Американха — страница 66 из 94

еется, они огребли будь здоров от традиционной Америки. Как и итальянцы. Как и выходцы из Восточной Европы. Но существовала иерархия. Сто лет назад белые этносы терпеть не могли, когда их терпеть не могут, но это еще куда ни шло: черные были ниже их в пирамиде. Не говори, что твой дед был крепостным в России, когда тут было рабство, потому что значение имеет лишь одно: ты — американец, а быть американцем означает огрести все кучно, и американские активы, и американские долги, а Джим Кроу[175] — охренеть какой должок. Не говори, что это как антисемитизм. Нет, не как. В ненависти к евреям есть намек на зависть — экие они ушлые, евреи эти, все-то к рукам прибрали, евреи эти, — и признаем все же, что зависть сопровождает какое-никакое уважение, пусть и брюзгливое. В ненависти к черным американцам нет намека на зависть — экие они ленивые, эти черные, экие они неумные, эти черные.

Не говори: «Ой, с расизмом покончено, рабство отменено давным-давно». Мы говорим о бедах с 1960-х и далее, а не с 1860-х. Если встретишь пожилого черного из Алабамы, он, может, и вспомнит, как ему приходилось сходить с тротуара, когда мимо шагал белый. Я тут на днях купила винтажное платье на «еБэе», сделанное в 1960-е, в отличном состоянии, и часто ношу его. Когда его носила первая обладательница, черные американцы не могли голосовать из-за того, что они — черные. (А возможно, первая обладательница была из тех женщин на сепийных фотоснимках, стоявших у школ рядом с ордами, вопившими «Обезьяна!» на черных детишек, потому что они не желали, чтобы эти дети учились вместе с их белыми детьми. Где теперь те женщины? Крепко ли им спится? Не подумывают ли пойти покричать «Обезьяна»?) И наконец, не говори тоном «будемте справедливы»: «Но черные тоже расисты». Потому что, ну конечно, у всех у нас есть предубеждения (я не выношу некоторых своих кровных родственников — жадную, самовлюбленную публику), но расизм — это власть отдельной группы, и в Америке эта группа — белые. Как так? Ну, с белыми не обращаются как с фуфлом в верхних классах афроамериканского общества, и белым не отказывают в банковских займах и ипотеках именно потому, что они белые, а черные судьи не раздают белым преступникам худшие приговоры, чем черным, за одинаковые преступления, черные полицейские не останавливают белых за нахождение за рулем белыми, черные компании не отказывают в найме людям, у которых имя похоже на белое, черные учителя не говорят белым детям, что им не хватает ума, чтобы стать врачом, черные политики не выдумывают уловок, чтобы уменьшить избирательную силу белых посредством махинаций, рекламные агентства не говорят, что не могут использовать белых моделей для рекламы гламурных товаров, потому что те не считаются «вдохновляющими» для «мейнстрима».

После такого списка «не» что же все-таки говорить? Не знаю. Попробуй, может, послушать. Услышать, что говорят. И помни: это не про тебя. Черные американцы рассказывают это тебе, не обвиняя. Они просто рассказывают как есть. Если непонятно — переспроси. Если неловко задавать вопросы — скажи, что тебе неловко задавать вопросы, и задавай их все равно. Когда вопрос из чистого истока, это легко учуять. Слушай дальше. Людям иногда хочется, чтобы их просто услышали. Так выпьем же за возможности дружбы, связи и понимания.

Марша проговорила:

— Мне очень понравилось про платье!

— Гадко-потешно это, — сказал Нэйтен.

— Ты небось купаешься в гонорарах за выступления, при таком-то блоге, — сказал Майкл.

— Большая их часть отправляется моим голодным родственникам в Нигерию, — сказала Ифемелу.

— Хорошо, должно быть.

— Хорошо — что?

— Знать, откуда происходишь. Предков, что уходят корнями, вот это все.

— Ну, — сказала она. — Да.

Майкл посмотрел на нее, лицо у него сделалось такое, что ей стало не по себе: неясно было, что́ в этих глазах, но тут он отвел взгляд.

Блейн говорил подруге Марши — той, в платиновом шлеме:

— Пора нам покончить с этим мифом. Нет ничего иудеохристианского в американской истории. Католики и евреи никому не нравились. Тут англо-протестантские ценности, а не иудео-христианские. Даже Мэриленд очень быстро перестал быть таким уж дружелюбным к католикам. — Он резко прервал себя, вытащил из кармана телефон и встал. — Простите, ребята, — сказал он и обратился вполголоса к Ифемелу: — Это Шэн. Я сейчас, — и ушел в кухню разговаривать.

Бенни включил телевизор, и все увидели Барака Обаму, худого человека в черном пальто, которое выглядело на размер больше нужного, а вел он себя неуверенно. Заговорил, и в холодном воздухе изо рта у него полетели облачка пара, словно дым:

— И потому, в тени Старого Капитолия штата, где Линкольн когда-то призвал разобщенный парламент объединиться, где всё еще живы общие надежды и общие мечты, я стою перед вами сегодня и объявляю свою кандидатуру в президенты Соединенных Штатов Америки.[176]

— Ума не приложу, как им удалось его уломать. У этого парня есть потенциал, но ему надо сначала подрасти. Веса набрать. Все испортит для черных — близко даже не подойдет, и черному кандидату еще пятьдесят лет в этой стране ничего светить не будет, — сказала Грейс.

— Мне от него хорошо прям! — сказала Марша, смеясь. — Нравится мне это — затея строить Америку большей надежды.

— По-моему, этому может выгореть, — сказал Бенни.

— Ой, да не победит он. Они ему задницу отстрелят сперва, — сказал Майкл.

— Как это свежо — видеть политика, который улавливает тонкости, — сказала Пола.

— Да, — сказала Пи. У нее были чрезмерно накачанные руки, тощие и бугристые от мышц, эльфийская стрижка, сильная взвинченность: она была из тех, чья любовь удушает. — Он такой умный, такой внятный.

— Ты прямо как моя мама, — сказала Пола колючим тоном тайной ссоры в полном разгаре: у слов имелись вторые значения. — Что такого замечательного в том, что он внятный?

— У нас гормоны, Поли? — спросила Марша.

— Еще какие! — сказала Пи. — Ты заметила, что она съела всю курицу?

Пола не обратила на Пи внимания и, словно назло, потянулась за очередным куском тыквенного пирога.

— А ты что думаешь об Обаме, Ифемелу? — спросила Марша, и Ифемелу решила, что, должно быть, Бенни или Грейс шепнули ей на ухо ее имя и Марша теперь рвалась явить ей свое знание.

— Мне нравится Хиллари Клинтон, — сказала Ифемелу. — А про этого Обаму я мало что знаю.

Блейн вернулся в комнату.

— Что я пропустил?

— Шэн в порядке? — спросила Ифемелу. Блейн кивнул.

— А неважно, кто что думает об Обаме. Настоящий вопрос в том, готовы ли белые к черному президенту, — сказал Нэйтен.

— Я готова к черному президенту. А вот нация — не знаю, — сказала Пи.

— Ну серьезно, ты с моей мамой потолковала? — спросила у нее Пола. — Она говорит один в один то же самое. Если ты готова к черному президенту, тогда кто именно в этой смутной стране не готов? Люди так говорят, когда не уверены, что сами готовы. Да и вообще мысль о готовности несуразна.

Ифемелу позаимствовала эти слова много месяцев спустя, в посте, написанном на последнем лихорадочном этапе президентской предвыборной кампании: «Сама мысль о готовности — несуразна». «Кто-нибудь замечает, до чего абсурдно спрашивать людей, готовы ли они к черному президенту? Вы готовы к Микки-Маусу в президентах? А к лягушонку Кермиту? А к оленю Рудольфу, Красный нос?»

— У моей семьи безукоризненная репутация либералов, мы отметили галочкой все правильные ответы, — сказала Пола, иронически скривив губы книзу, крутя за ножку пустой бокал. — Но мои родители вечно торопились доложить друзьям, что Блейн учился в Йеле. Словно это значит, будто он один из немногих приличных.

— Ты слишком к ним сурова, Поли, — сказал Блейн.

— Нет, ну правда, тебе так не казалось? — спросила она. — Помнишь тот ужасный День благодарения в доме у родителей?

— В смысле, как я попросил «мак» с сыром?

Пола рассмеялась:

— Нет, я не об этом. — Но о чем — не сказала, и воспоминание так и не обнародовали, оно осталось в их общей на двоих личной жизни.

Вернувшись домой к Блейну, Ифемелу сказала ему:

— Я ревновала.

То и была ревность — приступ тягостности, непокой в желудке. Имелась у Полы эта черта настоящего идеолога: она могла, воображала Ифемелу, легко соскользнуть в анархию, стоять во главе протестующих, вопреки дубинкам полицейских и насмешкам неверующих. Сознавать такое о Поле означало чувствовать себя ущербной по сравнению с ней.

— Никакого тут повода для ревности, Ифем, — сказал Блейн.

— Жареная курица, которую ешь ты, — не та жареная курица, которую ем я, это жареная курица, которую ест Пола.

— Что?

— Для вас с Полой жареная курица — в кляре. Для меня — нет. Я просто подумала, сколько у вас с ней общего.

— Жареная курица у нас общая? Ты понимаешь, насколько перегружена тут метафора жареной курицы? — Блейн смеялся, мягко, любовно. — Твоя ревность, в общем, милая, но совершенно точно ничего здесь не происходит.

Она знала, что ничего не происходит. Блейн не стал бы ей изменять. Он же одна сплошная жила праведности. Верность давалась ему легко: он не оглядывался посмотреть на красоток на улице, потому что ему это и в голову не приходило. Но она ревновала к эмоциональным следам, существовавшим между ним и Полой, и к мыслям, что Пола была как он сам — хорошая, как он сам.

СТРАНСТВИЯ В ШКУРЕ ЧЕРНОГО

Друг одного друга, крутой ЧА с кучей денег, сочиняет книгу «Поездки в шкуре черного». Не просто черного, пишет он, а опознаваемого черного, потому что черные бывают всякие, и, без обид, он не имеет в виду черных ребят, выглядящих как пуэрториканцы, или бразильцы, или еще кто-то, он имеет в виду опознаваемо черных. Потому что мир обращается с тобой особо. И вот что он рассказывает: «Замысел этой книги возник у меня в Египте. Оказываюсь я в Каире, и некий араб-египтянин зовет меня черным варваром. Я такой — эй, тут вообще-то Африка! Ну и задумался о других частях света, каково будет путешествовать там, если ты черный. Я черный дальше ехать некуда. Белые на Юге в наши дни глянут на меня и подумают, вот, дескать, идет здоровенный черный хряк. В путеводителях вам доложат, чего ожидать, если вы гей или женщина. Черт, да то же самое нужно писать и для тех, кто отчетливо черный. Объяснить путешествующим черным, каков расклад. Никто палить по вам не будет, но отлично было б знать заранее, что на вас будут пялиться. В Шварцвальде в Германии пялятся довольно злобно. В Токио и Стамбуле все спокойные и безразличные. В Шанхае пялились мощно, в Дели — гнусно. Я думал: "Ха, мы разве не на одной доске в этом деле? Ну, цветные то есть?" Я читал, что Бразилия — расовая Мекка, еду я в Рио, и ни в приличных ресторанах, ни в приличных гостиницах никто на меня не похож. Я встаю в аэропорту в очередь на посадку в первом классе, и люди ведут себя странно. Вроде как по-хорошему странно — типа ты ошибся, ты не похож на тех, кто летает первым классом. Еду в Мексику — и на меня пялятся. Не враждебно совсем, но понимаешь, что ты как-то выделяешься, типа ты им нравишься, но все равно Кинг-Конг». И тут вступает мой профессор Крепыш: «Латинская Америка в целом в очень сложных отно