Американха — страница 8 из 94

— Прошу тебя, забирай свою сумку и уходи сейчас же, — проговорила она.

Девушка помялась, вид у нее сделался слегка изумленный, а затем она подобрала сумку и направилась к двери. Когда она ушла, Коси сказала:

— Ты представляешь, какая чушь, милый? Она явилась с презервативами и прям открыла рот да сказала эту ерунду. Ты представляешь?

— Ее бывший наниматель насиловал ее, и она решила на этот раз обезопаситься, — сказал Обинзе.

Коси уставилась на него.

— Тебе ее жалко. Ты этих домработниц не знаешь. Как тебе может быть ее жалко?

Ему захотелось спросить: а как тебе может не быть ее жалко? Но робкий страх в ее глазах заставил его промолчать. Промолчать его заставила ее неуверенность — такая громадная и такая обыденная. Она тревожилась из-за домработницы, которую ему и в голову не пришло бы соблазнять. Лагос мог сотворить такое с женщиной, которая замужем за молодым состоятельным мужчиной. Он знал, как легко соскользнуть в паранойю относительно домработниц, секретарш, лагосских девушек, этих утонченных чудищ гламура, что глотали мужей целиком, пропихивали их по своим украшенным каменьями глоткам. И все же ему хотелось, чтобы Коси боялась меньше — и меньше приспосабливалась.

Несколько лет назад он рассказал ей о привлекательной банковской служащей, что явилась к нему в контору поговорить об открытии счета, — молодая женщина в облегающей блузке с одной избыточно расстегнутой пуговкой, она пыталась скрыть отчаяние во взгляде.

— Милый, твой секретарь обязан не пускать этих вот банковских девиц к тебе в контору! — сказала Коси, словно перестала видеть его, Обинзе, а вместо него возникли размытые фигуры, классические типы: богатый мужчина, девица из банка, получившая согласие на нужную сумму депозита, — простой обмен. Коси ожидала, что он будет ей изменять, и ставила себе задачу предельно сократить ему возможности.

— Коси, ничего не случится, пока я сам этого не захочу. А я не захочу никогда, — сказал он, тем и успокаивая, и укоряя.

С годами их брака она вырастила в себе неукротимую неприязнь к одиноким женщинам и неукротимую любовь к Богу. До их свадьбы она раз в неделю ходила в англиканскую церковь в Марине[33] — то был ритуал для галочки, она исполняла его, потому что ее так воспитали, — но после свадьбы она переключилась на Дом Давидов,[34] потому что, по ее словам, в этой церкви верили в Библию. Позднее, когда он обнаружил, что в Доме Давидовом имеется особая молитвенная служба «Удержи мужа», его это расстроило. Расстроило его и другое: он как-то раз спросил, почему ее лучшая университетская подруга Элохор к ним почти не заходит, и Коси ответила: «Она все еще не замужем». Будто это самоочевидная причина.

* * *

Мари постучала в дверь кабинета и вошла с подносом риса и жареных бананов. Ел он медленно. Поставил диск Фелы[35] и принялся набирать электронное письмо на компьютере: с «блэкберри» и пальцам, и уму было тесно. С Фелой он познакомил Ифемелу еще в университете. Прежде она считала Фелу чокнутым курильщиком травы, который на своих концертах выходил в одном белье, но постепенно полюбила афробит, и они, бывало, валялись на матрасе в Нсукке и слушали, и Ифемелу, когда начинался припев «беги-беги-беги»,[36] вскакивала, быстро и похотливо двигала бедрами. Интересно, помнит ли она это. Интересно, помнит ли она, как его двоюродный брат прислал из-за рубежа шесть кассет со смесью всякого и как Обинзе наделал ей копий в знаменитом магазине электроники на рынке, где музыка орала весь день напролет, звенела в ушах даже после того, как оттуда уйдешь. Обинзе хотел, чтобы у нее была вся та же музыка, что и у него. Ни Бигги, ни Уоррен Дж с Доктором Дре, ни Снуп Догг[37] по-настоящему ее так и не увлекли, а вот Фела — другое дело. На Феле они сошлись.

Он писал и переписывал письмо, не упоминая в нем жену, не пользуясь местоимениями первого лица множественного числа, пытаясь уравновесить серьезное и забавное. Не хотел ее отталкивать. Хотел сделать все для того, чтобы на сей раз она ответила. Щелкнул «отправить» и затем через несколько минут проверил, не ответила ли. Он устал. Не физически — в спортзал он ходил постоянно и чувствовал себя как никогда хорошо, — а от опустошающей вялости, из-за которой немел ум. Обинзе встал и вышел на веранду; внезапный горячий воздух, рев соседского генератора, запах дизельного выхлопа принесли ему ясность. Заполошные крылатые насекомые вокруг электрической лампочки. Глядя в удушливую тьму вдали, он почувствовал, будто способен воспарить — достаточно лишь отпустить себя.

Часть вторая

Глава 3

Мариама закончила возиться с прической своей клиентки, опрыскала ей голову блеском для волос и, когда клиентка ушла, объявила:

— Я иду за китайской едой.

Аиша и Халима перечислили, чего хотят — очень острую «курицу генерала Цзо», куриные крылышки, апельсиновую курицу, — с готовностью людей, произносивших это ежедневно.

— Хотите что-нибудь? — спросила Мариама у Ифемелу.

— Нет, спасибо, — ответила Ифемелу.

— У вас прическа долго. Вам надо еду, — возразила Аиша.

— Все в порядке. У меня есть батончик мюсли, — сказала Ифемелу. Была у нее с собой и мелкая морковка в пакетике на молнии, хотя до сих пор она закусывала только своим растаявшим шоколадом.

— Какой батончик? — переспросила Аиша.

Ифемелу показала ей батончик — здоровая пища, стопроцентное цельное зерно и настоящие фрукты.

— Это не еда! — усмехнулась Халима, оторвавшись от телевизора.

— Она тут пятнадцать лет, Халима, — сказала Аиша, будто протяженная жизнь в Америке объясняла, почему Ифемелу питается батончиками из мюсли.

— Пятнадцать? Долго, — сказала Халима.

Аиша подождала, пока Мариама уйдет, и вытащила из кармана мобильный телефон.

— Извините, я быстро звоню, — сказала она и вышла на улицу. Когда вернулась, лицо у нее сияло и была в нем возникшая благодаря этому звонку улыбчивая прелесть разгладившихся черт, какой Ифемелу прежде не заметила. — Эмека сегодня работай поздно. Приди только Чиджоке знакомь, пока мы закончим, — сказала она, словно они с Ифемелу замышляли это вместе.

— Слушайте, незачем приглашать их. Я даже не знаю, что им сказать, — проговорила Ифемелу.

— Скажи Чиджоке, игбо могу женись на не игбо.

— Аиша, я не могу велеть ему на вас жениться. Он женится на вас, если сам захочет.

— Они хотят женись на мне. Но я не игбо! — Глаза у Аиши заблестели — эта женщина явно была немножко не в себе.

— Они вам так говорили? — спросила Ифемелу.

— Эмека говори, его мать скажи ему, он женись на американке, она себя убьет, — сказала Аиша.

— Нехорошо.

— А я, я — африканка.

— Может, она себя не убьет, если он на вас женится.

Аиша тупо уставилась на нее.

— Мать вашего друга хочу, чтоб он на вас женись?

Ифемелу сначала подумала о Блейне, но следом осознала, что Аиша, конечно, имеет в виду ее воображаемого друга.

— Да. Все спрашивает, когда мы поженимся. — Ее поразило, как гладко она это произнесла, будто убедила даже себя саму, что не живет воспоминаниями, заплесневевшими от тринадцати миновавших лет. Но это могло быть правдой: матери Обинзе она, в конце концов, нравилась.

— Эх! — сказала Аиша с доброжелательной завистью.

Вошел мужчина с сухой сереющей кожей и копной седых волос, принес с собой пластиковый поднос с травяными настоями на продажу.

— Нет-нет-нет, — сказала ему Аиша, вскинув отваживающую ладонь.

Мужчина удалился. Ифемелу стало его жалко, такой он голодный с виду в этой своей затасканной дашики, и задумалась, сколько он вообще способен заработать такой торговлей. Надо было купить у него что-нибудь.

— Вы говори с Чиджоке игбо. Он слушай вас, — сказала Аиша. — Вы говори игбо?

— Конечно, я говорю на игбо, — насупленно ответила Ифемелу и задумалась, не намекает ли Аиша, что Америка изменила клиентку. — Полегче! — добавила она, потому что Аиша потащила частую расческу по пряди ее волос.

— У вас волосы жесткие, — сказала Аиша.

— Ничего они не жесткие, — уверенно возразила Ифемелу. — Вы не ту расческу взяли. — Она забрала из рук Аиши расческу и положила ее на столик.

* * *

Ифемелу выросла в тени материных волос. Черные-черные они были, такие толстые, что на них в салоне уходило две емкости выпрямителя, такие густые, что сохли под колпаком фена часы напролет, а освобожденные от розовых пластиковых бигуди, они раскидывались вольно, полно, ликующе струились у матери по спине. Отец называл их венцом славы. «Это у вас свои такие?» — спрашивали прохожие и тянули руки, чтобы почтительно потрогать. Другие уточняли: «Вы не с Ямайки?» — будто лишь чужеземная кровь могла объяснить такие роскошные волосы, не редевшие даже у висков. В детстве Ифемелу часто смотрелась в зеркало и дергала себя за волосы, распрямляла кудряшки, заставляла их сделаться как у матери, но они оставались щетинистыми и росли неохотно — плетельщицы говорили, что режутся ее волосами, как ножом.

Однажды, когда Ифемелу исполнилось десять, мама пришла домой с работы какая-то другая. Одежда на ней была та же — бурое платье с поясом на талии, — но лицо горело, взгляд рассеянный.

— Где большие ножницы? — спросила она. Ифемелу притащила их, и мама поднесла их к голове и, горсть за горстью, отстригла себе все волосы. Ифемелу глазела, оторопев. Волосы лежали на полу мертвой травой. — Неси большой мешок, — сказала мама. Ифемелу подчинилась, словно зачарованная, — происходило что-то непонятное. Она смотрела, как мама ходит по квартире, собирает все католические предметы, снимает распятия со стен, достает четки из шкафов, молитвенники с полок. Мама складывала их в полиэтиленовый мешок, а затем отнесла его на задний двор, быстрым шагом, взгляд, вперенный вдаль, бестрепетен. Развела костер рядом с мусорной ямой, на том же месте, где обычно жгла свои использованные прокладки, и сначала бросила в огонь свои волосы, завернутые в старую газету, а затем один за другим — предметы веры. Темно-серый дым завихрился в воздухе. Ифемелу на веранде заплакала — почуяла: что-то случилось, а женщина у костра все плескала керосин, когда огонь замирал, и отступала, когда он вспыхивал, женщина лысая, безучастная — не ее мать, не могла она быть ей матерью.