— А вот эта недавняя книга — «Мемуары монаха»? — спросила Мэрибелл.
— Трусливая, бесчестная книга. Ты читала ее? — спросила Шэн.
— Рецензию на нее читала, — сказала Мэрибелл.
— В этом-то и беда. Ты больше читаешь о книгах, чем сами книги.
Мэрибелл вспыхнула. Ифемелу подумалось, что Мэрибелл молча готова была принять такое только от Шэн.
— К художке в этой стране мы все настроены очень идеологически. Если персонаж не узнается, значит, персонаж неубедителен, — сказала Шэн. — Невозможно читать американскую художку, даже чтоб понять, как вообще нынче живут. Читаешь американскую прозу и узнаешь о неблагополучных белых, занятых всяким таким, что для нормальных белых странно.
Все рассмеялись. Вид у Шэн сделался счастливый, как у маленькой девочки, показательно спевшей для влиятельных друзей родителей.
— Мир просто не похож на эту комнату, — сказала Грейс.
— Но может, — сказал Блейн. — Мы доказываем, что мир может быть как эта комната. Он может быть безопасным пространством, равным для всех. Нужно просто разобрать стены привилегий и угнетения.
— А вот и мой братец, дитя цветов, — сказала Шэн.
Еще смех.
— Написала б ты об этом, Ифемелу, — сказала Грейс.
— Вы знаете, кстати, почему Ифемелу ведет блог? — спросила Шэн. — Потому что она африканка. Она пишет извне. Она не чувствует по-настоящему то, о чем пишет. Ей это все тонко и занятно. Ну и вот она пишет, принимает похвалы и приглашения читать лекции. А будь она афроамериканкой, на нее бы наклеили ярлык злой и бойкотировали.
Комната на миг набрякла тишиной.
— Думаю, это справедливо, — сказала Ифемелу, недолюбливая Шэн — и себя, за то, что поддалась чарам Шэн. Что правда, то правда: раса не была вшита в ткань ее личной истории, не выгравирована у нее в душе. И все же она пожалела, что Шэн не выдала ей этого один на один, а сказала сейчас, торжествующе, перед друзьями, и оставила Ифемелу с озлобленным узлом — с горечью — в груди.
— Многое из этого сравнительно свежо. Черное и панафриканское самоопределения в начале девятнадцатого века были, вообще-то, достаточно сильны. Холодная война вынудила людей выбирать, и ты либо становился интернационалистом, что для американцев, конечно, означало «коммунистом», или же делался частью американского капитализма, и афроамериканская элита совершила этот выбор, — сказал Блейн, словно бы в защиту Ифемелу, но она сочла это слишком абстрактным, слишком вялым, слишком запоздалым.
Шэн глянула на Ифемелу и улыбнулась, и в той улыбке был намек на великую жестокость. Когда через несколько месяцев Ифемелу поссорилась с Елейном, она задумалась, не подогрела ли его гнев Шэн, — гнев, который Ифемелу так до конца и не поняла.
Тут многие — в основном нечерные — говорят, что Обама — не черный, что он мулат, дитя многих рас, черно-белый, какой угодно, но не черный. Потому что у него мать белая. Но раса — это не биология, это социология. Раса — не генотип, это фенотип. Раса имеет значение из-за расизма. А расизм абсурден, потому что он существует из-за того, как ты выглядишь. Речь не о твоей крови. Речь об оттенке твоей кожи, о форме твоего носа и о курчавости волос. У Букера Т. Уошингтона и Фредерика Даглэсса[177] были белые отцы. Вообразите, как они говорят, что они — не черные.
Вообразите Обаму, цвет кожи — жареный миндаль, волосы курчавые, сообщает переписчице: я своего рода белый. Уж конечно, скажет она. У многих черных американцев есть среди предков белый человек, потому что белым рабовладельцам нравилось куролесить в рабских бараках по ночам. Но если ты получился темным — всё. (Если вы — белокурая голубоглазая женщина и говорите: «Мой дедушка был из коренных американцев и меня тоже притесняют», когда черные толкуют о всякой своей дряни, прошу вас, ну хватит уже.) В Америке вам не приходится решать, какой вы расы. Это решено за вас. Полвека назад Бараку Обаме с его внешним видом пришлось бы сидеть на задах автобуса. Если какой-нибудь черный совершает сегодня убийство, Барака Обаму могли бы остановить и допросить на предмет совпадения с описанием подозреваемого. И каково же это описание? «Черный мужчина».
Глава 38
Блейну Бубакар не понравился, и, вероятно, это в их ссоре сыграло роль — а может, и нет, — но Блейн Бубакара невзлюбил, а у Ифемелу день начался с посещения занятий у Бубакара. Ифемелу и Блейн познакомились с Бубакаром на университетском званом ужине в его честь: сенегальский профессор с кожей оттенка песчаника, только что переехал в Штаты, преподавать в Йеле. Он обжигал умом — и самоуверенностью. Восседал во главе стола, попивал красное вино и ехидно рассуждал о французских президентах, с которыми был знаком, и о французских университетах, которые предлагали ему работу.
— Я выбрал Америку, потому что сам хочу выбирать себе хозяина, — сказал он. — А раз уж мне полагается хозяин, тогда лучше Америка, чем Франция. Но печеньки я есть не буду и в «Макдоналдс» не пойду. Варварство какое!
Ифемелу он очаровал и позабавил. Ей нравился его акцент, его английский, пропитанный волофом и французским.
— По-моему, он классный, — сказала она потом Блейну.
— Любопытно: он говорит расхожее, однако считает, что это довольно глубоко, — отметил Блейн.
— Немножко эго у него имеется — как и у всех за тем столом, — сказала Ифемелу. — Вам, йельцам, разве не положено его иметь, чтоб вас сюда на работу брали?
Блейн не посмеялся, как это обычно бывало. Ифемелу почуяла по его отклику территориальную неприязнь, чуждую его натуре, и удивилась. Изображая скверный французский акцент, он пародировал Бубакара.
— Франкёфоньне африканцы, перерифф на кофе, анлёфоньне африканцы, перерифф на чай. В этой стране добыть нястоящего кафе-о-ле нивазьможня!
Вероятно, Блейну не нравилось, как легко ее отнесло к Бубакару в тот день, после десерта, словно к человеку, который говорил на одном с ней безмолвном языке. Она подначивала Бубакара на тему африканцев-франкофонов, до чего забиты их головы французским и какими тонкокожими они стали — слишком глубоко осознают французское презрение и при этом слишком влюблены в европейскость. Бубакар смеялся — по-родственному: с американцем он бы так смеяться не стал, он бы пресек подобный разговор, осмелься на него американец. Вероятно, Блейну не нравилась эта взаимность, нечто первородно африканское, из чего его самого исключили. Но чувство Ифемелу к Бубакару было братским, без всякого влечения. Они частенько встречались за чаем в книжной лавке «Аттикус» и болтали — вернее сказать, она слушала, поскольку говорил в основном он — о западноафриканской политике, о семье и доме, и с этих встреч она всегда уходила обнадеженной.
К тому времени, когда Бубакар рассказал ей про новую стипендиальную программу по гуманитарным наукам в Принстоне, она уже начала вглядываться в прошлое. В ней поселился непокой. Проросли сомнения о блоге.
— Вам надо подать заявку. Это совершенно ваше, — говорил он.
— Я не ученый. Я даже аспирантуру не оканчивала.
— Нынешний стипендиат — джазовый музыкант, очень талантливый, но только с дипломом о школьном образовании. Им требуются люди, которые делают что-то новое, раздвигают границы. Вам необходимо участвовать, и прошу вас использовать меня как рекомендателя. Нам нужно проникать в такие места, понимаете? Только так можно изменить течение разговора.
Ее это все тронуло; она сидела напротив него в кафе и ощущала между собой и им теплое притяжение чего-то общего.
Бубакар часто приглашал ее к себе на занятия — на семинары по современным африканским вопросам.
— Может, обнаружите что-нибудь интересное, о чем писать в блог, — приговаривал он.
И вот так, в день, когда она пришла к Бубакару на занятие, началась история их размолвки с Елейном. Она сидела на задних рядах, у окна. Снаружи с величественных старых деревьев облетали листья; спешили по тротуару, замотав шеи шарфами, люди с картонными стаканчиками, женщины — в особенности азиатки — хорошенькие, в узких юбках и сапогах на каблуке. У всех студентов Бубакара были открыты ноутбуки, экраны сияли страницами почтовых браузеров, Гугл-поиска, фотографиями знаменитостей. Время от времени они открывали файл «Ворда» и записывали слово-другое Бубакара. Куртки висели на спинках стульев, а язык тел их, ссутуленных, слегка нетерпеливых, говорил: мы уже знаем ответы. После занятий они отправлялись в библиотечное кафе и покупали североафриканский сэндвич с жу[178] или индийский с карри, по дороге на следующее занятие группа из студактива вручала им презервативы и леденцы на палочке, а по вечерам они посещали чаепития в доме у декана, где какой-нибудь латиноамериканский президент или нобелевский лауреат отвечал на их вопросы, словно в этом был какой-то смысл.
— Ваши студенты все копались в интернете, — сказала она Бубакару, пока они шли к нему в кабинет.
— Они не сомневаются в своем здесь присутствии, студенты эти. Они считают, что должны здесь быть, что они заслужили это и они за это платят. О фон,[179] они нас всех купили. В этом суть американского величия, такая вот спесь, — сказал Бубакар, на голове черный фетровый берет, руки — глубоко в карманах куртки. — Вот поэтому они и не понимают, что должны быть благодарны за то, что я перед ними стою.
Не успели они войти к нему в кабинет, как раздался стук в полуоткрытую дверь.
— Заходите, — сказал Бубакар.
Появился Кавана. Ифемелу несколько раз сталкивалась с ним — доцент кафедры истории, живший ребенком в Конго. Он был кудряв, зловреден, и, казалось, ему больше подошло бы работать военным репортером в далеких горячих точках, чем преподавать историю аспирантам. Он встал в дверях и сказал Бубакару, что отправляется в творческий отпуск, и факультет заказал на завтра прощальный обед в его честь, и ему донесли, что будут причудливые сэндвичи со всяким вроде ростков люцерны.