— А ты?
— Я — что?
— Смотришь, что ешь?
— Не у тебя в доме. — Пауза. Он открыто заигрывал, а она не очень понимала, как отозваться. — Но нет, — продолжил он. — Предпочитаю думать, что, если захочу у кого-то в доме поесть, такому человеку и в голову не придет подбрасывать мне джаз[227] в пищу.
— Безысходное это все какое-то.
— Я вот что понял, среди прочего: в этой стране менталитет нехватки. Нам мерещится, что даже того, чего в достатке, не хватает. А от этого во всех укореняется безысходность. Даже у богатых.
— У богатых, как ты, — съязвила она.
Он примолк. Он часто делал паузу, перед тем как заговорить. Ей это казалось упоительным: он словно так глубоко чтил своего собеседника, что желал выстроить слова в наилучшем порядке.
— Мне нравится думать, что во мне этой безысходности нет. Иногда кажется, что деньги, которые у меня есть, — не мои на самом деле, просто я их стерегу для кого-то, временно. После того как купил недвижимость в Дубае — первую за пределами Нигерии, — чуть не забоялся, рассказал про это Оквудибе, а он мне: ты ненормальный, перестань вести себя, будто жизнь — один из прочитанных тобой романов. Его так впечатлили мои владения, а я при этом почувствовал, что жизнь покрылась слоями притворства, и сделался сентиментален к прошлому. Взялся вспоминать о временах, когда жил с Оквудибой в его первой крошечной квартирке в Сурулере, как мы грели утюг на плите, когда НЭК[228] вырубала свет. И как его сосед снизу вопил «Слава Господу!», когда электричество включалось, и как даже для меня было в этом что-то прекрасное — когда снова давали свет: это не в твоей власти, поскольку генератора нету. Но романтика эта глупая, потому что, само собой, возвращаться к той жизни я не хочу.
Она отвела взгляд, забеспокоившись, что наплыв чувств, возникший в ней, пока он говорил, проявится у нее на лице.
— Конечно, нет. Ты свою жизнь любишь, — сказала она.
— Я свою жизнь живу.
— Экие мы загадочные.
— Ну а ты как, знаменитый блогер на расовые темы, стипендиатка Принстона, что в тебе поменялось? — спросил он, улыбаясь, и склонился к ней, упершись локтями в стол.
— Еще студенткой сидела я с детьми и однажды услышала, как говорю ребенку, с которым нянчилась: «Вот же ты молоток!» Бывает вообще что-то более американское, чем это слово?
Обинзе расхохотался.
— Вот тут-то я и подумала: да, кажется, немножко изменилась, — сказала она.
— У тебя нет американского акцента.
— Я приложила усилия, чтоб не было.
— Архивы твоего блога меня изумили. Совсем на тебя не похоже.
— Мне правда не кажется, что я сильно изменилась, впрочем.
— Ой ты изменилась, — сказал он с однозначностью, которая ей инстинктивно не понравилась.
— В чем?
— Не знаю. Осознаешь себя лучше. Может, стала настороженнее.
— Говоришь как разочарованный дядюшка.
— Нет. — Еще одна его пауза, но на этот раз он, похоже, сдерживался. — Но за твой блог мне было еще и гордо. Я подумал: она уехала, она заматерела, она победила.
И вновь Ифемелу смутилась.
— Насчет побед не знаю.
— У тебя и вкусы поменялись, — сказал он.
— В смысле?
— Ты домашнее мясо себе сама в Америке солила?
— Что?
— Я читал статью о новом поветрии у американских высших слоев общества. Люди, мол, желают пить молоко прямиком из-под коровы, всякое такое. Думал, может, ты тоже увлеклась — у тебя вон цветок в волосах.
Она прыснула.
— Ну правда, расскажи, в чем ты стала другой? — Тон у него был игривый, и все же она слегка напряглась: вопрос показался слишком близким к ее уязвимой, мягкой сердцевине. И она ответила как ни в чем не бывало:
— Во вкусах, видимо. С ума сойти, сколько всего мне теперь кажется уродливым. На дух не выношу большинство домов в этом городе. Я теперь человек, который научился восхищаться оголенными деревянными балками. — Она закатила глаза, а он улыбнулся ее самоуничижению; эту улыбку она приняла за награду, которую хотела заслуживать еще и еще. — Это на самом деле своего рода снобизм, — добавила она.
— Это снобизм, не своего рода, — сказал он. — Я когда-то так относился к книгам. Втихаря чувствуя, что мой вкус круче.
— Беда в том, что у меня — не всегда втихаря.
Он рассмеялся.
— Знаем-знаем.
— Ты сказал «когда-то». А что случилось?
— Случилось то, что я вырос.
— Ай, — проговорила она.
Он не отозвался; слегка сардонический взлет бровей сообщил, что и ей тоже пора вырасти.
— Что ты теперь читаешь? — спросила она. — Уверена, ты прочел все изданные американские романы до единого.
— Читаю гораздо больше публицистики, истории и биографий. Обо всем, не только об Америке.
— Ты что же, разлюбил ее?
— Я осознал, что могу купить Америку, и она утратила блеск. Когда у меня ничего, кроме страсти к Америке, не было, мне не давали визу, а с моим счетом в банке получить визу оказалось просто. Я несколько раз слетал. Хотел купить недвижимость в Майами.
Ее это ужалило: он был в Америке, а она об этом не знала.
— И как же она тебе пришлась в итоге, страна твоей мечты?
— Помню, когда ты первый раз побывала на Манхэттене и написала мне: «Чудесно, однако не рай». Подумал об этом, когда впервые проехался по Манхэттену на такси.
Она тоже вспомнила, как писала это, незадолго до того как прервала с ним связь, до того как оттолкнула его за много-много стен.
— Лучше всего в Америке то, что она предоставляет тебе пространство. Это мне нравится. Мне нравится, что ты ведешься на мечту, это ложь, но ты на нее ведешься, и это главное.
Он глянул к себе в стакан, ее философствования его не увлекли, и она задумалась, не уловила ли в его глазах обиду, не вспоминал ли и он, как она его полностью оттолкнула. Когда он спросил:
— Ты все еще дружишь со старыми друзьями? — она решила, что это вопрос о том, кого еще она оттолкнула за все эти годы. Что лучше — заикнуться об этом самой или дождаться его? Она сама должна, это ее долг перед ним, но бессловесный страх захватил ее — страх сломать хрупкое.
— С Раньинудо, да. И с Прийе. Остальные — люди, которые когда-то были мне друзьями. Вроде как у тебя с Эменике. Знаешь, я читала твои письма и не удивлялась, что Эменике оказался вот таким. В нем всегда что-то похожее было.
Он покачал головой и допил; соломинку он отложил давно и потягивал сок прямо из стакана.
— Как-то раз, еще в Лондоне, он насмехался над каким-то парнем, нигерийцем, с которым работал, — тот не знал, как произносится F-e-a-t-h-e-r-s-t-o-n-e-h-a-u-g-h.[229] Эменике произносил по буквам, как тот парень, а это, очевидно, неправильно, — и не говорил, как надо. Я тоже не знал, как оно произносится, и Эменике знал, что я не знаю, и было несколько мерзких минут, когда он делал вид, что мы оба над тем парнем смеемся. А на самом деле, конечно, нет. Он смеялся и надо мной. Помню, в тот миг я осознал, что другом он мне никогда не был.
— Говнюк он, — сказала она.
— Говнюк. Очень американское слово.
— Да?
Он приподнял брови: незачем говорить очевидное.
— После того как меня выслали, Эменике вообще на связь не выходил. А тут вот в прошлом году, когда ему кто-то донес, что я теперь в игре, он принялся мне названивать. — Обинзе сказал «в игре» тоном, пропитанным издевкой. — Все спрашивал, нет ли каких дел, которые мы можем вместе провернуть, — всякую такую чушь. И однажды я ему сказал, что его высокомерие нравилось мне больше, и он с тех пор не звонит.
— А что Кайоде?
— Мы на связи. У него ребенок от американки. — Обинзе глянул на часы и собрал телефоны: — Ужас как не хочется, но мне пора.
— Да, мне тоже. — Она хотела продлить этот миг — посидеть еще среди аромата книг, еще и еще открыть Обинзе заново. Прежде чем рассесться по своим машинам, они обнялись, бормоча: «Как здорово тебя увидеть», и она вообразила, как за ними с интересом наблюдают его и ее шоферы.
— Я тебе завтра позвоню, — сказал он, но не успела она сесть в машину, как телефон у нее запищал эсэмэской — от него: «У тебя завтра есть время пообедать?»
Время у нее было. Речь шла о субботе, и ей следовало спросить, почему он не с женой и ребенком, и следовало завести разговор, чем именно они будут завтра заниматься, но у них была общая история, связь, крепкая, как канат, и эта встреча не означала, что они непременно чем бы то ни было займутся или что этот разговор обязателен, и потому она открыла дверь, когда он позвонил, впустила его, и он восхитился цветами у нее на веранде — белыми лилиями, они лебедями вздымались из горшков.
— Я все утро читал «Маленькие воздаяния Лагоса». Прочесывал, вернее, — сказал он.
Она обрадовалась.
— Что думаешь?
— Мне понравился пост про клуб «Нигерполитен». Немножко фарисейский, правда.
— Не очень понимаю, как эту оценку принять.
— Как правду, — сказал он — с тем же полувзлетом бровей, какой стал у него, похоже, новой черточкой: она за ним такого не помнила. — Но блог фантастический. Смелый и умный. И мне нравится дизайн. — И вот уж он вновь ее подбадривал.
Она показала на имение по соседству.
— Узнаешь?
— А! Да.
— Я подумала, самое то что надо для блога. Очень красивый дом, в таких вот великолепных руинах. Плюс павлины на крыше.
— Немножко смахивает на помещичью усадьбу. Меня эти старые дома всегда завораживают — и их истории. — Он покачал тонкую металлическую оградку веранды, словно проверяя, насколько она крепкая, безопасна ли, и она порадовалась этому жесту. — Кто-нибудь сцапает это, снесет и выстроит глянцевый квартал люксовых квартир.
— Кто-нибудь вроде тебя.
— Когда занялся недвижимостью, я подумывал ремонтировать старые здания, а не сносить их, но смысла никакого. Нигерийцы не покупают дома, потому что они старые. Отремонтированные двухсотлетней давности амбары, ну ты знаешь, какие нравятся европейцам. Тут это вообще не срабатывает. Но оно и понятно: мы же из третьего мира, а треть