Спасители детей и дети-спасители
В неопубликованном рассказе Луизы Брайант американка, которая работает на агентство, оказывающее помощь детям в большевистской России, всей душой привязывается к мальчику Сереже, живущему в Петрограде в приюте для детей-беженцев[155]. В начале рассказа Сережа – жизнерадостный и сытый семилетний мальчик – описывается так: «В глазах у него сияло солнце юга, а в голосе слышался перезвон серебряных колокольчиков. Он излучал радость, покой, умиротворение». Во время Первой мировой войны его семья бежала от немцев, и Сережа потерялся. Родители его были довольно зажиточными крестьянами. Он ненадолго прибился к крестьянской чете, ехавшей в Петроград, но в городской толчее снова отстал от взрослых и оказался в одиночестве. Усталый и голодный, он бросился наземь и заплакал.
Остановился один прохожий, потом еще два, потом женщина. Скоро собралась целая толпа. Люди совали ему монетки, он не брал. Ему было одиноко, он требовал любви. Русская толпа – это нечто особенное. Люди любопытны, как дети, их легко растрогать. Они могут нарочно идти куда-нибудь, чтобы подать нищим на перекрестке. Но, хотя русские сами охотно плачут, смотреть на чужие слезы спокойно они не умеют.
«Дама из Калифорнии», оказавшаяся в толпе, «будучи настоящей женщиной», прониклась жалостью к Сереже и «сразу же полюбила его». Она привела мальчика в приют для детей, где сама работала на добровольных началах. Она хлопотала о нем, строила планы – отвезти в деревню, – а втайне надеялась усыновить его.
Каждому, даже невнимательному человеку, было ясно, что у дамы из Калифорнии все мысли теперь вертятся вокруг Сережи. Она учила его английскому – и сама все время грустно повторяла, что хорошо было бы вернуться на родину.
Иногда мне становилось неловко, когда я наблюдала за ними и сознавала, как крепко она привязалась к Сереже, – замечает рассказчица. – Он то и дело приставал к ней с вопросом: увидит ли он когда-нибудь мамашку и папашку? А она всякий раз торопливо отвечала, что, конечно же, увидит. Но в такие минуты складки вокруг рта у нее делались резче, а взгляд почти суровел. Что ж, она была одинокая женщина, так что мы прощали ей любые тайные замыслы.
Планам дамы не суждено было осуществиться: родители Сережи каким-то чудесным образом все-таки разыскали сына в петроградском приюте. Глядя на Сережу, сидевшего рядом с отцом на школьной скамейке и радостно вспоминавшего с ним прошлое,
дама из Калифорнии чувствовала себя старой и ненужной. Она ждала пять минут, десять, пятнадцать… а они ее не замечали. Она подвинулась чуть ближе и кашлянула. «Сережа, – сказала она высоким, надломленным голосом, – так мы с тобой поедем в деревню?»
В основу рассказа о Сереже легла подлинная история мальчика Вани, ставшая ядром одной из глав книги Брайант о русских детях – «Шесть красных месяцев в России» (1918). Ваня попал в приют, где работали американцы. Его нашел отец, который до этого дважды в неделю, проходя большое расстояние пешком, проверял списки беженцев в разных лагерях. Если в подлинной истории больше всего поражал сам факт, что в конце концов отец нашел-таки сына, то в беллетризованном рассказе это счастливое воссоединение родных несколько омрачается явной горечью утраты, которую переживает «дама из Калифорнии». Поневоле задумываешься: быть может, реальный прототип был не только у Сережи, но и у американки?
Описание героини у Брайант наводит на мысли о разнообразных причинах, по которым в первые годы после революции многие западные женщины стекались в Россию для работы в комитетах помощи голодным и несчастным. Однако этот образ американки, спасающей обездоленное русское дитя – и, в свой черед, спасаемой этим русским ребенком-спасителем, – осложняется тем, что довольно многие женщины из буржуазной прослойки поступали на работу в российские гуманитарные организации не только из человеколюбия как такового, но еще и затем, чтобы попасть в революционную Россию в те годы, когда все другие способы въезда в эту страну были для них закрыты. В той или иной степени они видели в сотрудничестве с различными комитетами помощи средство, позволявшее им своими глазами увидеть плоды русской революции и лично поддержать ее.
В рассказе Брайант кажущийся контраст между чопорной старой девой – сотрудницей приюта – и рассказчицей – журналисткой и радикальной феминисткой – тоже вводит в некоторое заблуждение. Рассказчица признается, что иногда ей «становилось неловко», когда она видела, как сильно дама из Калифорнии привязалась к Сереже. Но и рассказчица, и «дама» не только хотели помочь Сереже, но и сами, каждая на свой лад, нуждались в нем и через него ощущали свою связь с Россией. Сережа (как и его прототип Ваня) указывает на важнейшую роль, которую играли русские дети: они служили объектом сострадания, источником надежды, существенным стимулом, заставлявшим американок приезжать в большевистскую Россию.
Благотворительность не сводится к оказанию помощи нуждающимся – она всегда связана с конкретными потребностями и желаниями самих благотворителей. Лев Троцкий будто бы заметил в сентябре 1921 года, когда при известии о массовом голоде ускорилось поступление в Советскую Россию гуманитарной помощи:
Конечно, помощь голодающим – это стихийная филантропия, но настоящих филантропов мало, даже среди американских квакеров. Филантропия связана с дельцами, с предприятиями, с чьими-то интересами – если не сегодняшними, то завтрашними[156].
С Запада, в том числе из-за океана, приезжало немало женщин, желавших спасти русских детей. Некоторые из них считали, что тем самым они приближают зарю нового мира. Русские дети – представители первого поколения, которому предстояло расти в новой, революционной атмосфере, – вышли на первый план в фантазиях американских левых, мечтавших об обновлении общества. В 1918 году радикальный журнал Liberator публиковал рассказы о жизни в большевистской России побывавших там авторов (например, Луизы Брайант, Джона Рида и Альберта Риса Уильямса), а еще там печатался по частям трактат Флойда Делла о «новом воспитании» под названием «Вы когда-нибудь были ребенком?», где проводились связи между политической революцией в России и революционными методами воспитания детей. Критики американской культуры ухватились за эти новые подходы, увидев в них надежду на появление поколения, которое отвергнет основанную на конкуренции деловую этику капитализма и создаст «общество более гуманное, чем все прежние, более созидательное, радостное и вдохновляющее». Айседора Дункан, объявив в 1921 году о намерении приехать в Россию и основать там свою школу танца, сказала: «Мне не терпится узнать, есть ли хоть одна страна в мире, где умственное и физическое воспитание детей одержало верх над духом наживы»[157].
Но к надежде примешивался и ужас: летом 1921 года обширные области России охватил голод, и в самых юных жителях Страны Советов с большим трудом можно было узнать детей. В январе 1922 года в Россию приехала британская суфражистка и писательница (автор книг для подростков) Эвелин Шарп, чтобы освещать деятельность квакеров, помогавших голодающим. После жутких картин, которые она увидела в пострадавших от голода регионах, ее поразил цветущий вид детей в Москве. «Дети здесь – сама прелесть, они очень веселые и готовы надерзить, когда чуть ли не наезжаешь на них санками, потому что они не желают уступать дорогу», – записала она в один из первых дней пребывания в Москве и добавила: «Здесь почти не увидишь худых детей – все пухлые». Лесная школа под Москвой показалась ей «каким-то сказочным краем: во все стороны разбегаются еловые аллеи, по снегу протоптаны дорожки, мальчишки и девчонки бегают на лыжах, все выглядят восхитительно здоровыми и веселыми». А неделю спустя, когда Шарп приехала в Самару и в разговоре с сотрудницей квакерской миссии Вайолет Тиллард сказала, что находит русских детей очень милыми, та сурово одернула ее. «Я не вижу ничего „милого“ в русских детях, которые умирают от голода», – заявила ей Тиллард, которая и сама вскоре умерла от тифа[158].
Вид страдающих русских детей воспринимался как двойная бессмыслица – ведь советское детство было особенно драгоценным. Хелен Келлер заявила, когда ее спросили, можно ли большевикам назвать в ее честь интернат для слепых детей:
Я испытываю к обездоленным детям России нечто большее, чем просто «сочувствие». Я люблю их, потому что вокруг них витает святость идеалов и устремлений, невероятная отвага и жертвенность народа, с которым воспрянула надежда на человечность… Нестерпимо думать о том, что они страдают на той земле, где люди страстно желают «зажечь свет радости в глазах всех детей»[159].
Перед добровольцами из комитетов помощи стояла главная задача: вернуть русским детям детство. Когда эта цель будет достигнута – только тогда сможет по-настоящему развернуться объявленная большевиками программа: создание новых людей, новых мужчин и новых женщин.
Единственной гуманитарной организацией США, которая в годы голода в России допускала к своей работе женщин, был Американский комитет Друзей на службе обществу (АКДСО). Он также отказывался отбирать сотрудников по принципу политической благонадежности (и не требовал от волонтеров, чтобы они сами непременно были квакерами). АКДСО, сыгравший важнейшую роль в помощи голодающим в России, стал главным инструментом, позволившим таким женщинам, как Джессика Смит, Анна Луиза Стронг и Анна Хейнс, попасть в Советскую Россию и затем основать долгосрочные миссии, призванные служить не только русским детям, но и большевистскому будущему. Эти женщины, придерживавшиеся весьма разных политических взглядов, добились в своей работе успеха разных масштабов. Пожалуй, поучительнее всего оказались попытки Анны Луизы Стронг помочь русским детям – и ее же ошеломительные неудачи на этом поприще.
Суфражистки в Стране Советов
Покинув в январе 1918 года Россию, Луиза Брайант отправилась в турне по США с лекциями, в которых рассказывала о революции, а также агитировала за радикальную суфражистскую организацию – Национальную женскую партию (НЖП). Побывав зимой 1919 года в Вашингтоне (округ Колумбия), Брайант выступила на организованном НЖП собрании, посвященном обсуждению жизни в революционной России. По мере того как борьба феминисток за избирательное право понемногу стихала, интерес к этой теме среди них только возрастал, несмотря на попытки антифеминистов заклеймить их «большевичками» и врагами Америки[160].
В июне 1919 года Конгресс принял 19-ю поправку к Конституции США, гарантирующую женщинам избирательное право, и уже через несколько месяцев группа женщин из НЖП (в том числе Хэрриот Стэнтон Блэтч, Люси Гвинн Брэнем, Хелен Тодд, Мэри Драйер и Элис Левисон) учредили Чрезвычайный комитет американских женщин (ЧКАЖ) для выражения протеста против экономической блокады Советской России со стороны стран Антанты. Некоторые активистки и ранее ссылались на опыт революционной России в расчете на то, что якобы более просвещенное правительство США последует ее примеру и тоже предоставит женщинам право голоса. И блокада, и высадка американских войск в отдельных областях России, неподконтрольных большевикам, были предприняты под предлогом защиты американских и союзнических интересов в войне против Германии; однако блокада Советской России официально длилась до июля 1920 года. Неофициально же она закончилась только в августе 1921 года, когда Американская администрация помощи (American Relief Administration – ARA) согласилась помочь в борьбе с голодом в Поволжье, благодаря чему от голодной смерти удалось спасти около миллиона русских детей[161].
Осенью 1919 года на русских эмигрантов, участников мирной демонстрации против блокады, яростно набросились и полицейские, и случайные прохожие; в ответ ЧКАЖ организовал и провел в Нью-Йорке ряд собственных уличных протестов. Второго ноября полторы сотни женщин прошли маршем по Сорок второй улице на Манхэттене. Держа в руках американский флаг, марш возглавляла Люси Брэнем – «хрупкая молодая красавица, настоящая пламенная энтузиастка»; другая участница шествия несла плакат с надписью «Мы – американские женщины». Другие несли таблички с надписями «Молоко – русским детям»[162].
Несколько недель спустя по центру Нью-Йорка прошлось тридцать пять женщин из ЧКАЖ с похожими плакатами и лозунгами. Возложив венок на могилу Александра Гамильтона, миссис М. Тоскан Беннет, светская дама из Хартфорда (штат Коннектикут), обратилась к духу Гамильтона в речи, текст которой сочинила Луиза Брайант:
Никто лучше тебя не знал, как трудно утвердиться новому государству… Благодаря тебе возобновилась торговля, от которой мы оказались отрезаны, благодаря тебе иностранные державы перестали захватывать американские корабли… Сегодня, ведя бесчеловечную продовольственную блокаду… Америка в ответе за то, что в России умирают от голода женщины и дети.
Затем во главе процессии встала Хелен Тодд, и женщины прошли по Уолл-стрит. Полиция остановила Тодд и увела на допрос[163].
В декабре ЧКАЖ поместил полностраничные воззвания в газетах прогрессивного и радикального толка, вроде Nation и Survey, и в социалистической New York Call. В одном из воззваний, вторившем кампаниям против эксплуатации детского труда, говорилось о «горестном плаче детей» и подчеркивалось, что мысль о человечности и беззащитности детей должна перевешивать любые соображения о национальных интересах отдельных стран: «Сотни тысяч детей – маленьких детей, точно таких же, как наши, – гибнут от нехватки еды и лекарств в Петрограде, Москве и других русских городах», – говорилось в воззвании. Сейчас длится блокада, «близящееся Рождество не принесет им радости, потому что мировые врата милосердия захлопнуты перед ними». ЧКАЖ просил о сотне тысяч пожертвований для «рождественского корабля» – чтобы собрать «груз необходимых товаров для самых нуждающихся». Пожертвования следовало присылать казначею ЧКАЖ Джессике Грэнвилл Смит[164].
В течение двух лет ЧКАЖ собирал средства, устраивал демонстрации и агитировал за нормализацию отношений с Советской Россией. Еще он плотно сотрудничал с АКДСО, координируя программы помощи нуждающимся. Будучи убежденными феминистками, женщины из ЧКАЖ сознавали, что их деятельность получит более массовую поддержку общества, если они сделают упор в первую очередь на помощь детям. Выступая от имени ЧКАЖ в январе 1921 года перед комитетом Конгресса по международным отношениям, Хэрриот Стэнтон Блэтч (дочь основоположницы феминизма Элизабет Кэди Стэнтон) обратила внимание на то, что голодные смерти русских детей из-за блокады представляют угрозу для самой цивилизации:
Если между нашими детьми, детьми в России, на Ближнем Востоке и в центральных державах и впредь будет пролегать вражда, будет длиться блокада, то из этих детей никогда не вырастут нормальные мужчины и женщины[165].
Люси Брэнем (которая, как и Джессика Смит, позже ненадолго съездила в Россию и приняла участие в гуманитарной работе АКДСО) ссылалась на недавнее донесение Артура Уоттса, представителя британских Друзей в Москве, описывавшего «ужасное положение женщин и детей». В сообщении Уоттса об «обеспечении продовольствием детей в Советской России» действительно подчеркивалось, что миллионам детей-сирот катастрофически не хватает одежды, обуви, мыла, продуктов, лекарств, школьных принадлежностей и просто крыши над головой. С другой стороны (о чем и Блэтч, и Брэнем умалчивали), Уоттс описывал и целый ряд разработанных большевиками программ, нацеленных на заботу о детях и их воспитание – от посвященных материнству выставок до домов отдыха для работающих матерей (которым полагался восьминедельный оплачиваемый отпуск до и после родов), «молочных пунктов», домов ребенка (с «очень дельным персоналом»), детских садов («прелестная картина в теплый летний день: мальчики и девочки играют в одних рубашечках разных цветов, веселые и радостные»), детских колоний (с поразительным «общинным духом») и детских театральных постановок («делается все возможное для развития в детях художественных талантов»). Доклад завершался выводом, что, «если бы только у России были запасы продовольствия, дети там получали бы всю необходимую заботу… и вскоре с российских учреждений мог бы брать пример остальной мир»[166].
Хотя замечания иностранных наблюдателей о Советской России резко различались (главным образом в зависимости от политических взглядов высказывавшихся), то выводы Уоттса по поводу заботы большевиков о детях были близки к единодушному мнению, царившему не только среди волонтеров-квакеров, но и в основном костяке либералов и прогрессистов Запада. Маргарет Барбер, входившая в первую миссию британских Друзей, отправившуюся в Россию, уделила значительное место в своем докладе 1920 года подробному рассказу о большевистских программах для детей – о песенных, театральных, танцевальных кружках, а также отметила самодисциплину советских детей и их тягу к знаниям. «Пускай сегодня большевистская Россия и самая варварская страна, – допустила она, – но у живущих там детей имеется отличная возможность сделать ее самой просвещенной страной завтрашнего дня». Джером Дэвис, рассказывая в New Republic о гуманитарной работе квакеров в Москве в ноябре 1921 года, вторил хвалебным отзывам Уоттса о большевистской заботе о детях, а еще добавлял: «Большевистское правительство публично заявило о том, что дети – главное достояние России и что, пока еды не хватает на всех, в первую очередь ею будут обеспечивать детей. На воспитание и пропитание детей в России тратится больше денег, чем тратилось когда-либо прежде». Когда в Советскую Россию хлынула вторая волна волонтеров (в декабре 1921 – январе 1922 года), сама Брайант высказывала похожие замечания:
Сотрудники миссий очень удивятся, когда обнаружат, как много работы уже проделано, потому что ни одна другая страна, измученная войной, не пыталась столь же систематично и столь же серьезно заботиться о своих детях, как это делает Советская Россия[167].
«Дети для нас – это всегда дети»
Несмотря на все старания советского правительства, летом 1921 года стало ясно, что большевики уже не могут справиться с ситуацией. Из-за устаревших методов ведения сельского хозяйства и климатических капризов в России то и дело случался массовый голод, но голод, разразившийся в 1921 году, оказался самым масштабным и самым катастрофичным в российской истории новейшего времени. Снижение цен на продовольствие привело к тому, что крестьяне резко уменьшили посевные площади, а экономическая блокада со стороны США, стран Антанты и Германии, а также последовавшая блокада со стороны четверки Центральных держав подорвали рынок для сбыта российского зерна. В то же время большевики проводили «реквизицию хлеба» для прокорма Красной армии и городских рабочих; термин «реквизиция» являлся, по сути, эвфемизмом, за которым скрывалось насильственное изъятие у крестьян «излишков» зерна. Многие крестьяне отвечали на продразверстку тем, что возделывали лишь крохотные клочки земли, обеспечивавшие их минимальные потребности. К 1920 году почти половина площадей годной под распашку земли в России заросла и одичала. Засуха 1920 и 1921 годов привела к двум неурожаям подряд, и последовала катастрофа. Молодое большевистское правительство оказалось совершенно не готово к решению огромной проблемы, с которой столкнулось. Кроме того, Гражданская война, обострившаяся из-за истощения запасов продовольствия, ослабила транспортную систему и ограничила возможности правительства для распределения продовольствия именно в тех районах, которые больше всего в нем нуждались[168].
Голод охватил тридцать пять губерний России, где проживало около двадцати пяти миллионов человек. В некоторых голод затронул 90 % населения, причем значительному количеству людей грозила смерть. В некоторых районах от голода погибли почти 95 % всех детей в возрасте до трех лет и почти треть детей старше трех лет. Слухи о каннибализме и о массовых захоронениях, а также ужасающие фотографии детей со вздутыми животами, в лохмотьях, с безучастными лицами потрясли мир и заставили его действовать[169].
В Соединенных Штатах «Друзья Советской России» (ДСР) – левая организация, тесно связанная с Рабочей партией Америки (подпольной предшественницей коммунистической партии США), – обратились к многочисленным представителям рабочего движения, а также к женщинам всех сословий. Они призывали их проявить сочувствие и человеколюбие, а заодно выразить солидарность с пролетарской республикой: «Русские женщины и дети не должны гибнуть из-за того, что империализм требует новых жертв», – говорилось в выпущенной ДСР брошюре, где были помещены душераздирающие фотографии (в том числе несколько фото, позаимствованных у квакеров), показывавшие истощенных, несчастных детей[170]. ДСР не замедлили указать на то, что правительство США неспособно к решительным действиям и потому они адресуют свои призывы непосредственно частным лицам. Квакеры же воздерживались от каких-либо заявлений политического характера и говорили исключительно о самом кризисе, масштабы которого представлялись почти неизмеримыми.
Сотрудница АКДСО Анна Хейнс, вернувшись в США после нескольких месяцев пребывания «в самом сердце охваченной голодом страны», в леденящих подробностях обрисовала картину творившегося в России ужаса:
После того, как увидишь переполненные младенческими трупами повозки, умирающих от истощения прямо на улицах детей и взрослых, разломанную и ржавеющую по обочинам сельхозтехнику, которая ценится в России чуть ли не выше человеческой жизни, быстро теряешь всякое желание следовать всегдашнему обыкновению – начинать разговор с остроты или забавной истории[171].
Примерно годом позже Джессика Смит описывала избушку в одной из «деревень побогаче», где жили четыре женщины и двое детей:
На помосте, где они спят все вместе, лежит с малярией одна из женщин, а рядом скорчился под прохудившимся одеялом мальчик лет двенадцати. Мать снимает одеяло. Лицо у ребенка чудовищно раздутое, ступни распухли так, что увеличились вдвое против обычного, а кости под тонкой рубашонкой выпирают острыми углами. Когда мы спрашиваем, давно ли он так мучится, лицо у него искажается, а тело начинает трястись от судорожных всхлипов[172].
Брайант в «Шести красных месяцах в России» завершала свой рассказ о русских детях призывом спасти их. Хорошо понимая, что многие читатели наверняка окажутся не готовы разделить ее симпатии к большевистской революции, Брайант взывала к их общечеловеческим чувствам: «Какая бы политическая пропасть ни разделяла нас и большинство русских, дети для нас – это всегда дети, в каком бы уголке земли они ни жили»[173].
Именно это настроение стало стержнем «гуманитарного нарратива» (если воспользоваться выражением историка Томаса Лакера), в рамках которого нагромождение фактов может заставить читателей ощутить личную причастность к страданиям простых людей, совершенно им не знакомых. Этот нарратив опирается, во-первых, на массу подробностей, создающих «эффект реальности», и, во-вторых, на присутствие «личного тела», которое существует «как общая связь между теми, кто страдает, и теми, кто может им помочь». Усиливало этот гуманитарный эффект развитие фотожурналистики: по словам Сьюзен Зонтаг, «созерцание бедствий, происходящих в чужой стране, стало существенной частью современного опыта»[174]. В случае России этот гуманитарный дискурс применялся на самых разных фронтах, но особенно часто его использовали в словесных описаниях и шокирующих фотографиях детей, чтобы перекинуть мостик от американцев к будущему России.
Создатели радикального гуманитарного дискурса – который разительно отличался от гуманитарного нарратива, выдвинутого агентствами по оказанию помощи пострадавшим вроде квазиправительственной Американской администрации помощи (ARA) и даже, на первый взгляд, Американского Красного Креста (АКК), – ставили своей целью пробудить сочувствие к советскому режиму, показывая, что, хотя большевики и ставят на первое место благополучие детей и воспитывают их для светлого будущего, лишь американцы располагают в настоящий момент средствами облегчить их страдания. Этот дискурс и послужил главным инструментом, побуждавшим американцев – и в особенности американок – оказывать поддержку большевикам.
Журналистка Мэри Хитон Ворс (одна из немногих американских журналистов, которым разрешили въехать в зону, охваченную голодом), попала в родильный дом, где истощенные матери рожали уже заморенных, на грани смерти, младенцев: «Это были крохотные умирающие скелетики, головы у них дергались из стороны в сторону, и даже во сне они чмокали голодными синими ротиками». Как и тот мальчик, которого описала Смит, это были «призраки детей». И эти дети-привидения словно предупреждали: такими станут и все остальные, если вы не поможете. Пусть вам не нравятся большевики, но ведь дети везде одинаковы, где бы они ни жили. Можно вспомнить знаменитую фразу Джорджа Бернарда Шоу, которую он произнес по поводу своей готовности помогать «вражеским детям» через фонд Save the Children («Спасем детей»): «У меня нет врагов младше семи лет»[175].
Первая мировая война стала важным моментом для наглядной демонстрации «нового американского интернационализма», посредством которого американцы выражали свою единодушную солидарность с невинными жертвами вооруженных конфликтов, происходивших как внутри отдельных национальных государств, так и между ними. Помощь пострадавшим от гуманитарной катастрофы, обрушившейся на Россию, послужила объединяющим лозунгом не только для сторонников большевистской революции, но и для ее противников, а также поводом показать, что такое демократические и религиозные ценности в действии. В годы Первой мировой войны или сразу же после ее окончания был учрежден целый ряд гуманитарных и благотворительных организаций – от еврейского «Джойнта» (Американского еврейского объединенного распределительного комитета) до Американского комитета Друзей на службе обществу (АКДСО) и международного фонда Save the Children («Спасем детей»). Американский Красный Крест (АКК), хотя и был основан раньше, значительно расширил свою деятельность во время и непосредственно после войны. АКК, обычно действовавший в соответствии с внешнеполитическим курсом США, тем не менее, поставлял продукты питания и медикаменты русским детям в Петрограде в то самое время, когда американские военные сражались с войсками большевиков в Сибири. «Джойнт» изначально занимался прежде всего восстановлением еврейских общин, сильно пострадавших от войны и погромов. Эта организация стала важным участником гуманитарной работы, проводившейся на территории России, но ее попытки предоставлять прямую помощь нуждающимся сильно осложнялись тем, что там продолжались нападения на евреев[176].
И британские, и американские квакеры во время войны сформировали международные организации гражданской службы – специально для того, чтобы создать альтернативу военной службе по призыву. Квакеры заявляли: «Наш долг – быть среди наших собратьев, зажигать в них высшие стремления пламенем наших собственных душ», проявляя «дружбу и чистосердечную щедрость». Что важнее всего, квакеры были и остаются убежденными пацифистами: они надеются положить конец тем условиям, в которых разгораются войны. Они верят в «человеческую предрасположенность к добру» и подчеркивают важность «межличностного взаимодействия»[177].
Социальный евангелизм вообще и квакерское богословское учение в частности указывали на то, что люди, стремящиеся покончить с человеческими страданиями, благодаря своим добрым деяниям в той же степени сами обретают спасение, в какой голодные и больные благодаря полученной помощи обретают облегчение[178]. В отличие от протестантов-евангелистов, большинство квакеров не столько стремились распространять весть о своей религии, сколько ощущали потребность подтверждать свою веру поступками. И многие с радостью принимали волонтеров, не принадлежащих к квакерам, если те разделяли их убеждения и ценности. В силу этих причин, а также ввиду заметной роли женщин в квакерской жизни, АКДСО оказался в уникальном положении, когда в Россию наконец-то полным ходом стала поступать американская помощь голодающим. А еще обществу Друзей досталась особая роль универсальных посредников, которым практически одинаково доверяли либералы, американские коммунисты и русские большевики.
ARA, созданная под конец Первой мировой войны Конгрессом США и получившая ассигнование из бюджета для распределения материальной помощи истерзанным войной странам, вскоре сделалась самой крупной и самой могущественной гуманитарной организацией в мире. А еще она начала играть огромную роль в оказании помощи голодающим в России, и в итоге именно под ее эгидой стала происходить деятельность всех других гуманитарных агентств и миссий США. Возглавил организацию Герберт Гувер, заслуживший репутацию выдающегося филантропа в годы войны, когда он спасал от голода Бельгию. Хотя в 1919 году ARA сделалась частной благотворительной организацией, она сохраняла тесные связи с правительством США благодаря Гуверу, который, продолжая руководить ARA, возглавлял Управление по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов, а позже занимал пост министра торговли.
В первые послевоенные годы ARA оказывала помощь тридцати пяти странам, в том числе отдельным областям России, находившимся тогда под контролем белых, но воздерживалась от предоставления помощи районам, где установили свою власть большевики. В какой-то момент Гувер предложил поставить продовольствие и в Советскую Россию – при условии, что большевики прекратят военные операции на территории страны. При этом о снятии блокады или о том, чтобы американцы прекратили оказывать помощь контрреволюционным силам, речи не шло. Не удивительно, что большевики отвергли предложение Гувера[179]. Разразившийся голод существенно изменил расстановку сил: ARA сделалась самым крупным поставщиком помощи русским голодающим. И все равно из-за связи ARA и правительства США, а также в силу молчаливого понимания того, что оба эти субъекта являются противниками большевиков, в Советской России укоренились и широко распространились негативные представления о деятельности ARA. Кроме того, зона влияния ARA не оставалась ограниченной из-за того, что она задавалась целью накормить только детей – которые, по общему мнению, страдали больше других и потому в первую очередь заслуживали помощи.
В глазах американских женщин голод в России высвечивал разительный контраст между, с одной стороны, истощенными русскими детьми, которых нужно было срочно спасать, и, с другой стороны, «румяными», «способными, счастливыми и резвыми детьми» – теми самыми, ради которых была разработана советская программа, призванная вырастить «самостоятельных» строителей «первой социалистической республики в мире»[180]. Этой нестыковке между образами ребенка-которого-нужно-спасать и ребенка-спасителя-цивилизации вторила и раздвоенность, наблюдавшаяся внутри феминизма, а именно противоречивое желание женщин быть матерями – и для своих родных детей, и вообще для детей всего мира – и в то же время освободиться от тяжкого бремени материнства. Русские дети и советская система воспитания и образования в каком-то смысле представляли американкам возможность совместить эти, казалось бы, несовместимые желания.
Айседора Дункан, узнав о том, что огромные области той страны, куда она совсем недавно приехала с большими надеждами, охватывает голод, задумала отправиться в пораженный голодом край и «снять фильм только о детях», чтобы затем продемонстрировать его широкой публике и призвать ее помочь «им». По ее замыслу, детей следовало показать одновременно «красивыми» и «несчастными»: «Я научу детей некоторым движениям, глядя на которые, люди забудут о политике и решатся им помочь»[181]. Не удивительно, что из ее затеи ничего не вышло, но уже сама идея – что можно научить голодающих детей танцевать, а затем показать фильм с танцующими голодающими детьми американцам, чтобы вызвать у них восхищение и жалость и добиться от них помощи, – говорит сама за себя: дети воспринимались и как невыносимое бремя, и как единственный источник надежды.
Квакеры и феминистки
Из-за того что квакеры стремились помогать остро нуждающимся и не ставили перед собой никаких политических целей, британские и американские квакерские миссии почти беспрепятственно налаживали контакты и с русским народом, и с американской публикой, которая щедро жертвовала средства на их деятельность. АКДСО появился в России практически сразу после основания организации в 1917 году, когда ее представители вошли в состав делегации от Комитета британских Друзей по оказанию помощи жертвам войны (КБДОПЖВ). После того как контроль над американской гуманитарной деятельностью перешел к ARA, которая обычно не допускала к работе волонтеров-женщин, исключение все-таки было сделано для АКДСО, так как входившие в него женщины уже работали в России. Таким образом, в годы борьбы с голодом единственными сотрудницами гуманитарных миссий в России были те, кто работал под эгидой АКДСО[182].
Конечно, и среди квакеров не было единства во мнениях о режиме большевиков, и многие активно высказывались против него – и прежде всего сам Гувер. Однако и в британских, и в американских гуманитарных организациях руководящие должности занимали люди, не видевшие принципиального противоречия между обещаниями большевиков построить новый мир на основе равенства и справедливости – и призывом квакеров создать царство Божие на земле. Среди последних даже некоторые наиболее активные противники большевистского режима признавали, что полезно налаживать связи с рабочим движением и левыми, особенно же с теми, кто не желал бы напрямую оказывать поддержку ARA.
Меньше чем за месяц до того, как Луиза Брайант и Джон Рид впервые посетили Петроград, чтобы осветить ход революции, Анна Дж. Хейнс и еще несколько женщин, представлявших АКДСО, приехали в Бузулук, город на западе Оренбуржья, где годом ранее КБДОПЖВ создал пункт, чтобы оказывать помощь почти трем миллионам беженцев, которым пришлось покинуть Польшу и соседние области под натиском наступавших немцев. Когда Хейнс подала заявление в АКДСО с просьбой принять ее на работу (а произошло это в июне 1917 года, то есть менее чем через месяц после основания организации), ей было тридцать лет. По ее собственным словам, она была рослой, «чересчур полной для своего роста», но «весьма энергичной» и отличалась «отменным здоровьем». В 1907 году она окончила колледж Брин-Мор, где изучала политику и экономику, затем преподавала в средней школе, служила в Детском бюро при Департаменте здравоохранения США и три года проработала в Норт-Хаус – сеттльменте в Филадельфии. Потом она была инспектором в бюро здравоохранения в Филадельфии. Хотя Хейнс и происходила из квакерской среды, сама она прямо говорила, что хотела получить «эту работу не из религиозных побуждений». При этом она объявляла себя пацифисткой и выражала готовность работать бок о бок с теми, кем двигали именно религиозные мотивы[183].
Во время этой первой поездки Хейнс возглавляла американскую группу, координировала взаимодействие с британскими квакерами и выступала посредницей между конторой АКДСО в Филадельфии с Советской Россией. Она посетила Россию трижды, оставалась в стране подолгу и в общей сложности провела там почти десять лет, работая в миссиях, помогавших то жертвам войны, то голодающим, и в санитарных организациях. В какой-то момент Хейнс вернулась в США, чтобы пройти обучение на сестру милосердия, с тем чтобы потом открыть в России специальное училище для будущих медсестер. Хейнс нельзя было отнести к пламенным радикалам, но она была убеждена, что большевистский режим всерьез заботится о русском народе вообще и о детях в частности. В статье Хейнс «Московские дети», опубликованной в марте 1922 года, запечатлено то отношение к советским детям, которое разделяли Хейнс, Уоттс и многие другие волонтеры тех первых советских лет[184]. Хейнс вспоминает, как однажды наблюдала на улице за военным парадом, и рядом с ней оказался «приземистый крестьянин, у которого на плече сидел резвый ребенок». Потом мальчик нагнулся и попросил отца спустить его на землю. «Отец поднял сына еще выше. „Давай гляди, малыш, – сказал он. – Мне отсюда только штыки видать – хоть ты что-то еще увидишь“».
Этот эпизод показался Хейнс символичным:
Куда бы я ни попадала в течение тех трех лет, когда я колесила по стране вдоль и поперек, работая с Друзьями, я видела, как взрослые – и мужчины, и женщины, в чьих глазах всегда отражались штыки, поднимали на руках детей, чтобы хоть им оказалось видно «что-то еще».
Признавая, что «Советская Россия – не идеальное государство», Хейнс все же утверждала, что «духовные перемены», происходящие в народе, пожалуй, ярче всего проявляются в системе образования. Она рассказывала о том, как учителя сидят в нетопленых классах, где нет ни карандашей, ни тетрадок, ни учебников, и вершат настоящие чудеса новаторской педагогики, какие она только видела, а дети в восторге от учебы. Более того, лишения, которые выпали на долю этих мальчиков и девочек, как будто служили им источником роста и развития:
Обязанности и невзгоды, неизвестные детям других, более благополучных стран и времен, явно наделили этих детей совершенно особыми достоинством, мудростью и сдержанностью.
Первые впечатления от России Хейнс получила на железнодорожном вокзале во Владивостоке в 1917 году, где особенно ощущался вызванный войной наплыв беженцев. Там высаживались из товарных вагонов и, не имея возможности ехать дальше, скапливались толпы мужчин, женщин и детей, вынужденных покинуть родные края и бежать от наступающих немецких войск.
Сотни грязных беженцев – старики в зловонных тулупах, женщины в волочащихся по земле юбках, дети в лохмотьях, из-под которых виднелись искусанные паразитами тельца, костлявые младенцы, порой завернутые просто в газету, – лежали и ползали по грязному полу большого вокзала… Они привезли с собой сыпняк и брюшняк, холеру, скарлатину, дифтерию, цингу, малярию и всевозможные кожные болезни… На каждой станции длинной транссибирской железной дороги стояли телеги, груженные мертвецами, которых выбрасывали из товарных вагонов, и только в первые дни еще хватало времени на то, чтобы втыкать в землю кресты над общими могилами[185].
Хотя Хейнс и не была журналисткой, ее яркие описания всех этих ужасов особенно живо действовали на читателей благодаря тому, что она непосредственно общалась с русскими и к тому же хорошо зарекомендовала себя в АКДСО. Гуманитарный дискурс, продвигавшийся квакерскими волонтерами вроде Хейнс, был не менее важен, чем дискурс, в рамках которого профессиональные журналисты старались заручиться поддержкой для русского народа, а также одобрением работы, проделанной большевиками, – особенно в сфере заботы о детях.
Прошлый опыт Хейнс (работа в благотворительных учреждениях, в Детском бюро и т. д.) соответствовал представлениям старшего поколения о реформаторшах, которые смело продвигали «матернализм», то есть всеми силами отстаивали права матерей и детей. Но у других волонтеров из АКДСО было больше общего с феминистками вроде Луизы Брайант, на что указывают имевшиеся между ЧКАЖ и АКДСО связи. Хотя ЧКАЖ и был организацией, отпочковавшейся от феминистской Национальной женской партии, в его публичных заявлениях применялся гуманитарный, «матерналистский» дискурс (пропитанный христианским сентиментализмом), в центре которого находилась забота о невинных мирных гражданах, особенно о детях. Пусть самый разрекламированный проект ЧКАЖ – снаряжение «рождественского корабля» – так и не удалось осуществить (главным образом из-за продолжавшейся блокады), казначей комитета Джессика Смит передала всю собранную сумму – около 3500 долларов – в АКДСО. Она также предложила собственные услуги, причем в любом качестве, чтобы помочь в работе организации на территории России[186].
Выпускница Суортмор-колледжа и дочь художника-пейзажиста Уильяма Грэнвилла Смита, Джессика Грэнвилл Смит родилась в 1895 году в Мэдисоне (штат Нью-Джерси). По окончании колледжа она работала в Национальной американской женской суфражистской ассоциации в Нью-Йорке, а затем в организации Национальной женской партии в Вашингтоне (округ Колумбия). Еще она активно участвовала в деятельности миротворческих и социалистических организаций, в том числе – в Женской международной лиге за мир и свободу, в Лиге контроля над рождаемостью и в Межвузовском социалистическом обществе (в последнем она заняла должность исполнительного секретаря). Смит была проницательна и привлекательна, и позднее одна из коллег по АКДСО называла ее «прекрасным созданием с роскошными золотыми волосами». Преподаватель Смит охарактеризовал ее как человека, который «думает самостоятельно, но не имеет привычки делиться с остальными результатами своих размышлений», а также утверждал, что она «нисколько не поддается действию внешних чар»[187].
Хотя Смит и училась в квакерском колледже, она не принадлежала ни к какой религиозной общине. Однако, подавая заявку в АКДСО о работе на миссию комитета в Россию, она заявляла: «Если бы я решила вступить в какую-либо религиозную организацию, то это были бы Друзья». Свою готовность стать волонтером она объясняла стремлением «содействовать духу интернационализма». Конкретнее же она выражалась так:
Я ощущаю, что должна как-то помогать, – а помогая людям в другой стране, я смогу и удовлетворить свое желание принести кому-то пользу прямо сейчас, и, быть может, лучше подготовиться к тому, чтобы потом помогать людям и в моей стране[188].
В своей заявке Смит честно признала, что у нее мало навыков, требующихся для работы в гуманитарной миссии; однако как активная суфражистка она уже работала с самыми разными людьми, организовывала мероприятия и писала агитационные материалы, а эти-то навыки очень могли пригодиться. Кроме того, недостаток опыта Смит надеялась компенсировать энтузиазмом и готовностью браться за любую работу, которую ей дадут, поэтому она добавляла, что может выехать в Россию в любой момент. Она не скрывала своих политических симпатий: «Я верю в Революцию и солидарна с большинством целей большевиков». Но, сохраняя приверженность квакерским принципам ненасилия, она все-таки упоминала о том, что считает «предосудительным применение силы». По ее словам, «России следовало бы позволить идти собственным путем, оказывая ей помощь по мере наших сил».
Очевидно, из-за неблагоприятного момента заявка Смит так и осталась лежать без дела: в январе 1919 года и американские, и британские квакерские гуманитарные миссии покинули Россию из-за множества сложностей и угроз, вызванных Гражданской войной, блокадой, делавшей связи с сотрудниками гуманитарных миссий в России почти невозможными, а главное – из-за нараставшей враждебностью большевиков по отношению к иностранцам. Хейнс, желавшая остаться в России, примкнула к миссии Американского Красного Креста в Сибири, но эта работа приносила ей гораздо меньше удовлетворения: она сетовала, что АКК, в отличие от квакеров, занимался в первую очередь «медицинскими и военными вопросами», не уделяя должного внимания проблеме беженцев в долгосрочной перспективе. Она отмечала «отсутствие серьезной цели в деятельности АКК, нежелание вникать в ситуацию и направлять усилия на самые нужные, хотя, быть может, и менее эффектные виды работы»[189]. В июне 1919 года Хейнс была уже в США.
Осенью 1920 года Хейнс снова приехала в Россию и примкнула там к Артуру Уоттсу – представителю КПЖВБД в Москве и убежденному стороннику большевиков. В Москве они сообща создали небольшой квакерский пункт, целью которого было оказание помощи русским детям. В эту пору с Хейнс познакомилась Луиза Брайант, позднее с восхищением отзывавшаяся о «работе [Хейнс] с московскими детьми» как о «совсем особой истории»[190].
Хейнс приехала в Москву очень вовремя: там как раз проходила «Детская неделя». Они с Уоттсом увидели специальные представления, подготовленные и детьми, и для детей, и выставки, где демонстрировались работы, выполненные молодежью в школах и детских колониях. «Дети – надежда на будущее», «Дети – счастье человечества»: такие лозунги красовались на плакатах и даже выводились в небе самолетами. Коммунисты брали на себя особые обязательства по отношению к детям: например, возили дрова в детские лагеря или собирали статистические данные, связанные с детским благополучием[191]. Подобные мероприятия помогали убедить сотрудников гуманитарных миссий в том, что их и большевиков объединяют общие цели.
Хейнс и Уоттс обзавелись складом и начали собирать статистические данные: они посещали различные детские учреждения, знакомились с советскими чиновниками, а также с членами немногочисленной англо-американской общины в Москве. Как вспоминала Луиза Брайант, Хейнс была «неутомимой труженицей, всегда сохраняла благожелательность и никогда не падала духом». Каждое утро она выходила на работу в семь утра и раздавала то теплые свитера, то сгущенное молоко, то еще что-нибудь. Она постоянно задерживалась на работе допоздна. «Мы уже раздали свитера, чулки, шарфы и фартуки, обеспечив ими 3500 детей, а поскольку нам приходилось все это раздавать собственноручно, у нас почти не оставалось времени на еду и на сон… Такие раздачи – очень тяжелая работа, но она того стоит», – сообщали Хейнс и Уоттс в лондонский штаб квакеров в феврале 1921 года. Они занялись распределением еды и прочих необходимых запасов, привозя все это прямо в лесные школы, детские больницы, родильные дома и кухни для грудничков. Взамен они получали письма, рисунки, поделки и прочие свидетельства детской благодарности, дававшие им понять, что их помощь ценится. Однажды два мальчика из клуба юных натуралистов даже прошли пешком восемь километров по грязи, чтобы пригласить Хейнс и Уоттса на праздничное выступление, которое дети подготовили к первому дню весны[192].
Хейнс очень неплохо говорила по-русски, что позволяло ей без труда общаться с русскими. В тот первый год она устроила небольшой рождественский праздник для местного сиротского приюта: как вспоминала Брайант, Хейнс «сидела вечерами и делала украшения из фольги, в которую заворачивают табак, и вот так, из кое-каких новых запасов, которые прибыли как раз вовремя, она нарядила очень милую рождественскую елку». Хейнс и Уоттс быстро завоевали доверие советских чиновников, потому что, как выразилась Брайант, «все видели, что они никогда не ввязываются в политику». На праздничном мероприятии в декабре 1920 года заведующий отделом стран Антанты и Скандинавии народного комиссариата иностранных дел РСФСР Сантери Нуортева заявил, что Друзья – «единственная благотворительная организация, которую Советская Россия не может упрекнуть в неоправданной деятельности, выходящей за рамки заявленных целей». Поясняя это замечание, Хейнс и Уоттс обращались с настоятельной просьбой в лондонский центр своей организации:
Это унаследованное доверие вселяет в нас острое желание: не выполнять и даже не получать просьб о выполнении каких-либо заданий, которые могли бы вызвать превратные толкования[193].
Пользуясь своей хорошей репутацией, квакеры начали распределять гуманитарную помощь и от имени других агентств, в том числе Американского Красного Креста, который Советы считали «официальной американской организацией». Не все сотрудники относились к воспитательным методам большевиков с таким же восторгом, как Хейнс, Уоттс и некоторые другие волонтеры-квакеры. Иные квакеры даже беспокоились, что их могут заподозрить в поддержке большевистского режима, и кое-кто просил Хейнс и Уоттса выпустить заявление, где бы они пояснили, что помощь русским детям еще не свидетельствует о солидарности с большевистскими целями; однако делать это Уоттс и Хейнс отказались, причем Уоттс аргументировал свой отказ тем, что квакеров, вероятнее всего, и так воспринимают как «буржуазных филантропов, пытающихся настроить здешний народ против своего правительства». В феврале 1921 года фонд Save the Children выразил сомнение в том, допустимо ли оказывать помощь детям, посещающим школы, где им «промывают мозги» большевистской пропагандой. Они считали, что эти дети ходят в школу «ради бесплатной кормежки», а там «их притесняют и насильно вдалбливают в голову ненавистные им идеи». Представитель фонда дошел до того, что заявил: «Друзья, работающие в России, стали орудием в руках советских властей». Уоттс в ответ указал на то, что в большинстве стран школьное обучение является обязательным и что никто не заставляет детей участвовать в политических занятиях. Однако если члены фонда Save the Children «желают быть уверенными в том, что присылаемая ими материальная помощь не будет использоваться как приманка для приобщения детей к коммунистическому учению», то ее можно направлять исключительно в дошкольные учреждения[194].
В апреле (через полгода после приезда) Хейнс наконец получила велосипед, и ей больше не нужно было идти полтора часа пешком или платить по два доллара за такси всякий раз, когда требовалось добраться от дома до склада. В следующем месяце доставили и несколько автомобилей, правда, в не очень хорошем состоянии. После короткой поездки в только что доставленном «форде» Хейнс отметила: «Тормоза неисправны, работают только три цилиндра, рожка нет, зато колеса крутятся, а мотор издает достаточно шума, чтобы предупреждать прохожих о нашем приближении». Да и в любом случае, продолжала она, «мы рады, что получили [машины] вовремя – как раз к раздаче мыла и молока». В июне 1921 года миссия ломилась от продуктов. «На дворе у нашего склада не протолкнуться от грузовиков, фургонов-фордов, крестьянских телег, фаэтонов, а еще там часто толпятся босоногие ребятишки – они приходят пешком с кувшинами и канистрами за драгоценным растительным маслом»[195]. Когда Уоттс взял долгожданный отпуск, Хейнс весьма ловко управлялась со всем хозяйством в одиночку. Но было совершенно понятно, что тут необходимы помощники.
Хейнс и Уоттс сходились во мнении, что к отбору волонтеров-новичков нужно подходить весьма строго:
Среди кандидатов не должно быть никаких диванных мечтателей-социалистов; охотники за сенсациями столь же нежелательны: здесь предстоит тяжелая, серьезная работа, не более увлекательная и гораздо более трудоемкая, чем жизнь дома, зато очень интересная и целиком осмысленная, если она действительно по душе.
В итоге самым большим препятствием, которое помешало им найти новых работников, оказалось сопротивление самих русских. Максим Литвинов, тогдашний народный комиссар иностранных дел, заявил, что даст разрешение на въезд сотрудникам АКДСО не раньше, чем США согласятся принять российскую торговую делегацию или представительство. Однако вскоре разразился голод, и это существенно изменило ситуацию[196].
Продовольствие как оружие: ARA, голод и Друзья
К середине лета 1921 года большевики, вначале не желавшие принимать помощь от капиталистических стран, поняли, что другого выхода у них нет. Тринадцатого июля 1921 года Максим Горький обратился с публичным воззванием «Ко всем честным людям», в котором призывал спасти «страну Льва Толстого, Достоевского, Менделеева, Павлова» и просил «культурных людей Европы и Америки» помочь русскому народу «хлебом и медикаментами» и тем самым на деле «доказать жизненность …[гуманных] идей». На это воззвание откликнулся сам Герберт Гувер – но не как министр торговли (то есть представитель правительства США), а как глава Американской администрации помощи, и предложил оказать помощь русским детям и инвалидам. Помимо того что Гувером, вероятно, руководило и искреннее человеколюбие, как министр торговли он стремился «ускорить экономическое и политическое восстановление Европы, не в последнюю очередь для того, чтобы оживить рынок сбыта для американских товаров», особенно для излишков сельскохозяйственной продукции. Они возникли из-за роста производства в военные годы, когда Гувер возглавлял Управление по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов. Имелись у Гувера и соображения более идеологического характера. Он считал, что голод делает большевизм более привлекательным в глазах русских, а если их накормить, они отвернутся от коммунизма[197]. Гувер надеялся, что, оказывая помощь голодающим, он продемонстрирует интернационалистский дух американцев и добьется того, чего пока никак не удавалось добиться путем военной интервенции.
При Гувере ARA соблюдала шаткое равновесие: с одной стороны, использовала голод в России как инструмент торговли на переговорах для продвижения американских интересов, а с другой – старалась вести себя так, чтобы в истинно человеколюбивой подоплеке ее действий трудно было усомниться. Такое несоответствие между ее целями вызывало определенные трения между ARA и квакерами. В январе 1921 года Гувер предложил передать АКДСО продовольствия на сумму 100 тысяч долларов – но при условии, что будут выпущены американские граждане, удерживаемые советским правительством. На это предложение Хейнс и Уоттс ответили: «Мы не считаем, что организация, помогающая детям, имеет полномочия требовать освобождения политических узников или вести об этом переговоры». Гувер несколько успокоился после того, как его заверили, что с узниками, по крайней мере, будут обращаться очень заботливо. Позже Хейнс жаловалась, что один заключенный сотрудник Красного Креста получает больше продуктов, чем выдается Уоттсу или ей: «Конечно, здесь никто по-настоящему не роскошествует, но живет он куда сытнее, чем все, кого я знаю», – замечала она. «ARA не любят, несмотря на все ее добрые дела», – писала отцу Анна Луиза Стронг в декабре 1921 года, замечая, что сотрудники ARA получают слишком высокие оклады, сорят деньгами – на фоне ужасающей нищеты – и не уважают ни русский народ, ни советское правительство[198].
Со своей стороны, ARA подозревала АКДСО в укрывательстве радикалов. Гувер жаловался: «Агрессивные симпатизанты красных пакостят Американской администрации помощи через Комитет Друзей»[199]. И здесь Гувер был не так уж неправ, в чем можно убедиться на примере Анны Луизы Стронг.
«Я расскажу об этом иначе»: пропагандистский трюк Анны Луизы Стронг
Анна Луиза Стронг проработала в АКДСО не очень долго, но ее пребывание там примечательно тем, что она попала в зону, охваченную голодом, в числе первых[200]. Кроме того, ее работа в комитете, а затем и деятельность уже в качестве «шефа» колонии имени Джона Рида – попытка при помощи американских долларов и американской методики превратить голодных сирот-беспризорников в трудолюбивых советских граждан – послужила трамплином для ее дальнейшей многолетней работы в России.
Стронг родилась во Френде (штат Небраска) в семье потомков первых поселенцев американских колоний Британии. Ее отец был пастором и реформатором, а мать принадлежала к первому поколению женщин, получивших образование в колледже. Читать и писать Анна научилась к четырем годам, а в шесть уже сочиняла стихи. Она и в дальнейшем добилась успехов: в двадцать три года стала самой юной студенткой, защитившей диссертацию в Чикагском университете. И в детстве, и в юности Стронг отличалась глубокой религиозностью: в Боге она искала начало, которое направляло бы ее на правильный жизненный путь. Ей необходимо было кому-то поклоняться, повиноваться, кем-то восхищаться. Она мечтала о замужестве, чтобы выплеснуть всю эту энергию в одно русло: «По-настоящему мне нужен был муж – бог, начальник, наставник, родитель, при котором я снова жила бы как в детстве»[201]. Но задолго до того, как Стронг обрела мужа, она обрела социализм, который скоро и стал для нее новой религией.
В 1911 году, когда она руководила благотворительной программой помощи детям в Канзасе, из-за сокращения финансирования ей пришлось уволить подчиненного. При этом Стронг испытала сильное замешательство и осознала, что капитализм создает такие условия, в которых человек может в одночасье лишиться средств к жизни из-за капризов рынка. Так она решила отдать все свои силы социализму – учению, отринувшему Бога для того, чтобы сотворить «сверхсознание» здесь, на земле. Хотя переход от веры в Бога к вере в социализм дался Стронг довольно легко, с идеей классовой борьбы ей никак не удавалось примириться. Поэтому ее попытка вступить в социалистическую партию в 1911 году наткнулась на отказ; позднее столь же скептически отнеслись к ее кандидатуре и коммунисты[202].
Защитив диссертацию (и разорвав помолвку с Роджером Болдуином, борцом за гражданские права), Стронг устроилась в редакцию Seattle Daily Call – газеты рабочего движения, которая поддерживала большевиков в первые годы после Октябрьской революции. Слухи об этой революции поистине завораживали: «Мы слышали о женской свободе, о равенстве для отсталых народов, о том, что когда запасов на всех не хватает, дети получают продовольствие в первую очередь; все это укрепляло в нас энтузиазм». Стронг выискивала известия о революции где только могла. Позже она вспоминала, как
Луиза Брайант вернулась из революционной России, и в прокуренном, битком набитом помещении в порту сверкали ее роскошные янтарные бусы и сиял свет запретной границы. После митинга она сказала мне: «Не стоит считать их пацифистами из-за того, что они вышли из войны. Они – сторонники вооруженного восстания».
Стронг «внутренне поежилась», но поспешила ответить: «Конечно»[203].
Стронг организовала для Брайант имевшее феноменальный успех пропагандистское турне, в ходе которого она рассказывала «правду о России» («на одной встрече удалось переубедить больше тысячи человек», докладывала Брайант). Однако Стронг не задумывалась о том, чтобы самой поехать в Россию, пока эту мысль не внушил ей прославленный смутьян Линкольн Стеффенс – больше всего известный, наверное, своим высказыванием о революционной России: «Я видел будущее, и оно работает!». Однажды, сидя вместе со Стронг в «тускло освещенной кабине в кафе Бланка», Стеффенс предложил ей устроиться к квакерам: «Это же единственные гражданские, которым капиталистические правительства дают законное разрешение въезжать в Россию, и единственные „буржуи“, которых впускают большевики», – сказал он ей. Вскоре Стронг отправила в филадельфийское отделение АКДСО письмо, в котором сообщала, что организации мог бы очень пригодиться ее писательский талант.
Пропаганда, основанная на статистике бесконечного ужаса – на рассказах о миллионах умирающих от голода людей, – уже привела к тому, что сознание читателей парализовано. Все эти факты просто перестали восприниматься или же вызывают ощущение безнадежности.
Стронг выступила с предложением: она понаблюдает за работой Друзей в России и напишет серию «коротких, эмоционально окрашенных, захватывающих очерков, от которых газеты просто не смогут отказаться»[204].
Вместо того чтобы разрешить Стронг поездку в Россию на три месяца, Уилбур Томас, исполнительный секретарь АКДСО, предложил ей провести девять месяцев в Польше. Стронг чуть не отказалась, но потом поинтересовалась, не предоставят ли ей возможность заниматься агитационной работой в России, если советское правительство вдруг даст на это разрешение. Томас ответил, что она может отправиться в Германию или Австрию – быть может, на три месяца, но что, скорее всего, ей не удастся посетить Россию. Стронг дала формальное согласие на предложение Томаса, но добавила:
Если советское правительство со временем решит ослабить свои запреты и у меня появится возможность побывать и в России, то, полагаю, в эту страну я могу отправиться на тех же основаниях, что и в Германию или Австрию, или, быть может, даже на более долгий срок, поскольку жизнь там еще никем не освещается.
Стронг отправила письмо, когда Томас, как ей стало известно, находился за границей и не мог ей ответить до ее отъезда. Вернувшись, он обнаружил не только ее письмо, но и письмо от одного «обеспокоенного Друга», который предупреждал его о том, что Стронг – «одна из отъявленнейших красных на Северо-Западе», и спрашивал, не «обманулись» ли в филадельфийском отделении «относительно ее истинного характера»[205].
В 1921 году Стронг приехала в Польшу, твердо намереваясь сделать ее перевалочным пунктом на пути в Россию. И в этом она была не одинока. Как утверждала позднее Стронг,
большинство представителей их [квакеров] миссии в Варшаве изначально просили отправить их в Россию, – ведь именно она была страной, о которой мечтали мы все, молодые левые идеалисты.
Она подружилась с советским послом в Варшаве, но когда он предложил ей визу в Россию, она ответила, что не может просто так «бросить квакеров»[206].
Когда в Польшу проникли известия о голоде в России, Стронг поняла: пора действовать. Она обратилась к главе квакерской миссии в Варшаве Флоренс Бэрроу – «кроткой англичанке», не считавшей «большевиков… ни разрушителями мира, ни его спасителями», – и спросила, нельзя ли ей взять вынужденный отпуск, чтобы поехать в пострадавшую от голода зону. Стронг, упомянув о том, что у нее есть возможность получить визу, предложила установить контакты с агентством печати, чтобы «присылать правдивые новости о голоде в России прямо с мест событий» и по мере сил оказывать помощь голодающим. Польшу в то время как раз наводняли беженцы из пострадавших от голода областей, и Бэрроу разрешила Стронг поехать в Россию – с условием, что в Филадельфии не будут возражать. Тогда Стронг напомнила Бэрроу, что поезд в Москву – а он ходил раз в неделю – отправится уже завтра, а значит, времени на получение «добра» от Филадельфии нет. Нельзя же терять целую неделю![207]
Тем временем ARA и представители большевистского правительства договорились с Гувером об условиях отправки миссии. Хотя в соглашении не упоминалось об АКДСО, Гувер ясно дал понять, что «АКДСО должен продолжать свою деятельность в России только под эгидой и при соблюдении ограничительных мер ARA». Представители комитета и в Филадельфии, и в Лондоне выразили обеспокоенность в связи с перспективой взаимодействия с ARA. Как это скажется на самостоятельности квакеров? И на отношениях между квакерами и радикальными и либеральными группами, которые их так щедро поддерживают? Хелен Тодд, представлявшая теперь Всеамериканскую комиссию по оказанию помощи голодающим в России – коалицию рабочих организаций, – призвала АКДСО не сотрудничать с ARA, отметив, что многие люди сознательно стараются не поддерживать ее из-за антибольшевистских взглядов Гувера[208].
Как оказалось, это соглашение почти никак не сказалось на деятельности квакерской миссии (разве что предоставило ей больший доступ к средствам жертвователей и в значительной степени способствовало разъединению британских и американских сотрудников) или даже на ее самостоятельности. ARA отвела Друзьям Бузулукский район, а сама почти не вмешивалась в их работу, и АКДСО продолжал привлекать волонтеров, чья помощь России не ограничивалась только гуманитарными задачами[209]. И все-таки приток новых волонтеров в Россию задержался на несколько месяцев из-за продолжавшихся переговоров между ARA и правительством большевиков.
Хотя Стронг и пообещала не заниматься «никакой подпольщиной», пока она будет работать под эгидой квакеров, прибыв в Москву в конце августа 1921 года, она посетила отдел печати советского народного комиссариата иностранных дел и призналась, что очень «желала бы задержаться в России бессрочно». А еще она встретилась с Дж. Карром (Л. Э. Каттерфилдом), который представлял коммунистическую партию США в Москве, и попросила его помочь ей вернуться в Москву корреспондентом различных рабочих газет, когда сроки ее сотрудничества с квакерской организацией подойдут к концу[210].
Артур Уоттс, хотя и не ждал Стронг, обрадовался ее помощи и предложил ей сопровождать несколько вагонов с продовольствием и другими необходимыми грузами в Поволжье. Продовольствие не собирались везти очень далеко, но Уоттс полагал, что будет «психологически верным доставить его в Самару: так люди поймут, что иностранная помощь уже близко»[211].
Стронг уехала в Самару еще до того, как Уоттс получил телеграмму, сообщавшую о том, что ее вообще никто не отпускал в Россию. Стронг ночевала «в вагоне с продовольствием на самарском вокзале, и каждое утро [ее] будил гвалт пяти тысяч детей». Каждый день она обходила санитарные и воспитательные учреждения, детские дома и больницы, организуя доставку и распределение квакерской помощи, в том числе мыла, в котором здесь нуждались почти так же отчаянно, как в продуктах и лекарствах. Мыло чаще всего отвозили в «приемные пункты». Это сухое обозначение не передает всего ужаса, творившегося в различных запущенных постройках, где
принимали, оставляли на карантин и обеспечивали едой около сотни детей, которых ежедневно подбирали на улицах Самары. Туда их приносили из дальних деревень и бросали родители, неспособные прокормить их… Туда тысячами попадали истощенные дети, больные холерой, тифом, дизентерией; у них не было ни мыла, ни смены белья или одежды; они копошились на полу в собственных нечистотах[212].
Однако больше всего Стронг поразила не разруха – и даже не желание людей выжить во что бы то ни стало. Еще больше ее поразили их попытки помогать другим – особенно забота о детях. Каким-то чудом обустраивались детские дома и школы – «без матрасов, простыней, книг или одежды», – и учителя уже проводили уроки. А еще, к удивлению Стронг, почти все целеустремленные, самоотверженные люди, благодаря которым все это происходило, – «созидатели посреди хаоса» – оказывались членами коммунистической партии. Они и сделались для нее примерами для подражания, жизненным идеалом[213].
Вечерами, в свободное от основных занятий время, Стронг писала газетные очерки, показывавшие ту сторону голода, о которой, на ее взгляд, до сих пор умалчивали репортеры.
Мой рассказ будет шире: я расскажу о… дисциплинированном сознании, заставляющем людей сеять те семена, урожай от которых им точно не доведется собирать. Я должна рассказать о жизни, которая продолжалась, хотя погибли миллионы: о босоногом парнишке в Минске, собиравшем милостыню не для себя, а для других; о вагоне с продовольствием, где артельные без ботинок и тулупов трудились в зимнюю вьюгу, чтобы накормить пять тысяч детей[214].
Хотя Стронг отсылала свои очерки по телеграфу прямо в новостное бюро Херста, она отправляла их и в филадельфийскую и лондонскую конторы Друзей. Лишь после того, как несколько очерков Стронг вышли в американских газетах, Уоттс получил от Уилбура Томаса сообщение о том, что все агитационные материалы Стронг должны проходить через филадельфийскую контору[215].
Под давлением со стороны Филадельфии Уоттс велел Стронг возвращаться в Москву. Однако Стронг поехала в Бузулук вместе с несколькими другими сотрудниками гуманитарных организаций, пообещав задержаться там совсем ненадолго. Несмотря на это неподчинение Стронг, Уоттс отослал несколько ее новых очерков в Лондон, сопроводив их объяснением, что она «отменила свое соглашение с агентством печати Херста» и «намеревается в скором времени поехать в Лондон, чтобы выступить там от имени квакеров». В Лондоне эти планы сочли весьма желательными, так как они старались донести до всех неравнодушных мысль о срочной необходимости в помощи голодающим[216].
Стронг настроила против себя и квакерское руководство, и правительство США, потому что в своих ежедневных телеграммах в агентство Херста она
ясно давала понять, что Друзья оказывали помощь в Москве задолго до Гувера и что продовольствие, которое [она] лично доставила в Поволжье, прибыло в Самару за две недели до прибытия грузов от Гувера. [Она] столь же ясно дала понять, что сами советские люди, проявляя героическое самопожертвование, оказывают голодающим гораздо больший объем помощи, чем получают из-за границы. [Она] показывала не анархию, где наводили порядок американцы, а упорядоченный мир, где имелись управления здравоохранения, учебные заведения, где местные органы власти боролись со стихийным бедствием.
Позднее Стронг без утайки рассказывала и о том, что «использовала организацию Друзей для достижения цели, по сути, чуждой их намерениям». Спустя некоторое время Уоттс признавал, что Стронг отлично справилась с распределением продовольственной помощи в Самаре, успешно выполнив операцию, «позволившую немедленно накормить тысячи детей, многие из которых наверняка умерли бы с голоду в ожидании поездов с помощью от Гувера»[217].
Однако нежелание Стронг подчиняться указаниям начальства вызывало недовольство даже самых стойких ее сторонников и имело прискорбные последствия не только для ее собственного здоровья, но и для здоровья другого волонтера. Прежде чем вернуться в Москву, Стронг снова заехала в Самару и вызвалась раздавать помощь от ARA. Позднее она вспоминала, как однажды организовала встречу между голодающим представителем сельского совета и представителем ARA. Встреча состоялась в богато обставленном гостиничном номере «аровца». Стронг договаривалась о распределении продовольствия, которого хватило бы, чтобы накормить лишь часть деревенской общины, а между тем «аровец» обедал за троих, а вокруг стояли корзины с импортными продуктами и даже бутылки с вином. Вскоре после той встречи Стронг слегла с жестоким тифом, а выхаживавшая ее сестра милосердия, тоже из числа волонтеров, работавших на квакеров, заразилась от Стронг и скончалась[218].
Между тем в декабре 1921 года в Россию приехала первая группа волонтеров АКДСО для оказания помощи голодающим. Они стали свидетелями невообразимо ужасных сцен. Мирьям Уэст увидела на улице собаку, державшую в пасти мертвого ребенка. Беула Хёрли, ранним утром идя пешком к квакерскому складу, наткнулась на четыре трупа: за ночь от голода умерла целая семья. Смерть была настолько повсеместной, что сотрудники миссии стали ловить себя на чувстве облегчения при виде умерших: хоть кто-то отмучился[219].
Эвелин Шарп, встречавшая сотрудников гуманитарной миссии в охваченной голодом зоне после их короткого пребывания в Москве, услышала о кладбищах, где в ожидании погребения грудами лежали замерзшие трупы, и о мальчике, который от голода съел собственную руку. В детской больнице она обнаружила несколько кроватей, но там не было ни постельного белья, ни мыла, ни лекарств. В каждой кровати лежало
по два или по три истощенных ребенка, скорчившихся под каким-нибудь старым одеялом, а иногда они лежали прямо на полу… Одни кричали и стонали, другие лежали неподвижно и мучились тихо, словно уже перешагнув порог жизни и смерти; но большинство с жутким детским терпением не жаловались, а отзывались на любой приветливый знак от каждого из нас[220].
Стронг же, как только ей немного полегчало после болезни, начала прямо в постели печатать новые очерки, полные ярких подробностей, и отсылать их в Филадельфию и Лондон. Если Лондону очень нравились ее материалы, то в Филадельфии даже читать их не желали. Пожалуй, еще досаднее для Стронг оказалось то, что АКДСО в конце концов взял в штат постоянного рекламщика – но не ее. «Наверное, они испугались моей тяги к радикалам и моей независимости», – решила журналистка. Впрочем, Уилбур Томас понимал, что связи с рабочим движением и с левыми были полезны, так как способствовали привлечению средств, да и сам он в некоторой степени сочувствовал радикальным идеям[221]. Собственно, человек, на которого пал выбор Томаса, Роберт Данн, нисколько не скрывал своей симпатии к социалистам – как и подруга Данна Джессика Смит, в итоге занявшая должность начальника отдела агитации в России.
«Единое понимание цели»: Джессика Смит и АКДСО
Хотя Стронг попала в Россию быстрее Смит – пусть Смит и подавала заявку раньше, – сотрудничество Смит с АКДСО оказалось более продолжительным и более успешным, а ее отношения с Советским Союзом и коммунизмом – более однозначными. Кроме того, ей гораздо больше повезло в отношениях с человеком, с которым обеих женщин свела судьба в Советской России и в котором обе увидели подходящего кандидата в мужья[222]. И хотя Смит оставила работу в миссии АКДСО еще до того, как истек условленный двухлетний срок, она сохранила хорошие отношения с руководством квакерской организации в Филадельфии, и там продолжали печатать агитационные материалы.
Отъезд Смит в Россию зимой 1922 года задержался: ей не выдали паспорт. До нее и раньше доходили слухи, что всем женщинам, желавшим поехать в Россию, отказывали в паспортах, но потом она заподозрила, что причина в другом, а именно – в ее политических взглядах. Смит с негодованием заявила Уилбуру Томасу, что она «абсолютно надежный человек». Не отрицая того, что «в целом солидарна с социалистическими идеями», она уверяла, что «точно не принадлежит к коммунистам и даже не состоит в социалистической партии». Смит указывала на то, что Межвузовское социалистическое общество, которое она ранее возглавляла, является «исключительно образовательной» организацией, «не требующей от своих членов принадлежности к политической партии». Аналогично и Чрезвычайный комитет американских женщин, в котором она состояла казначеем, был «учрежден с единственной целью: отправлять молоко и медикаменты голодающим русским». Кроме того, ее «не интересовала „пропагандистская“ работа», она не собиралась «становиться под чьи-либо знамена» и свято верила в чистоту намерений Друзей, старавшихся выковать узы братства между разными народами[223]. Нет никаких оснований сомневаться в искренности Смит, однако ясно и то, что поездка в Советскую Россию стала поворотным моментом в ее жизни: она целиком обратилась в коммунистическую веру и погрузилась в деятельность, которую вполне справедливо было бы назвать «пропагандистской работой» в США. Смит почти полвека проработала в редакциях коммунистической прессы, в том числе в журналах Soviet Russia Today и New World Review.
Благодаря вмешательству филадельфийского отделения АКДСО заявка Смит на получение паспорта была в итоге одобрена – при условии, что она обязуется не участвовать ни в какой политической деятельности. Смит сочла это требование «совершенно нелепым и неоправданным», но заключила, что, раз она и так «не намеревается и не желает принимать участие в какой-либо политической деятельности», можно уж и дать такое обещание. Смит также переписала свое заявление в АКДСО, уточнив, что хотя раньше она и симпатизировала большевикам, теперь ее отношение изменилось из-за того, что они применяют насилие. Но при этом она по-прежнему считала, что нужно дать русским «решать свою судьбу самостоятельно, без постороннего вмешательства» и необходимо оказать им помощь для преодоления последствий голода[224].
Приехав в Россию в марте 1922 года, Смит отправилась в качестве районного инспектора программы по распределению продовольствия в село Сорочинское[225] в Оренбуржье (к востоку от Бузулука). Там она пробыла семь месяцев, после чего перебазировалась в Гамалеевку, небольшое село километрах в тридцати к юго-востоку от Сорочинского. Весь урожай проса погубила засуха, заодно с большей частью урожая пшеницы, ячменя и ржи. В ту зиму ходили слухи о случаях каннибализма, и Смит слышала, что без существенной помощи извне следующую зиму не переживет ни одно из здешних сел[226].
На фоне смерти и страданий сотрудницы миссии быстро сдружились и очень дорожили своим маленьким сообществом. В один досужий майский день Смит, Мирьям Уэст и Корнелия Янг «гуляли по холмам и долам и собирали полевые цветы. Наградой за их старания стали большие букеты с желтыми и пурпурными головками». Кроме прекрасных видов, открывавшихся с вершин холмов, женщины увидели «сусликов, бабочек, ящерицу, пчел и птиц. Казалось, птицы тоже чтили день воскресный, распевая хором»[227].
Смит явно полюбили и коллеги, и местные. По словам Роберта Данна, она стала здешней «королевой бала», и все «придумывали ей ласковые прозвища». Один русский крестьянин, прилежно изучавший английский при помощи потрепанного словаря, который подарили ему квакеры, выразил особую благодарность «госпоже Джессике Смит», выделив ее среди «бесценских и незабвенских Благоделов, Господ Квакиров»[228].
В январе 1923 года Смит с удовольствием сменила Данна на посту директора отдела рекламы в России; претендуя на эту должность, она упоминала о своем писательском мастерстве, об успехах в овладении русским языком и о том, что эта работа подходит ей гораздо больше, чем организаторские обязанности[229]. В этом качестве она опубликовала десятки очерков и в дальнейшем продолжала писать в том же духе для массовой печати, причем благодаря ее связи с респектабельными квакерами читатели относились к ней с доверием. Она прямо писала о том, что положение чудовищное: дети измучены болезнями и голодом, многие осиротели и остались бездомными, другим грозит смерть. Словом, они нуждаются в помощи американцев. Но еще она утверждала, что эти выжившие дети – одаренные, дружные и неунывающие – служат живым свидетельством достижений нового режима в сфере воспитания.
Обе эти крайности весьма наглядно иллюстрируют два агитационных материала Стронг – «В Шарском монастыре» и «В городе детей» (оба написаны в феврале 1923 года)[230]. Очерк «В Шарском монастыре», посвященный дому для голодающих детей-сирот, рассказывает о поездке «через долгую череду разоренных сел»: Смит с коллегой ехали «по длинному пологому холму навстречу закату, который превращал все небо и степь в одну обширную картину, переливавшуюся яркими красками». Их конные сани оставляли в снегу узкие колеи, и под косыми лучами солнца туда падали синеватые тени. А наверху, «в небесах, разливалось оранжево-розовое чудо». Когда сани поднялись на последний холм перед тем, как съехать в долину, к селу, Смит залюбовалась открывшимся ее глазам зрелищем. Деревушка «расстилалась внизу, словно кусочек какой-то эльфийской страны, вся окутанная розоватым свечением. В чаше долины уютно устроились домики, окруженные перистыми купами деревьев, а на склоне дальнего холма торчала, будто сказочный дворец, церковь, а перед ней грозно вырисовывались внушительные монастырские ворота». Смит и ее спутница воскликнули, что эта деревня – «райское место для детей!» и сказали друг другу: «Здесь они наверняка счастливы!»
Из-за этого идиллического фона реальная картина, которая открылась им на территории монастыря, превращенного в детский дом, оказалась еще более страшной. В темной комнате, где стояло «зловоние», в «чадном свете» лампы они увидели «суровое, неприятное лицо» директора детдома. Но еще больше их потрясли лица детей:
Из темноты проступают бледные детские лица. Такие лица, к каким мы привыкли в жуткие ранние дни прошлой зимы [когда голод особенно свирепствовал], но каких мы уже давно не видели. Лица, искаженные и застывшие в гримасах боли. С широко распахнутыми глазами, темными от голода.
Перейдя в кабинет директора, Смит и ее коллега узнали, что дети уже начали умирать в больших количествах, как уже бывало в худшие дни голода. Раньше в колонии жило двести пятьдесят детей, теперь их осталось только сто.
В соседней комнате в «два прямых, ровных ряда» выстроились «хмурые, одетые в черное малыши с монгольскими личиками, большинство – больные, покрытые струпьями». Словно репетируя для какой-то искаженной версии того плохо продуманного фильма о голоде, что хотела снять Айседора Дункан, дети «запели сухими, хриплыми голосами, безутешно раскачиваясь из стороны в сторону, будто под действием злых колдовских чар». Смит пришла в ужас: «Никогда в жизни не слышала ничего более жуткого, чем эта странная башкирская песня. Она наполняла темную комнату под низким потолком такой горькой детской тоской, что сердце разрывалось». Учитель хотел попросить детей еще и станцевать, но посетительницы поспешили отговорить его: «Невыносимо было бы смотреть, как задергались бы эти истерзанные маленькие тельца, силясь изобразить радость». В другой комнате, почти без мебели, были изолированы четверо детей, больных дизентерией; двое лежали вместе на скамье, цепляясь за одеяло, а еще двое – на полу. «Через несколько дней все они умрут», – предсказала Смит. В этом детдоме не было денег, чтобы нанять директора получше, а накормить всех детей или позаботиться о них было просто невозможно.
В очерке Смит «В городе детей» изображена противоположная картина. Дела в «городе детей» объективно обстоят ненамного лучше, чем в бывшем монастыре, но там и директор, и работники энергичны, деловиты и оптимистично настроены. Когда белоконные сани помчали Смит вместе с русским товарищем туда, «за Барабановку» (деревушку в Восточной Сибири), градусник показывал минус 34 градусов.
Еще раннее утро, и над всеми избушками клубятся столбики дыма: это крестьянки растапливают печи – кто охапками соломы, кто хворостом, кто дровами, кто кизяком – и ставят горшки с кашей для завтрака… Небо ясное, нежно-голубое, и заснеженные низкие холмы за Гамалеевкой переливаются радужными искорками под утренним солнцем.
Их никто не ждет. Зовут директора школы и «политкома» (представителя государства). Первый радостно встречает гостей, делится с ними своими мечтами о будущем детской колонии и с гордостью описывает работу политкома, который заведует «политическим воспитанием». А еще он «поднимает дух заведения». Смит узнала, что это один из смельчаков, сражавшихся на Гражданской войне за красных: «Он вставал в полный рост, когда вокруг свистели пули, пока мы все лежали плашмя на земле», – рассказывали ей. «И вот теперь, – размышляла она, – этот бесстрашный воин живет среди детей, играет с ними, берет на руки малышей, учит их всемирному братству и миру».
Смит замечает на улице нескольких «дюжих ребят» – «крепких», «полнощеких, румяных», но ей говорят, что эти дети – исключение: они работают на свежем воздухе, у них есть теплая одежда, их сытно кормят. Зайдя внутрь, Смит видит, что «в комнате полно детей помладше, все сидят на своих кроватях – в тонких платьицах и рубашках, у половины нет ни башмаков, ни чулок». Как и в Шарском монастыре, здешние дети тоже выступают перед гостями, но их представление не вызывает острую жалость, а внушает надежду:
По команде бодрого учителя отряд босоногих малышей вскакивает, и комната наполняется движением и музыкой. Они играют, поют и танцуют перед нами. Глядя на их бледные личики, и не подумаешь, что они способны выделывать премилые фигуры народных танцев так живо и искрометно.
Потом Смит замечает «детский совет» в действии: группка детей распекает сверстников за то, что они оставили мусор рядом с дверью одного из домов. Она видит «на удивление умело выполненные рисунки» – теми самыми цветными карандашами, которые она сама им привезла в прошлый раз. Из «города детей» она уезжала со светлыми мыслями о будущем этой колонии, несмотря на все нынешние трудности: «наспех сложенные» печи разваливались, дров недоставало, санитарные условия были плохие, и на всех детей не хватало школьных принадлежностей, одежды и обуви. Но по сравнению с прошлым приездом Смит условия все-таки заметно улучшились.
Здесь мы увидели то же самое, что бросается в глаза по всей России, даже в самых запущенных селах пораженных голодом областей… [Это] «та созидательная воля, которая каким-то чудом, благодаря жизнерадостности и оптимизму, заставляет людей строить и творить посреди голода и наготы»[231]. Мы видели это на примере учителей, которые учат детей без книжек, и политкома, у которого огонь разгорался чуть ли не без дров. Об этом же свидетельствовали и упорные души и тела самих детей, творившие жизнь из смерти и разрушения.
В своих очерках Смит хотела не только показать, что Россия по-прежнему нуждается в помощи, но и продемонстрировать, что квакеры действительно помогают исправить положение. Еще, конечно же, Смит старалась показать, что большевистское правительство по-настоящему заботится о советских гражданах. Свой материал о Башкирской республике она завершала так:
Если квакеры помогут им продержаться до следующего урожая, то к тому времени правительство сможет оказать им помощь, которая снова поставит их на ноги. Тогда вновь проявятся яркость и красота, которые издавна присущи башкирскому характеру благодаря долгому слиянию с ширью и волей равнин, – уже в более оседлой, но не менее вольной и прекрасной коммунистической жизни[232].
В начале сентября 1923 года Смит сообщила Томасу о своем желании посвятить некоторое время занятиям, которые интересны ей самой: ей хотелось пожить и поучиться в Москве и написать кое-что просто для себя. Она искренне радела о жертвах голода, но ей явно захотелось окунуться в более космополитическую атмосферу московской жизни. А еще она влюбилась в Гарольда «Хэла» Уэра, одного из создателей Рабочей партии Америки, который, действуя под эгидой «Друзей Советской России», вначале приехал в Россию в мае 1922 года для организации образцово-показательной фермы. С собой он привез девятерых фермеров из Северной Дакоты, двадцать два трактора и две тонны продовольствия, а также свою тогдашнюю жену (его мать, Элла Рив Блур, видная деятельница в молодой партии, тоже находилась в Москве: она делила комнату с Анной Луизой Стронг). Стронг тоже увлеклась Уэром, но покорить его сердце было суждено Смит; они поженились уже в США, причем церемонию бракосочетания провел Норман Томас, лидер социалистической партии[233].
Уилбур Томас поддержал решение Смит досрочно прекратить сотрудничество с АКДСО и отметил, что высоко оценил ее работу. «Я вижу, что у нас единое понимание цели в рамках тех задач, которые мы оба пытаемся выполнять», – написал он в ответ на просьбу Смит об увольнении. А еще он предложил ей и впредь присылать агитационные материалы. И она продолжила это делать – хотя уже открыто признавалась в своих возраставших симпатиях к советскому правительству. Томас не видел в этом ничего страшного. В декабре того же года он писал ей:
Ваша связь с советскими властями и ваша симпатия к некоторым сторонам жизни в России – не помеха для нашей работы здесь, в нашей стране. До сих пор вы не сделали и не написали ничего такого, что как-либо задело бы нас. И я полагаю, что так будет и впредь, потому что знаю, что вы пишете очень осмотрительно.
Томас допускал, что, поскольку отныне Смит обретала независимость и собиралась писать материалы непосредственно для американских новостных агентств, все может измениться («у вас может появиться такая репутация, что для нас было бы нежелательно иметь в вашем лице своего представителя»), однако полагал, что если присылаемые ею материалы окажутся сомнительными, их можно будет подвергать цензуре или не печатать («тогда, конечно же, мы сможем защитить себя, и решение о публикации останется за нами»)[234].
Он написал это после того, как Смит опубликовала в The New York Times статью, где ее авторитетное мнение как «сотрудницы квакерской миссии» использовалось для полемики с теми, кто создавал негативный образ советской системы школьного образования и воспитания, и в Nation – очерк «В доме сахарного короля», рассказывавший о детях из музыкально-художественной школы имени Пушкина[235]. Прежде этот желто-белый особняк принадлежал «сахарному королю»[236], а потом его постепенно прибрали к рукам дети из музыкальной школы, решившие, что можно найти лучшее применение этому большому дому. По словам Смит, школьный интерьер стал выражением самого детства. Дети уже изготовили замысловатые декорации и принялись сооружать сцену и шить костюмы и занавесы. Повсюду слышна музыка. Учителя в этой школе – знаменитые музыканты из Большого театра, с радостью посвятившие свои таланты новому поколению музыкантов, которые радуют гостей концертом с вокальными и танцевальными номерами и скрипичными соло. «Освещение очень плохое, приходится все время таскать туда-сюда две мигающие лампы, но материальные трудности никого здесь, похоже, не пугают. Каждому ребенку есть с чем выступить в программе, все дети прекрасно подготовлены, а некоторые из них – очень одаренные». После концерта Смит и ее спутница танцевали вместе с детьми народные танцы («вертелись и носились с ними, к их великому восторгу»), а затем пообедали все вместе. Потом они услышали о том, как получилось, что школа оказалась в особняке «сахарного короля».
Смит рассказала, что поначалу школа размешалась в здании поменьше, а когда там стало тесно, делегация детей, вооружившись письмом от наркомата просвещения, отправилась к «сахарному королю» и заявила ему: «Вы – один, а нас – много. Вам дом нужен только для удовольствий, а нам – для дела». Сахарный король отказал детям, но они не унимались: залезли через окна, поставили кровати в его гостиную, заняли кухню и начали проводить уроки. «Комната за комнатой сахарный король отступал под натиском целых толп детей. Наконец, он не выдержал. Он перевез свою мебель и прочие ценные вещи в соседний дом, а сам бежал в гостеприимное соседнее государство». По-видимому, сахарный король навестил свой бывший особняк незадолго до визита Смит и остался доволен тем, что увидел дом целым. Смит заключала:
Возможно, он надеется на то, что в России еще воцарится прежний порядок и для него снова наступят счастливые деньки, и тогда дачу вернут ему в отличном состоянии. А вот я возлагаю надежды на это энергичное молодое поколение пролетарских музыкантов, художников и ученых, которые добились своего, потому что власть у сахарных королей отобрали, – и они не отдадут без боя то, что с таким трудом завоевали.
В ту пору Смит не состояла в коммунистической партии, но, судя по некоторым свидетельствам, она уже разделяла некоторые ее идеи и ценности, хотя и уверяла Уилбура Томаса в обратном. В 1924 году Советский Союз посетила Элис Гамильтон, врач и пионер в одной из областей медицины, в прошлом обитательница Халл-хауса. Во время этой поездки она познакомилась и со Стронг, и со Смит. Последняя произвела на нее «довольно жуткое впечатление» как человек, «готовый на все ради „Дела“». Разговор у них шел о шпионаже и о полицейском насилии. Гамильтон была настроена скептично и говорила о том, что «жестокость, ночные аресты, расстрелы сотен людей без суда и следствия» подрывают и авторитет режима, и доверие к нему. Смит будто бы назвала критические замечания Гамильтон проявлением «мелкобуржуазной идеологии» и добавила: «Я задаю себе только один вопрос: „Это помогает Партии?“ Если да, значит, все правильно, если нет – значит, ошибочно». Гамильтон подытоживала: «Она была красавицей – с золотистыми волосами и профилем [актрисы Элеоноры] Дузе, но меня она привела в ужас»[237].
Осенью 1924 года Смит, уже вернувшись в США, писала Уилбуру Томасу о сельскохозяйственной колонии на Кавказе, которую они с Уэром планировали основать; еще несколько волонтеров из АКДСО собирались примкнуть к ним и поучаствовать в создании «Русских новаторских ферм» (Russian Reconstruction Farms). Находясь в США, Смит выступала перед публикой и как представитель АКДСО, и в других качествах; в январе 1925 года она произнесла речь перед членами Национальной женской партии в Вашингтоне (округ Колумбия). Темой ее выступления были женщины в Советской России («часть советской системы – принцип абсолютного равенства»), и этой же теме Смит посвятила книгу, которую выпустила тремя годами позже[238].
Поволжские дети Стронг
Как и Смит, Анна Луиза Стронг пыталась опереться на свой опыт работы с квакерами, чтобы обосноваться в Советской России. Оправившись от тифа и завершив свое сотрудничество с АКДСО в Польше, Стронг провела несколько месяцев в Лондоне, а потом вернулась в Москву в качестве корреспондента агентства Херста. Пожалуй, ее самой большой удачей стало интервью, которое она взяла у Льва Троцкого. Тот проникся такой симпатией к Стронг, что попросил ее давать ему уроки английского. В течение нескольких месяцев Стронг пыталась создать русско-американский клуб в Москве, но советское правительство отвергало ее план: ей говорили, что до тех пор, пока США отказываются признать Советский Союз как государство, не будут создаваться никакие специальные организации, способные облегчить жизнь американским дельцам и политикам. А потом, осенью 1923 года, Стронг наконец попросили сделать для советской страны одно но-настоящему полезное дело.
Рут Фишер из Комиссии по советским детям пригласила Стронг помочь ей в организации сельскохозяйственной общины на Волге для осиротевших из-за голода подростков от четырнадцати до восемнадцати лет: для обычных детских домов они были слишком большие, но к самостоятельной жизни еще не были готовы. Из-за Первой мировой, Гражданской войны и голода в русских городах стали привычным зрелищем шайки бездомных детей – беспризорников, а имевшаяся система призрения с этой напастью не справлялась. Возникла идея: создать такую детскую колонию, которая могла бы выживать самостоятельно и стала бы образцом для других детских учреждений. Стронг узнала, что платить учителям и кормить детей берется государство, а она сама как «шеф» будет отвечать только за внедрение «американских методов» в колонии и благодаря своим связям поддерживать их применение[239]. Хотя колония имени Джона Рида находилась в двух днях пути от Москвы и Стронг понимала, что сможет ездить туда лишь изредка, она все-таки приняла предложение.
Стронг побывала в этой воспитательно-трудовой колонии в Хвалынске осенью 1923 года и была несколько напугана тамошними условиями. Затем она отправилась в США, в запланированное агитационно-лекционное турне для сбора пожертвований (деньгами и машинами) на нужды колонии и вербовки волонтеров[240].
Стронг была преисполнена надежд:
Я знала, что сотни американцев хотят «свой кусочек российского будущего». Учителя, фермеры, сестры милосердия, плотники желали сами оплатить дорогу и как угодно устроиться в СССР, чтобы помогать русским детям.
В мае 1924 года Стронг уже снова находилась в Москве и упивалась своей новой работой – а также известностью, которая к этой работе прилагалась. Детская комиссия Всероссийского центрального исполнительного комитета (ВЦИК) поручила ей сформировать в Москве вспомогательный комитет, состоящий из американцев, «для шефства над всеми их детскими колониями». Такое сотрудничество, по мысли Стронг, сулило «знакомство с промышленностью и сельским хозяйством»: «Итак, я обретала полуофициальное положение». А еще у нее появлялось «множество дополнительных прав» – в том числе возможность жить в особом курортном месте. «Быть может, мою комнату объявят главным штабом этого комитета, и мне позволят сохранить ее навсегда!» Представители квакерской организации согласились присоединиться к Стронг и разрешить ей собирать пожертвования через них, хотя некоторые члены американской квакерской общины все еще остерегались оказывать поддержку колонии, учрежденной большевиками[241].
Заглядывая вперед, Стронг размышляла: «Не удивлюсь, если эта организация – „Друзья русских детей“, или как еще она будет называться, – разрастется со временем в нечто большее». Она начала писать на фирменных печатных бланках с шапкой «Друзья русских детей (англо-американская секция) за помощь детским сельскохозяйственным и индустриальным колониям»; она значилась там директором, а Джессика Смит – лицом, ответственным за «работу в Америке». Поначалу Стронг надеялась, что Смит будет заниматься в США вербовкой сотрудников и сбором денежных средств, но вскоре Смит с головой ушла в собственные планы – организацию «Русских новаторских ферм». Пожалуй, неудивительно, что в ту пору дружба Стронг со Смит несколько скисла[242].
У Стронг было множество других полезных связей. Она начала рассылать обращения влиятельным американцам, которые или ранее выказывали интерес к Советской России, или могли бы его испытывать. Среди них были Лиллиан Уолд (в дальнейшем она оказывала существенную поддержку колонии имени Джона Рида); Мейбл Додж Луан, левачка, светская львица и бывшая возлюбленная Джона Рида; пастор-пацифист Джон Хейнс Холмс; Люси Л. У. Уилсон, директриса филадельфийской средней школы для девочек (потом она и сама ненадолго съездит в СССР для ознакомления с советской школьной системой); и Эллен Хейнс, преподавательница математики в колледже Уэллсли и феминистка (ей предстояло сделаться самой крупной покровительницей колонии)[243].
Стронг освещала жизнь колонии и в массовой печати. В материале для Soviet Russia Pictorial она рассказывала об устройстве колонии как о примере новейших попыток большевиков решить проблему беспризорных детей таким образом, чтобы дети постарше, живя коммуной, получали полезные трудовые навыки и опыт. Осенью 1924 года квакерский Совет международной службы в Лондоне опубликовал брошюру Стронг «Детская колония на Волге». Там Стронг описывала поселение, созданное для подростков-сирот, о которых не могли позаботиться существующие – переполненные – детские дома. Беспризорную молодежь свозили в особые «колонии вдали от городов, где воздух чище и где дети могут самостоятельно возделывать землю и выращивать еду». Эти подростки, утверждала Стронг, «оправдывают оказанное им доверие и берут на себя ответственность за жизнь коммуны». Наглядное свидетельство тому – существование колонии имени Джона Рида, «устроенной в значительной степени» (преувеличение) благодаря пожертвованиям Общества друзей[244].
Картина жизни колонии, обрисованная Стронг в очерке, излучала оптимизм, хотя в нем и говорилось о тяжкой нужде. По прекрасным холмам и оврагам Черемшана раскинулись строения, среди которых есть и «древний монастырь, восстановленный трудами самих детей». В «одном превосходном кирпичном здании» живут «плотники» – десяток мальчишек, которые «смастерили шестьдесят пять деревянных кроватей, много столов, стульев и скамеек, множество деревянных рам». Они изготовили даже «два плуга и четыре бороны», потому что не на что было купить готовые, и им не терпится начать пахоту. Еще двенадцать человек живет за холмом и тачает башмаки для обитателей колонии – когда удается раздобыть кожу. Дом у них большой, так что юные плотники построили там театр – потому что «сцена для театральных представлений – чуть ли не первое, что всегда устраивают в русских детских колониях». А неподалеку, в трех домах, живут двадцать девять девочек под присмотром «одной работящей наставницы». Девочек учат готовить еду на всю колонию (около сотни детей), и они делают это по очереди, пока остальные «доят коров, убирают, шьют или работают в саду». У них есть одна швейная машинка на всех, и на ней они «шьют одежду на все учреждение». Еще они садовничают, сеют и собирают урожай: «картошку, капусту, помидоры и всякие овощи».
По словам Стронг, урожай в колонии богаче, чем в других окрестных хозяйствах, потому что дети сажали рассаду на Пасху – в те дни, когда все вокруг праздновали (по народному суеверию, яровые нельзя сеять до Пасхи), и потому колонистам удалось воспользоваться «лучшим весенним дождем». Стронг замечала:
Немного грустно думать о том, что дети предпочитают пахоту отдыху, но они прошли суровую школу великого голода. Их родители умерли от бескормицы. У них самих есть теперь и дом, и земля, и организация, и небольшая посторонняя помощь, но они знают: их будущее зависит от их собственного усердия.
А кроме того, они преподали отличный урок крестьянам из окрестных деревень. Увидев, какой богатый урожай собрали дети, они сказали: «Бог работу любит».
Стронг писала, что дети из колонии имени Джона Рида – работавшие, потому что перед ними не стоял выбор: играть или работать, – усваивали жизненные уроки, очень важные для новых людей, которых надеялись создать революционеры. Эти дети были не только трудолюбивыми и дружными – по словам Стронг, они были еще и бескорыстными. Когда разошлась молва об успехах колонии, туда стало стекаться все больше детей из соседних сел. И те дети, которые изо всех сил трудились, чинили, пахали и сеяли, пустили к себе новичков, дали им кров и стол. «Эта молодежь в полной мере усвоила коммунистический дух, чего от них даже не требовали», – писала Стронг отцу в сентябре 1924 года[245]. А в очерке «Детская колония на Волге» она рассказывала, что в дни отдыха дети играли в лесу и плавали в пруду неподалеку. А еще они учились: ребята, умевшие читать, давали уроки неграмотным; другие обучали «правильному русскому» тех, кто говорил только на «местных диалектах». Однако других «книжных познаний», признавала Стронг, было мало: «Времени хватало только на то, чтобы выучиться шитью и плотницкому делу, землепашеству, кузнечному да сапожному делу». Важнее всего этим детям было освоить ремесло, которое прокормило бы их в дальнейшей жизни. Кроме того, она отмечала, что «все ребята явно предпочитают книжкам работу в мастерских». Однако «каждый вечер под деревьями» они «читали вслух русскую классику» и что-нибудь рассказывали друг другу. И вынашивались планы расширить для этих детей традиционную школьную программу.
Строились и другие планы: освоить большое, в 600 гектаров, поместье у реки, километрах в тридцати от колонии. После революции богатый землевладелец покинул свое имение в Алексеевке, и Стронг узнала, что его передадут колонии – если ее обитатели докажут, что смогут с пользой распорядиться этими угодьями. Там был и луг, и плодовый сад, и печь для обжига кирпича, и мельница, а жилой площади должно было хватить на триста детей.
Я думаю, в ближайшие несколько лет дети обживут это большое поместье, а когда там станет тесно, от старых коммун отпочкуются новые, и они возьмут с собой лошадей, инструменты и еду и пойдут осваивать новые земли и образовывать новые коммуны всюду, где они нужны в России. Таким образом, у нас здесь будет не просто коммуна, а Мать Коммун, и от нее протянутся связи ко многим областям и многим государствам[246].
Она уговаривала американцев принять участие в этом процессе: помочь деньгами или оборудованием, а то и личным волонтерским трудом.
В сентябре колония уже осваивала землю и строения в Алексеевке, и Стронг переписывалась с американцами, желавшими приехать сюда на работу. В основном переписка велась через Общество технической помощи Советской России. «Товарищ Липп» вынашивал планы открыть в СССР обувную фабрику. Два фермера из Детройта вызывались приехать и привезти с собой все накопления – 2500–3000 долларов. Оба готовы были «передать их на улучшение колонии». Кроме того, они предлагали и свои услуги, прося их «просто принять в „члены колонии“». Стронг удивлялась: «Вот уж никогда не думала, что стану организатором кооперативного содружества!»[247]
Молодой комсомолец Ваня тоже хотел пойти работать в колонию. По просьбе детей Стронг откомандировала Ваню в Москву, где «он собрал около двухсот книг для колонии, практически загнав в угол [Григория] Зиновьева и [Карла] Радека и забрав у них все лишние экземпляры сочинений, которые присылали им поклонники-писатели, но которые им недосуг было прочесть». Квакерше Анне Грейвс повезло устроиться в колонию учительницей. Если Грейвс обучит детей английскому языку, рассуждала Стронг, то можно будет направлять в колонию «странствующих американцев», которым не терпится помогать русским детям. Стронг спрашивала своего отца, жившего в Сиэтле, не может ли он завербовать в Якиме или Уэнатчи кого-нибудь с опытом выращивания яблок («человека надежного и смекалистого»): в Алексеевке собирались возродить сад, и несколько волонтеров уже набралось[248].
Несмотря на оптимистичную риторику в публикациях Стронг, из ее частной переписки явствует, что с самого начала она наблюдала серьезные и очевидные трудности. «Конечно, красиво получается, когда я пишу, что дети уволили повара, потому что сами справились с готовкой, – писала она отцу, – но при ближайшем рассмотрении картина вовсе не такая радужная». Хотя девочки постарше уже научились неплохо печь хлеб, «когда на дежурство вышли те, что помладше, в лагере разразилась война: мальчики высказывались о результатах их труда очень нелестно». Стронг сочувствовала ребятам: «Когда вся твоя еда – ржаной хлеб да суп, сваренный из капусты с картошкой и капелькой жира, очень хочется, чтобы все это было приготовлено как следует». Однако «споры мальчишек с девчонками», или даже «вооруженный нейтралитет между полами», как называла эту проблему сама Стронг, не исчерпывался ссорами за столом. Постоянная война шла и из-за белья: тканей было мало, и каждый мальчишка носил нательное белье «очень долго, боясь, что ему не выдадут новое, а девочки жаловались, что одежда очень грязная, а мыла так мало, что они просто не могут такое отстирать». И правда, после стирки «часто ничего не остается… все разлезается в клочья». Стронг купила тысячу метров льняной ткани в надежде, что уж это поможет «водворить мир», но на двадцать девять девочек имелась одна-единственная швейная машинка, так что на пошив новой одежды времени должно уйти немало[249].
Сама Стронг досадовала еще и на ограниченность своих полномочий: будучи просто «шефом», она не имела ни авторитета, ни особой власти и почти никак не могла воздействовать на коррумпированного управляющего Еремеева, которому, по ее мнению, было наплевать и на детей, и на их благополучие. «Мне уже поднадоело быть просто „покровительницей“ колонии; мне хотелось бы быть начальницей или директором, – признавалась она в письме отцу. – Как знать, быть может, построить здесь Таскиги?[250] Или даже несколько». (Позднее Стронг действительно открыла – поближе к Москве – и ненадолго возглавила американское ремесленное училище, где сводила искусных американских мастеровых с молодыми русскими крестьянами, желавшими пройти производственное обучение[251].)
На самом деле у Стронг не было времени на управление колонией. И хотя ей неплохо удавалось собирать пожертвования и даже вербовать волонтеров, всякий раз, приезжая в колонию, она замечала всё новые проблемы и все больше раздражалась. Вернувшись туда летом 1925 года после зимнего лекционного турне по США (эти турне стали потом ежегодными), она обнаружила, что в колонии царит «жуткий кавардак» и Анна Грейвс не справляется с работой. Многие дети болели малярией. Продовольствия и прочего материального обеспечения не хватало. Стронг обвинила во всем заведующего и написала в Детскую комиссию и руководителям компартии, прося инициировать расследование и заявляя, что она «не останется „шефом“, если этого заведующего не уберут»[252].
Позже, когда выяснилось, что Еремеев пользуется поддержкой как местных жителей, так и партийного начальства, – и к тому же люди более достойные за эту работу браться не желают, – Стронг неохотно признала такие его качества, как «энергичность и изобретательность», а также его нацеленность на производственные успехи. И все же она заявляла: «Правда состоит в том, что здесь нет никого, кто бы хоть чуть-чуть заботился о детях как о людях, о личностях»[253]. Своим московским начальникам Стронг жаловалась, что дети «перерабатывают и недоедают» и это создает очевидные проблемы, как и вечный недостаток топлива. Слишком часто многие дети заболевали из-за вопиющей антисанитарии и банальной халатности. Одна девочка «с запущенной трахомой» «прожила в колонии больше года, беспрепятственно общаясь с другими детьми, и это – в таких бытовых условиях, где нет даже полотенец, а о гигиене и речи нет». Эта девочка почти не получала лечения и успела заразить еще нескольких детей[254].
У девочек, трудившихся на кухне, болели и распухали ноги, потому что им приходилось ведрами таскать воду из Волги. Пожалуй, их нельзя было винить в том, что воду они черпали в ближайшем месте – в «грязной заводи под Алексеевкой, куда попадали и мазут, и отходы из деревни». На кухне и в столовой царил «невообразимый беспорядок». Дети растащили по комнатам или распродали почти все тарелки и ложки. «Я видела, как дети едят. Картошку и кашу они накладывают в тарелки руками. Суповую жижу пьют прямо из миски, а потом руками берут оставшиеся твердые кусочки». Уборные, по ее словам, находились «в таком жутком состоянии, что никто ими не пользуется: все ходят в поле». А те дети, кто все-таки уборными пользовался, только усугубляли проблему: они не садились, а становились ногами на сиденья – или по незнанию, или из брезгливости. Школьных занятий прошлой зимой «почти не было»: стояла такая стужа, что читать и писать можно было, только сидя под одеялами[255].
И все-таки, хотя бытовые условия в колонии имени Джона Рида были отвратительные, от многих детей Стронг слышала, что в коммуне им живется лучше, чем жилось в других местах, и это убеждало ее не бросать работу. Был и другой аргумент «за»: по словам Стронг, «организовывать этих детей гораздо проще, чем любых американских детей: ведут они себя лучше, слушаются старших и т. д.»[256].
Она наняла Аду Фломенбаум – «энергичную девушку из породы настоящих пионеров, которая по-русски говорит лучше, чем по-английски». Стронг рассчитывала, что Фломенбаум – дипломированный фармацевт, студентка Университета Беркли, изучавшая устройство игровых площадок (и к тому же искусная портниха) – будет не только учить детей и заниматься с девочками шитьем, но и создаст в колонии образцовую площадку для игр. «Колония имени Джона Рида станет примером и покажет всем селам вдоль Волги, какими должны быть детские места для отдыха». Некая миссис Сатта из Нью-Йорка уже пообещала подарить колонии библиотеку. В письме благотворителям, жертвовавшим на нужды колонии, Стронг писала:
Если бы вы видели, как субботними вечерами эти дети бестолково сидят в общем зале! Они не знают ни одной игры, ни одного народного танца. И если бы вы знали, с какими проблемами в общественной жизни мы здесь сталкиваемся в долгие зимние месяцы, то вы бы согласились с тем, что здесь срочно требуется новаторская работа с организацией детского досуга на элементарном уровне[257].
Стронг называла одну комнату на верхнем этаже общей «гостиной»: «Тут, к востоку от Москвы, никто не знает, что такое „гостиная“, зачем она нужна и как она выглядит», – докладывала она отцу. У нее были подозрения, что в такой комнате сразу же все разломают, или что дети растащат оттуда всю мебель, но все-таки периодически устраивала «дни посещений» с чаепитиями: мисс Грейвс ставила самовар, угощала всех какао и даже карамельками. В первый раз пришли только самые смелые ребята (их манили карамельки – они сразу хватали их и убегали), но во второй и третий раз гостиная уже выполняла «положенную ей общественную задачу». Некоторые мальчишки вступили в беседу со Стронг, а несколько девочек застыли на пороге. Потом она научила детей танцевать виргинскую кадриль и показала некоторые простые американские игры[258].
Эллен Хейс, которая пожертвовала колонии 1000 долларов «на культурные цели», побуждала Стронг разработать научную программу и даже вызывалась сама приехать и учить детей, но в августе 1925 года Стронг признавалась в письме отцу, что «мечта мисс Хейс о том, чтобы обучать здесь кого-то наукам, да и чему-либо вообще, очень далека от реальности». Самой Хейс она тоже честно сообщала, что условия жизни в колонии остаются весьма примитивными. И все же она выражала надежду на то, что нормальная школа появится и ее назовут в честь Хейс или, быть может, в честь Аниты Уитни – помогавшей колонии бывшей суфражистки и коммунистки из Калифорнии, осужденной за преступный синдикализм и прославившейся благодаря громкому судебному процессу над ней.
Мне хочется, чтобы школа носила непременно женское имя, потому что здесь… все еще приходится бороться за признание того, что женщины – тоже люди, и что девочки, как и мальчики, имеют право на знания. В этом смысле мы боремся еще и за победу новой России – над старой[259].
Все рассуждения Стронг о том, что Ада Фломенбаум устроит в колонии «игровую площадку», показались насмешкой, как только она в очередной раз приехала в колонию (и была вынуждена признать в письме Хейс, что ее «ждет куда более примитивная работа»), но Стронг все же очень надеялась на то, что Фломенбаум приведет в порядок школьные дела. Помочь ей в этом должна была Яворская – русская коммунистка, которая уже заведовала несколькими детскими домами и предварительно согласилась исполнять роль «игуменьи» в летние месяцы[260].
Больше всего Стронг надеялась на то, что Фломенбаум или какая-нибудь другая американка сможет уделить внимание девочкам:
Они все еще пребывают в той отсталой глуши, где женщин считают просто плохими кухарками при мужчинах; их культурными потребностями, даже их желанием выучиться шить, пренебрегают ради потребностей мальчиков… При этом они в целом лучше развиты, чем живущие в колонии мальчики, они очень ласковые, работящие и преданные, но никто из взрослых поумнее не проявляет к ним ни малейшего интереса[261].
О колонии Стронг рассказывала и в своем романе «Буйная река» (1943), и вот там-то одна девочка открыто возмущалась навязанным сверху разделением труда по гендерному признаку: «У девочек не спрашивали, кто за какую работу хочет взяться. Еремеев даже не сомневался в том, что работа для девочек предопределена самой природой: им положено убирать, готовить и шить. Он попросил, чтобы в детском доме на одну девочку приходилось четверо мальчиков: ведь одна девочка вполне могла убирать и готовить на четверых». Стеша, героиня Стронг, спрашивает, нельзя ли девочкам «научиться каким-нибудь интересным ремеслам», и заявляет: «Революция дала нам равные права»[262]. В переписке тех лет Стронг неоднократно выражала обеспокоенность судьбой девочек, но в действительности никогда не предлагала обучать их, наравне с мальчиками, каким-либо производственным навыкам.
Развязка
Если летом 1925 года Стронг еще могла писать оптимистично о детях из колонии имени Джона Рида и о перспективах их общественного развития («это прелестные, ласковые, смышленые дети… нам удалось научить молодежь ремеслам, которые их прокормят; теперь мы хотим наполнить их жизнь смыслом»), то спустя полгода у нее уже не осталось поводов для оптимизма. Расследования, которые она попросила провести предыдущим летом, привели лишь к тому, что в создании плохих условий в колонии обвинили саму Стронг. В январе 1926 года, находясь в США, Стронг получила телеграмму, где сообщалось, что если она хочет спасти свою репутацию («показать готовность не к эпизодической филантропии, а к решительным действиям»), то ей необходимо собрать 3000 долларов – менее чем за месяц – для финансирования ремонтных работ[263].
Повозмущавшись с неделю, Стронг отправилась в штаб Рабочей партии в Чикаго, «потому что там для них в политическом смысле особенно неприятны любые неудачи или скандалы, связанные с колонией имени Джона Рида». Чиновники Рабочей партии согласились помочь Стронг в сборе средств, но потом сама Стронг передумала: «Все эти соглашения покоятся на предположении, что наши деньги попадают в руки ответственного и практичного руководства». Стронг же давно перестала доверять русским управляющим. Поэтому в ответной телеграмме она сообщила, что не сможет прислать деньги, но пришлет десятерых русско-американских «фермеров механиков кирпичников многие коммунисты». Яворская телеграфировала ей: «Нужно точно знать можно ли собрать означенную сумму строительство кирпичного завода и спасение колонии иначе шефство [Стронг] опозорено». Стронг почувствовала себя загнанной в угол.
«Я считаю, что Яворская просит меня совершить преступление, – писала Стронг. – И это меня очень злит. Она просит выбросить на ветер деньги, которые собрали трудящиеся этой страны для русских детей, – выбросить их на ветер, чтобы спасти меня от позора». И продолжала: «Если мою репутацию в Москве, Саратове или Вольске нужно спасать таким способом, то уж лучше позор». Она уже собрала для русских детей намного больше, чем 3000 долларов, и «выполнила все данные обещания, и сверх того многое сделала». Между тем, «ни одно правительственное ведомство не сдержало ни одного обещания из тех, что они надавали колонии, и проявляло участие к судьбе этих детей лишь судорожными приступами филантропии» (тут Стронг, быть может, неумышленно, обыграла критический выпад против нее самой – об «эпизодической филантропии»). По-видимому, вся сумма, собранная ею на покупку специального оборудования, была в действительности истрачена на еду и зарплаты (хотя они должны были финансироваться из советского правительственного бюджета) – если, конечно, вообще досталась колонии.
Меня интересуют дети Джона Рида и воспитательный эксперимент: создать самоокупаемую ферму; меня не интересует финансирование очередных местных политиков, и я не собираюсь отдавать деньги просто так, без отчетности, людям, которые и раньше пускали их на ветер. Сами дети голодают и мерзнут.
Все бездарные руководители, сверху донизу, будут и дальше валить всю свою вину на меня. У них есть власть; у них есть то, чего нет у меня, – язык и партийные связи. Мне их не побороть.
Она капитулировала:
Пусть тогда сами спасают свою репутацию, а не взваливают все на меня. В конце концов им придется этим заняться, а дети все равно будут жить впроголодь, и кирпичный завод будет работать через пень-колоду.
На каждом шагу Стронг приходилось схлестываться с несговорчивыми и часто коррумпированными бюрократами, и ее идеализм (вместе с идеализмом некоторых детей) вновь и вновь подвергался испытаниям. Мешало все – и недостаток государственного финансирования, и внезапные притоки слишком большого количества новичков, причем некоторые из них не только не могли или не хотели трудиться на благо колонии, но и выказывали явные склонности к преступной жизни («Украли наши одеяла и башмаки и вконец расстроили наших бедняжек», – жаловалась Стронг).
Она изо всех сил старалась собрать побольше денег, но, что еще важнее, она завербовала немало американцев, готовых посвятить колонии и свое время, и свой труд. Однако многие из тех, чьей поддержкой она заручилась, так и не дождались ответа от советских чиновников на свои обращения с просьбой впустить их в страну. Очевидно, именно это больше всего «опозорило» Стронг в глазах американцев, откликнувшихся на ее призыв.
К следующему лету Стронг наконец отказалась от сотрудничества с колонией имени Джона Рида. Удивительнее всего – то, что она все-таки продержалась так долго. Вспоминая этот опыт почти десять лет спустя, Стронг писала в своих мемуарах под названием «Я меняю миры»:
Я увидела, что при социализме, как и при капитализме, верх одерживают разные людские желания; что желание участвовать в советской жизни само по себе еще не прибавляет мудрости; что даже при строительстве социализма – нет, особенно при строительстве социализма! – нельзя быть доверчивым дурачком. Набивая шишки, я убеждалась в том, что, даже имея дело с товарищами, нужно уметь думать головой[264].
Пока Стронг переживала все эти перипетии, Хейнс, вновь приехавшая в Москву в 1925 году, преподавала в училище для медсестер и изучала советскую систему здравоохранения. Ее книга «Здравоохранение в Советской России» (1926), где она в радужных красках описывала достижения СССР в этой области, заслужила похвалы от американских критиков. В июне 1924 года АКДСО свернул свою программу помощи, чтобы сосредоточиться исключительно на здравоохранении, – ввиду каких-то обстоятельств, которые «Друзья более не могли одобрять». Хейнс давно планировала открыть в Москве американское училище для медсестер, и в этом начинании ей очень помог врач и представитель Российского Красного Креста Марк Шефтель, который, как потом выяснилось, добивался расположения Хейнс – с тем, чтобы она помогла ему получить американскую визу (что она и сделала). В дальнейшем он шпионил в США на ГПУ. Идея американского медучилища так и не осуществилась, и Хейнс вернулась в США. Она продолжала сотрудничать с АКДСО и поддерживать различные советские кампании[265].
Джессика Смит тоже вернулась в Советский Союз примерно в то же время, что и Хейнс, и занялась вместе с Хэлом Уэром строительством «Русских новаторских ферм». Смит написала книгу «Женщины в Советской России» (1928), где рассказывалось не только о привилегиях для женщин при новой советской системе, но и об огромных преимуществах для детей. Например, Смит перечисляла основные принципы, на которые опиралось дошкольное воспитание: «Радостным и свободным должен быть труд взрослого в нормальных условиях, которые возникнут со временем… и радостным и свободным должен быть труд ребенка». Она описывала «начатки самоуправления», имевшиеся даже в детских садах, и добавляла: «Самовыражение в рисовании, лепке и всевозможных играх всячески поощряется, а музыка считается очень важной для „создания гармонии между ребенком и его средой“». Дети вдоволь резвятся на свежем воздухе, и «учителя призваны активно включать детей в жизнь общества, побуждая их участвовать в общих праздниках, водя их на экскурсии на заводы и в общественные учреждения, организуя общение с другими детьми»[266]. У нее не написано ни слова о голодных и болезненных детях, круглые сутки работающих в полях.
Представительство квакерской организации в Москве было закрыто в 1931 году, под конец там работало всего двое волонтеров. Однако до самого закрытия их миссия оставалась центром притяжения для американского сообщества. А русские дети оставались главным предметом интереса для съезжавшихся в Советскую Россию американцев (и особенно американок) прогрессивных, либеральных и радикальных взглядов. Кроме того, в 1931 году бестселлером в США стала советская детская научно-популярная книжка о пятилетке, написанная советским инженером М. Ильиным, – «Рассказ о великом плане»[267], – и не только потому, что американцев так увлекала идея плановой экономики, но и потому, что ее сочли очень подходящим чтением для детей[268].