емирцы, они смотрят вперед, нам нравится, когда все новенькое, потому что все лучшее у нас еще впереди, тогда как на Западе все лучшее уже в прошлом, вот им и приходится делать из него фетиш.
— Дело во мне или ты теперь увлекся чтением маленьких лекций? — спросила она.
— Просто это освежает — поговорить с умным человеком.
Она отвернулась, размышляя, не отсылка ли это к его жене, и надулась на него за это.
— У твоего блога уже столько поклонников, — сказал он.
— У меня на него большие планы. Хотелось бы объехать всю Нигерию и писать из каждого штата отчеты, с фотографиями и историями людей, но пока спешить не приходится, надо закрепиться, заработать каких-то денег на рекламе.
— Тебе инвесторы нужны.
— Твоих денег не хочу, — сказала она немного резковато, не сводя глаз с просевшей кровли заброшенного дома. Ей досадил его комментарий об умном человеке, потому что речь — наверняка — о его жене, и хотелось спросить, зачем он это сказал. Зачем он женился на неумной женщине? Чтобы говорить, что у него неумная жена?
— Посмотри на павлина, Ифем, — произнес он мягко, словно учуял ее раздражение.
Они следили, как павлин выходит из тени дерева, а затем — за его медлительным взлетом на любимый шесток на крыше, где птица встала и обозрела расстилавшееся внизу заброшенное королевство.
— Сколько их тут?
— Один самец и две самки. Надеялась увидать, как самец исполняет брачный танец, но не удалось. Они будят меня по утрам своими воплями. Слышал? Почти как ребенок, который отказывается что-то делать.
Стройная шея птицы заколыхалась, а затем, словно подслушав, павлин закаркал, распахнув клюв, звуки полились из глотки.
— Ты права — про звук, — сказал он, придвигаясь к ней. — Есть в нем что-то детское. Это имение напоминает мне то, которое я купил в Энугу. Старый дом. Построили его до войны,[230] и я приобрел его, чтобы снести, но потом решил оставить. Очень изысканный и покойный, просторные веранды, старые красные жасмины на задах. Я полностью переделываю убранство, внутри все будет очень современное, а снаружи — старинное. Не смейся, но, когда я его увидел, он напомнил мне стихи.
Было что-то мальчишеское в том, как он сказал: «Не смейся», и она ему улыбнулась — отчасти насмешливо, отчасти намекая, что ей нравится затея с домом, который напоминает ему стихи.
— Фантазирую, как однажды сбегу от этого всего и уеду туда жить, — сказал он.
— Люди и впрямь делаются чудаками, когда богатеют.
— А может, во всех есть чудачества, просто у нас нет денег, чтобы их показывать? Я бы с удовольствием свозил тебя посмотреть этот дом.
Она пробормотала что-то — смутное согласие.
Телефон у него звонил уже какое-то время — бесконечное глухое жужжание в кармане. Наконец он извлек его, глянул на экран и сказал:
— Извини, нужно поговорить.
Она кивнула и вернулась внутрь, решив, что, наверное, это жена. В гостиную доносились обрывки разговора, его голос возвышался, стихал, вновь возвышался, Обинзе говорил на игбо, а когда вошел в комнату, скулы у него сделались жестче.
— Все в порядке? — спросила она.
— Это пацан из моего города. Я оплачиваю ему учебу, но у него возникла эта чокнутая самонадеянность, и сегодня утром он мне прислал эсэмэску, что ему нужен мобильный телефон и не мог бы я выслать его до пятницы. Пятнадцатилетний пацан. Во наглость-то. И теперь вот названивает. Ну я его и поставил на место — сказал, что не будет ему больше и стипендии, пусть испугается, глядишь, здравого смысла прибавится.
— Он тебе родственник?
— Нет.
Она ждала продолжения.
— Ифем, я поступаю, как полагается богатым людям. Я оплачиваю учебу сотне школьников из моей деревни и из деревни моей матери. — Он произносил это все с неловким безразличием: ему на эту тему говорить не хотелось. Он подошел к ее книжному шкафу. — Какая красивая гостиная.
— Спасибо.
— Ты все книги перевезла?
— Почти.
— А. Дерек Уолкотт.[231]
— Обожаю его. Наконец-то начала понимать кое-какие стихи.
— Вижу Грэма Грина.
— Взялась читать его из-за твоей мамы. Люблю «Суть дела».
— Пытался осилить после ее смерти. Хотел полюбить. Думал, может, если бы я смог… — Он прикоснулся к книге, голос замер.
Его тоска тронула Ифемелу.
— Это настоящая литература, такие жизненные истории люди будут читать и через двести лет, — сказала она.
— Ты прям как моя мама, — сказал он.
Обинзе казался одновременно и знакомым, и нет. Сквозь раздвинутые шторы поперек комнаты падал полумесяц света. Они стояли у книжного шкафа, она рассказывала ему, как впервые прочитала «Суть дела», он слушал — с этой своей пристальностью, будто глотал ее слова, как напиток. Они стояли у книжного шкафа и смеялись, вспоминая, как часто мама пыталась заставить его прочесть эту книгу. А затем они стояли у книжного шкафа и целовались. Сперва легонько, губы к губам, а потом — касаясь языками, и она ощутила себя бескостной в его руках. Он отстранился первым.
— У меня нет презервативов, — сказала она бесстыже — сознательно бесстыже.
— Я не догадывался, что к обеду нужны презервативы.
Она игриво стукнула его. Все ее тело захватили миллионы неуверенностей. Смотреть Обинзе в лицо не хотелось.
— Ко мне тут девушка ходит убирать и готовить, и потому у меня в морозилке полно супа, а в холодильнике — джоллофа. Можем пообедать здесь. Хочешь что-нибудь выпить? — Она направилась в кухню.
— Что случилось в Америке? — спросил он. — Почему ты прервала связь?
Ифемелу продолжала идти в кухню.
— Почему ты прервала связь? — повторил он тихо. — Прошу тебя, расскажи, что случилось.
Прежде чем сесть напротив него за маленький обеденный стол и рассказать ему о пошлых глазах тренера по теннису в Ардморе, Пенсильвания, она налила им обоим манговый сок из пакета. И выложила Обинзе мелкие подробности о кабинете того человека, какие были все еще свежи в ее памяти — стопки спортивных журналов, запах сырости, — но когда дошла до того, как он повел ее к себе в комнату, сказала попросту:
— Я разделась и сделала, как он просил. Уму непостижимо, отчего я намокла. Презирала себя. Правда — презирала. Чувствовала так, будто, ну, не знаю, предала себя. — Она затихла. — И тебя.
Многие долгие минуты он молчал, опустив глаза, словно впитывая сказанное.
— Я не очень-то, в общем, про это думаю, — добавила она. — Помню, но не застреваю, не позволяю себе там застревать. До чего же странно говорить об этом. Кажется, дурацкая причина, чтобы пустить по ветру все, что у нас было, но именно поэтому шло время — и я попросту не понимала, как это все исправить.
Он по-прежнему молчал. Она уставилась на карикатуру Дике в рамке, висевшую на стене, уши комически заострены, и пыталась понять, что Обинзе чувствует.
Наконец он произнес:
— Не могу представить себе, до чего плохо тебе было — и до чего одиноко. Надо было тебе все рассказать мне. Как же я жалею, что ты не рассказала.
Она услышала его слова, как музыку, и почувствовала, что дышит неровно, хватает ртом воздух. Плакать она не могла, это же бред — плакать о такой давности, но глаза налились слезами, в груди возник валун, горло жгло. Слезы — чесучие. Она не издала ни звука. Он взял ее за руку, лежавшую на столе, обеими своими, и между ними проросло безмолвие — древнее безмолвие, знакомое обоим. Ифемелу была внутри этого безмолвия — невредима.
Глава 52
— Поехали играть в настольный теннис. Я состою в маленьком частном клубе на Виктории, — сказал он.
— Я тыщу лет в теннис не играла.
Ифемелу вспомнила, что всегда хо тела его обыграть, пусть он и чемпион школы, а теперь вот Обинзе приговаривал с подначкой:
— Попробуй дать больше стратегии и меньше силы. Страсть ни в какой игре не помощник, что бы там ни говорили. Попробуй стратегию.
За руль он сел сам. Завел мотор, включилась и музыка. «Брэкет», «Йори-Йори».[232]
— О, обожаю эту песню, — сказала она.
Он сделал погромче, и они стали подпевать вместе; был в той песне задор, ритмическая радость, такая безыскусная, она придала воздуху легкость.
— А, а! Ты совсем недавно вернулась, а уже поешь ее так здорово?
— Я первым делом разобралась, что к чему в современной музыке. Такая она интересная — вся эта новая музыка.
— Да, верно. В клубах теперь играют нигерийскую.
Она запомнит этот миг — сидеть рядом с Обинзе в его «рейндж-ровере», увязшем в потоке машин, слушать «Йори-Йори»: «Твоя любовь мне сердце заставляет йори-йори. Никто не может так тебя любить, как я». — Рядом с ними блестящая «хонда» последней модели, а впереди — древний «дацун», которому на вид лет сто.
После нескольких партий в теннис — он выиграл все, беспрестанно в шутку над ней насмехаясь, — они пообедали в ресторанчике, где были одни, если не считать дамы, читавшей газету у барной стойки. Управляющий, кругленький человек, на котором едва не лопался плохо сидевший черный пиджак, часто подходил к их столику и приговаривал:
— Надеюсь, все в порядке, са. Очень рад вас снова видеть, са. Как работа, са.
Ифемелу склонилась к Обинзе и спросила:
— В какой момент пора сблевнуть?
— Он бы не подходил так часто, если б не думал, что мною пренебрегают. Ты на этот свой телефон подсела.
— Прости. Слежу за блогом. — Ей было расслабленно и счастливо. — Знаешь что? Тебе надо писать туда.
— Мне?
— Да, я тебе дам задание. Может, про опасности молодости, красоты и богатства?
— Я бы с удовольствием написал на тему, с которой могу лично отождествляться.
— Может, о безопасности? Хочу сделать материал по безопасности. У тебя какой-нибудь личный опыт с Третьим материковым мостом есть? Кто-то мне рассказывал, как уезжал поздно из клуба и возвращался на материк и на мосту у них пробило колесо, но они продолжили ехать, потому что останавливаться на мосту очень опасно.