ее умениям. Такая женщина не поленится проверить финансы благотворительных организаций, в которые вкладывается. Зачем Эменике описывал ее как безалаберную английскую розу? Она прижалась губами к губам Эменике, затем повернулась к Обинзе — пожать ему руку.
— Есть какие-нибудь пожелания? — спросила она Обинзе, расстегивая коричневое замшевое пальто. — Тут рядом есть приятное индийское место.
— Ой, там довольно обшарпанно, — сказал Эменике. Он переменился. В голосе появились незнакомые интонации, выражался он медлительнее и весь сделался гораздо прохладнее. — Можно в то новое место в Кензингтоне, тут недалеко.
— Не уверена, что Обинзе там будет интересно, дорогой, — сказала Джорджина.
— О, думаю, ему понравится, — возразил Эменике.
Самодовольство — вот в чем отличие. Эменике женился на британке, жил в британском доме, трудился на британской работе, путешествовал по британскому паспорту, говорил «упражняться» применительно к умственной, а не к физической деятельности. Он алкал этой жизни и никогда по-настоящему не верил, что обретет ее. А теперь позвоночник у него не гнулся от самодовольства. Он насытился. В ресторане в Кензингтоне на столе сияла свеча, а блондин-официант, слишком высокий и пригожий для официанта, подал им крошечные вазочки с чем-то похожим на зеленый джем.
— Наш новый аперитив — лимонно-тимьяновый, с комплиментами от шефа, — сказал он.
— Великолепно, — сказал Эменике, мгновенно погружаясь в один из ритуалов новой жизни: брови нахмурены, полная сосредоточенность, попивает воду с газом, изучает меню.
Они с Джорджиной обсудили закуски. Призвали официанта — задать вопрос. Обинзе поразило, до чего серьезно Эменике воспринимает это посвящение в вудуизм изысканных трапез: когда официант принес им то, что походило на три изящных кусочка зеленой водоросли, за которые предстояло заплатить тринадцать фунтов, Эменике восторженно потер руки. Бургер Обинзе подали в четырех частях, выложенных в просторный стакан для мартини. Когда принесли заказ Джорджины — груду сырой говядины с солнышком яичного желтка на вершине, — Обинзе старался не смотреть, пока ел сам: опасался, что его может посетить искушение стошнить.
Эменике разговаривал за всех — рассказывал Джорджине о временах, когда они с Обинзе вместе учились в школе, едва позволяя тому вставить хоть слово. В байках, которые Эменике излагал, они с Обинзе были буянами и всеобщими любимцами, вечно влипавшими в блистательные неприятности. Обинзе наблюдал за Джорджиной, лишь теперь до конца осознавая, насколько она старше Эменике. По крайней мере лет на восемь. Мужские очертания ее лица смягчились от частых кратких улыбок, но улыбки те были вдумчивые — улыбки прирожденного скептика, и Обинзе раздумывал, в какой мере она верит историям Эменике, в какой мере здравый смысл в ней отменен любовью.
— У нас завтра званый ужин, Обинзе, — сказала Джорджина. — Вы обязаны быть.
— Да, забыл сказать, — встрял Эменике.
— Обязательно приходите, правда. Мы позвали нескольких друзей, и, думаю, вам с ними понравится, — продолжила Джорджина.
— Я с удовольствием, — сказал Обинзе.
Их террасный дом в Излингтоне с короткой чередой ухоженных ступеней, ведших к зеленой входной двери, к прибытию Обинзе пах жареной едой. Внутрь его впустил Эменике.
— Зед! Ты рано, мы вот только заканчиваем на кухне. Заходи, посиди у меня в кабинете, пока все соберутся.
Эменике отвел его наверх, в кабинет — чистую, яркую комнату, высветленную белыми книжными шкафами и белыми шторами. Окна занимали здоровенные пространства стен, и Обинзе представил, каково здесь после обеда — все блистательно залито светом, — сел в кресло у двери и погрузился в какую-то книгу.
— Я вернусь за тобой чуть погодя, — сказал Эменике.
На подоконнике стояли фотографии: Эменике щурится перед Сикстинской капеллой, показывает пальцами «V» у Колизея, рубашка — того же светло-орехового цвета, что и стена руин. Обинзе вообразил его, прилежного, решительного, в местах, которые полагалось посетить, как Эменике думал не о том, на что смотрит, а о снимках, которые тут сделает, — и о людях, которые эти фотографии увидят. Люди, которые будут знать: Эменике в этих победах участвовал. Взгляд Обинзе зацепился за Грэма Грина в книжном шкафу. Он снял с полки «Суть дела», прочесть первую главу, и внезапно заскучал по своим подростковым годам, когда мама перечитывала этот роман каждые несколько месяцев. Пришел Эменике.
— Это Во?
— Нет. — Обинзе показал ему обложку. — Мама обожает эту книгу. Всегда старалась заставить меня полюбить английские романы.
— Во — лучше всех. «Брайдсхед»[155] — ближайшее к идеальному роману из всего, что я читал.
— Во мне кажется мультяшным. Не врубаюсь я просто в эти так называемые комические британские романы. Они будто не способны браться за настоящую глубокую сложность человеческой жизни и прибегают к этой вот комичности. Грин — другая крайность, слишком мрачный.
— Не, чувак, перечитал бы ты Во. Грин меня как-то не пронимает, хотя первая часть «Конца одного романа»[156] обалденная.
— Этот кабинет — мечта, — сказал Обинзе.
Эменике пожал плечами.
— Хочешь себе книг? Бери что нравится.
— Спасибо, чувак, — сказал Обинзе, зная, что не возьмет ни одной.
Эменике осмотрел кабинет — словно бы глазами Обинзе.
— Этот стол мы нашли в Эдинбурге. У Джорджины уже было несколько хороших вещей, но кое-что мы добыли вместе.
Обинзе задумался, до чего полностью Эменике врос в эту свою новую личину, раз даже один на один рассуждал о «хорошей мебели», словно представление о «хорошей мебели» не было чуждым нигерийскому миру, где новой вещи полагалось выглядеть новой. Обинзе, возможно, сказал бы Эменике что-нибудь на эту тему, но не теперь: слишком многое в их дружбе уже сместилось. Обинзе проследовал за Эменике вниз. Обеденный стол — буйство красок, яркие разношерстные керамические тарелки, некоторые со сколами по краям, изящные красные бокалы, темно-синие салфетки. В серебряной чаше на середине стола в воде плавали нежные молочно-белые цветки. Эменике представил всех всем.
— Это старый друг Джорджины — Марк, а это его жена Ханна, которая, между прочим, дописывает докторскую работу по женскому оргазму — или же израильскому женскому оргазму.
— Ну не настолько уж она узкоспециальная, — сказала Ханна под общий смех, радушно пожимая Обинзе руку. У Ханны было загорелое участливое лицо с широкими чертами — лицо человека, не переносящего раздоры. Марк, бледнокожий и взъерошенный, сжал ей плечо, но смеяться с остальными не стал. Произнес: «Как поживаете» — едва ли не формально.