Поскольку он запомнил ее, когда она почти ничего не ведала о том, о чем писала в блоге, он ощутил утрату, словно она стала тем, кого он более не узнавал.
Часть шестая
Глава 43
Первые несколько дней Ифемелу спала на полу в комнате у Дике. Этого не случилось. Этого не случилось. Она часто повторяла это про себя, и все же бесконечные, туманные мысли о том, что могло бы произойти, бурлили у нее в голове. Его постель, его комната могли опустеть навсегда. Где-то внутри нее возникла бы брешь, какая не затянулась бы никогда. Она воображала, как он принимает таблетки. Тайленол, всего лишь тайленол: он вычитал в Сети, что избыточная доза может убить. О чем он думал? Думал ли он о ней? Когда Дике вернулся из больницы — ему промыли желудок, за печенью понаблюдали, — она вглядывалась ему в лицо, в его жесты, слова, искала знак, доказательство, что это едва не случилось. Он ничем не отличался от себя прежнего: никаких теней под глазами, никакой замогильности в настроении. Она сделала ему джоллоф, как ему нравится, в пятнышках красного и зеленого перца, он ел, вилка двигалась от тарелки ко рту, и он проговорил: «Вообще-то вкусно», — как всегда бывало раньше, и она почувствовала, что у нее назревают слезы — и вопросы. Почему? Зачем он это сделал? О чем он думал? Она не спрашивала: психотерапевт сказала, что пока лучше не спрашивать ни о чем. Шли дни. Она висла на нем, боясь отпустить — и боясь удушить. Поначалу не спала, отказывалась от маленькой синей пилюли, предложенной тетей Уджу, лежала без сна всю ночь, думала, вертелась, пока наконец изможденно не отключалась. Бывало, она просыпалась истерзанная обвинениями против тети Уджу.
— Ты помнишь, когда Дике рассказывал тебе что-то и ввернул «мы, черные», а ты ему — «ты не черный»? — спросила она тетю Уджу вполголоса, поскольку Дике все еще спал наверху. Они сидели на кухне, в мягком зареве утреннего света, и тетя Уджу, одетая на работу, стояла у мойки и ела йогурт, черпая из пластикового стаканчика.
— Да, помню.
— Не надо было такого говорить.
— Ты понимаешь, что я имела в виду. Я не хотела, чтобы он начал вести себя, как эти люди, и считать, что все, что с ним происходит, — это из-за того, что он черный.
— Ты сказала ему, кто он не есть, а кто есть — не сказала.
— Ты о чем вообще? — Тетя Уджу нажала ногой на педаль, выехало мусорное ведро, она кинула в него пустой стаканчик из-под йогурта. Она перешла на полставки, чтобы побольше бывать с Дике и самой возить его к психотерапевту.
— Ты никогда не давала ему уверенности.
— Ифемелу, его попытка самоубийства — от депрессии, — сказала тетя Уджу мягко, тихо. — Это клиническое заболевание. Многие подростки им страдают.
— Люди что, просыпаются — и на тебе, депрессия?
— Да, так.
— Не в случае с Дике.
— Три моих пациента порывались покончить с собой, все трое — белые подростки. Одному удалось, — сказала тетя Уджу тоном умиротворяющим и печальным, как говорила с тех пор, как Дике вернулся из больницы.
— Его депрессия — от его переживаний, тетя! — сказала Ифемелу, возвысив голос, а затем разрыдалась, извиняясь перед тетей Уджу, ее собственные угрызения совести захватили ее, замарали.
Дике не стал бы глотать таблетки, если б она сама была прилежней, пристальней. Она слишком легко пряталась за смехом, ей не удалось вскопать эмоциональную почву шуточек Дике. Все так, он смеялся, его смех убедителен и по звуку, и по легкости, но, возможно, то был заслон, а под ним, кто знает, — гороховый росток травмы. И теперь, в пронзительном безмолвном шлейфе его попытки самоубийства, она размышляла, сколько всякого они прячут под всем этим смехом. Надо было больше тревожиться. Теперь она пристально следила за ним. Оберегала его. Она не хотела, чтобы его навещали друзья, хотя психотерапевт сказал, пусть, если он сам этого хочет. Даже Пейдж, заревевшая несколько дней назад, когда осталась один на один с Ифемелу, приговаривала:
— В голове не умещается, что он не положился на меня.
Она была еще ребенком, добродушным и простым, но все же Ифемелу ощутила волну обиды — что Дике должен был положиться на нее. Квеку вернулся из миссии в Нигерию и сидел с Дике, смотрел с ним телевизор, возвращал в дом покой и нормальность.
Прошли недели. Ифемелу перестала паниковать, когда Дике чуть дольше задерживался в ванной. До его дня рождения оставалось несколько суток, и она спросила, чего он хочет в подарок; у нее опять набежали слезы: она вообразила, как мог бы пройти этот день рождения — не как день, когда ему исполнилось семнадцать, а как день, когда семнадцать ему исполнилось бы.
— А давай поедем в Майами? — сказал он полушутя, но она повезла его в Майами, и они прожили два дня в гостинице, заказывали бургеры в крытом камышом баре у бассейна и трепались обо всем на свете, кроме его попытки самоубийства. — Вот это жизнь, — сказал он, лежа лицом к солнцу. — Этот твой блог — отличная штука, ты из-за него в бабле купаешься и все такое. А теперь ты его закрыла, и мы вот такое больше не сможем себе позволить!
— Я не купалась — скорее, плескалась чуть-чуть, — сказала она, глядя на него, своего красавца-братца, и завитки мокрых волос у него на груди опечалили ее: они знаменовали его свежую нежную взрослость, а она хотела, чтобы он оставался ребенком; если б он оставался ребенком, ему бы не пришлось глотать таблетки и валяться в цоколе на диване с уверенностью, что он больше никогда не проснется.
— Я люблю тебя, Дике. Мы тебя любим, ты понимаешь?
— Я знаю, — сказал он. — Куз, тебе надо ехать.
— Куда?
— Обратно в Нигерию, как ты и собиралась. Со мной все будет хорошо, даю слово.
— Может, ты приедешь ко мне в гости, — сказала она.
Помолчав, он отозвался:
— Ага.
Часть седьмая
Глава 44
Поначалу Лагос оглоушил ее: ошалелая от солнца суета, желтые автобусы, набитые сплющенными конечностями, потные лоточники, гоняющиеся за автомобилями, реклама на здоровенных щитах (и нацарапанная на стенах: СЛЕСАРЬ ЗВОНИТЬ 080177777) и горы хлама, издевкой возвышавшиеся на обочинах. Торговля гремела чересчур вызывающе. Воздух полнился чрезмерностью, в разговорах — сплошные вопящие возражения. Одно утро — чье-то тело на Аволово-роуд. Другое — Остров затопило, автомобили превратились в задыхающиеся лодки. Она ощущала, что здесь все может случиться, из каменного валуна может прорасти спелый помидор. И ее охватило это головокружительное чувство — чувство человека, падающего в новую личность, которой она стала, падающего во все чужое знакомое. Так тут было всегда или оно так сильно изменилось в ее отсутствие? Когда она уехала из дома, мобильные телефоны водились только у богатых, все номера начинались с 090, а девушки хотели свиданий с мужчинами-090. Теперь же у ее парикмахерши был мобильный телефон, у торговца бананами при почерневшем мангале был мобильный телефон. Ифемелу росла, зная все автобусные остановки и переулки, понимая таинственный шифр кондукторов и язык тела уличных лоточников. А теперь она мучительно пыталась постичь непроизносимое. С каких пор лавочники стали такими хамами? Всегда ли здания в Лагосе были в этой патине упадка? И когда Лагос превратился в город людей, скорых на попрошайничество и слишком влюбленных в дармовое?
— Американха! — дразнила ее Раньинудо. — Ты смотришь на все американскими глазами. Но штука в том, что ты даже не настоящая американха. Будь у тебя американский акцент, мы бы потерпели твое нытье!
Раньинудо забрала ее из аэропорта — стояла у выхода в зале прилетов в струящемся платье подружки невесты, румяна на щеках слишком яркие, словно ушибы, зеленые атласные цветы в волосах — набекрень. Ифемелу поразило, насколько Раньинудо ослепительна, до чего привлекательна. Не жилистая груда шишковатых ног и рук, а крупная, крепкая, изгибистая женщина, восхитительная и статью своей, и ростом, — она подавляла собою, притягивала взгляд.
— Раньи! — воскликнула Ифемелу. — Я понимаю, мое возвращение — дело важное, но я не догадывалась, что оно достойно бального платья.
— Во дура. Я прямиком со свадьбы. Не хотела рисковать пробками и не поехала домой переодеваться.
Они обнялись, крепко. Раньинудо пахла цветочными духами, бензиновым выхлопом и потом — она пахла Нигерией.
— Выглядишь обалденно, Раньи, — сказала Ифемелу. — В смысле, под всей этой боевой раскраской. Твои фотографии ничего о тебе толком не говорили.
— Ифемско, ты на себя глянь, шикарная детка, даже после долгого перелета, — сказала она, смеясь, отмахнувшись от комплимента, играя старую свою роль девчонки, которая тут не красотка. Красота ее изменилась, а вот задор и некоторая бесшабашность никуда не девались. Неизменным осталось и вечное бульканье у нее в голосе, смех под самой поверхностью, готовый прорваться на волю, извергнуться. Вела она быстро, по тормозам давала резко и частенько поглядывала на «блэкберри» у себя на коленях: когда б ни замирало движение, она хваталась за телефон и стремительно в него тыкала.
— Раньи, писать эсэмэски и вести машину нужно только в одиночестве, тогда угробишь себя одну, — сказала Ифемелу.
— Хаба![192] Я не пишу, когда веду-о. Я пишу, когда не веду, — сказала она. — Эта свадьба — кое-что, лучшая из всех. Интересно, помнишь ли ты невесту. Она была близкой подружкой Функе в средней школе. Иджеома, очень желтая девушка. Ходила в Святое чадо, но появлялась у нас вместе с Функе на занятиях ЗАЭС.[193] Мы в университете подружились. Сейчас увидишь ее, э, — серьезная деваха. У мужа толстые деньги. У нее обручальное кольцо крупнее Зума-Рока.[194]
Ифемелу глазела в окно, слушая вполуха, размышляя, до чего некрасив Лагос: дороги в рытвинах, дома прут, как сорняки, без всякого порядка. В путанице чувств она распознавала только растерянность.