«Взгляды, прикованные к России»РЕПОРТЕРШИ ИЗ MOSCOW NEWS
Размышляя о своей поездке в СССР в 1927 году, Вальтер Беньямин высказал мысль, что в Советском Союзе изобрели новое умение видеть – для тех, кто желал смотреть в нужную сторону: «По сути, единственная порука правильного понимания – занять позицию еще до приезда. Увидеть что-либо именно в России может только тот, кто определился»[366]. Справедливость этого замечания особенно хорошо сознавали американки, писавшие для Moscow News в 1930-х годах, о чем наглядно свидетельствует контраст между их опубликованными материалами и личными заметками или письмами. Когда американки «приковывали взгляды к России» (и свои собственные, и американской публики), им приходилось справляться не только с обычными обязанностями журналистов, но и с собственными желаниями, возникавшими у них как у политически ангажированных идеалисток.
Осенью 1930 года Анна Луиза Стронг основала газету Moscow News по просьбе руководства коммунистической партии, которому нужна была новостная площадка и источник информации для англоязычных технических специалистов. Этих людей, как прекрасно понимали большевики, советский эксперимент привлекал и интересовал в силу очень разных причин: лишь немногие из них были верными идейными паломниками, которых влекла коммунистическая мекка[367]. Хотя Стронг – верная сторонница, но не член компартии – рисовала в своем воображении критическую, умную и независимую газету, которую хотелось бы читать американцам и внутри, и за пределами Советского Союза, она вскоре узнала, что независимой журналистики в Советском Союзе не существует, особенно на площадках, создававшихся с благословения властей. Притом что эта газета никогда не была сама по себе независимой, присутствие в редколлегии Стронг и еще нескольких сотрудников, искренне преданных журналистике, превратило Moscow News в причудливый гибрид информации и пропаганды.
Пропаганду называли «настоящим лекарством от одиночества», и это справедливо в отношении как читателей, так и авторов. Пропаганда задает ожидания и нормы представлений и поведения, которых могут придерживаться отдельные люди, – не только потому, что от них этого требуют, но и потому, что они сами этого хотят, поскольку, поступая так, ощущают себя частью некоего целого. Американцы в Москве, писавшие о Советском Союзе для читателей в США, делали это не только для того, чтобы повлиять на отношение соотечественников к СССР, но и для того, чтобы воздействовать на саму Америку, сделать ее более похожей на страну, где им хотелось бы жить. И точно так же, как из дневников сталинской эпохи выясняется, что советские люди действительно пытались жить с оглядкой на советские идеалы, размышления американцев о жизни в Советском Союзе были, по сути, упражнением в самопреобразовании[368].
В автобиографии «Я меняю миры» (1935) Анна Луиза Стронг написала: «Поиски выхода из человеческого одиночества начались для меня целую жизнь назад». Многих западных людей влекла к Советскому Союзу прежде всего возможность пойти по этому пути. Для тех, кто искал «цельности и связности, стремился положить конец отчуждению, которое возникло вместе с обретением личной самости», притяжение Советского Союза оказывалось непреодолимым, пусть даже его заманчивые идеалы оборачивались неосуществимыми фантазиями[369].
Большие надежды, которые Стронг поначалу возлагала на газету, сама газета и практический опыт нескольких нанятых ею корреспонденток (ни одна из них не состояла в партии) вызывают целый ряд интересных вопросов. В какой мере журналистки, писавшие для газеты, оставались орудиями большевистской пропаганды? Верили ли они сами в то, что писали? Что значила для них эта работа? Эти сотрудницы Moscow News, грезившие об осмысленной работе, осмысленной жизни и построении общества нового типа, разными способами пытались уравновесить правду и мечты. Сильнейшее желание Стронг выступать «созидателем среди хаоса»[370] – то есть создавать нечто разумное и положительное, быть частью чего-то большего, выходя за личные границы, и, наконец, достойно проявить себя, – повлияло на характер созданной ею новостной площадки и ее редакционной политики, пусть даже особенности издательской деятельности в Советском Союзе и ограничивали возможности газеты. В результате старания Стронг приносили ей скорее чувство бессилия, чем удовлетворение, но некоторые из сотрудников редакции находили способы, выполняя редакционные задания, извлекать из них какую-то пользу и для себя. На долю же других выпали в итоге суровые испытания, каких самой Стронг не доводилось пережить даже в худшие времена.
Сотрудничая с газетами и публикуясь, журналистки в Советском Союзе вступали на международное поприще, где верховодили мужчины, а также получали возможность самореализации. Понятно, что их привлекала возможность собственными глазами увидеть новые общественные механизмы, поучаствовать в их создании и затем поведать о них миру, тем более что среди этих нововведений были и попытки наделить женщин равными с мужчинами правами. Как представительницы «женской» журналистики в США, они уже прославились «живыми личными репортажами» и «разгребанием грязи». Теперь же эти американки, рисуя картины жизни в Советском Союзе, сознательно работали над собственным публичным имиджем. Это неизбежно сказывалось не только на манере их письма, но и на их восприятии самих себя. Пытаясь примирить желание рассказывать «правду» с желанием вызывать к жизни новые виды правды, эти женщины вступали в разнообразные и сложные отношения со своей работой.
Анна Луиза Стронг и традиция женской журналистики в Советской России
Анна Луиза Стронг, написавшая более десятка книг и бесчисленное множество статей о Советском Союзе, была самым плодовитым хроникером, знакомившим американских читателей с советской жизнью. В силу своей поразительной работоспособности Стронг стала самой заметной из журналисток, освещавших события в Советском Союзе. Вопреки заявлению Уитмана Бассоу о том, что «в первые годы в Советской России редко можно было увидеть женщин-журналисток», именно они (а многие из них работали внештатно на разные издания) в первую очередь формировали представление иностранцев о Советском Союзе, особенно в первые годы его существования.
Луиза Брайант, Бесси Битти, Рита Чайлд Дорр и Мадлен Доти были в числе тех, кто предлагал читателям самые яркие рассказы о русской революции. Другие журналистки и фотокорреспондентки продолжали вращаться в преимущественно мужских газетных кругах Москвы по крайней мере до середины 1930-х годов. На страницах главных ежедневных газет, общенациональных и международных периодических изданий и в десятках книг женщины раскрывали такие важные подробности повседневной жизни, которые часто оставались вне поля зрения более известных журналистов-мужчин – например, Луиса Фишера, Уолтера Дюранти и Юджина Лайонса. Сам отбор материала, совершавшийся журналистками, и, в частности, их внимание к культурной жизни и к «женским вопросам», таким как забота о детях, воспитание и образование, социальное обеспечение, возможности женщин в сфере трудоустройства и в общественной жизни, а также законы, касающиеся брака, развода, контроля над рождаемостью и материнства, тоже во многом помогали формировать западные представления о новой России. Moscow News как издание, созданное по инициативе советских властей, заметно отличалось от той журналистики, у истоков которой стояли Брайант, Битти, Дорр, Доти и многие другие, однако большинство сотрудниц ее редакции писали также и для различных американских газет и журналов – от The New York Times до Ladies Home Journal. К тому же сотрудничество с Moscow News служило стабильным источником дохода для женщин, которым хотелось жить в Москве.
Стронг вдохновилась примером Луизы Брайант, чья книга «Шесть красных месяцев в России» (1918) изначально публиковалась по частям: ее печатали более десятка разных американских и канадских газет – от принадлежавших агентству Херста New York American и Toronto Star (последняя была самой крупнотиражной газетой в Канаде) до айовской Waterloo Evening Courier. В материалах Брайант находилось место и личному опыту, и политическим портретам, и комментариям, причем особое внимание уделялось женщинам и «женским вопросам». Брайант, Битти и некоторые другие корреспондентки задавались целью противостоять тому, в чем они усматривали погоню за сенсациями, призванными повышать популярность газет и подпитывать американскую страсть к скандальным россказням про большевиков. Позже эту задачу взяла на себя и Стронг.
У Брайант имелись связи с людьми, с которыми очень хотела познакомиться Стронг, в том числе «публика из Liberator… люди из Civil Liberties… из Nation». В свой черед Стронг, которая еще не могла представить, что в будущем сама станет хроникером советской жизни, договорилась о публикации статей Брайант в Seattle Union Record – газете, ставшей преемницей Daily Call и гордившейся тем, что правдиво освещает для своих читателей мировые события. В декабре 1918 года Стронг написала Брайант:
Вы умеете показать идеализм так, чтобы он засиял, но при этом не казался бы запредельно-невозможным и не выглядел просто частью духовного мира, как у [Линкольна] Стеффенса. Вы показываете человеческий фон – то, что происходит с простыми людьми, обычными прохожими… Та убедительная картина, которую вы создаете, – как раз то, что сейчас нужно больше всего[371].
Во время своего первого визита в Советскую Россию в 1921 и 1922 год (значительная часть этого времени была проведена в больнице после перенесенного тифа) Стронг загорелась идеей: показать советскую жизнь в положительном свете для читателей из США. Правда, пока ей не удалось увидеть ничего, кроме разрухи. И все же она вспоминала:
Мне ни на минуту не приходило в голову, что можно покинуть навсегда эту страну, этот хаос, в котором зарождался некий мир. Именно хаос и притягивал меня, и вид творцов среди хаоса. Я тоже хотела поучаствовать в этом сотворении… Америка перестала быть первопроходцем в мире. Мировая война низвела ее до положения вожака имперских государств.
В 1935 году, вспоминая свои первые впечатления от новой России, Стронг писала:
Мне казалось тогда – и по-прежнему кажется сейчас, – что Россия находится на переднем крае человечества и идет в наступление[372].
Оправившись от тифа, в январе 1922 года Стронг вернулась в Польшу, как того требовал ее контракт с АДКСО, но несколько месяцев спустя вновь приехала в Россию – уже корреспонденткой журнала Hearst’s International. В свободное время она безвозмездно публиковалась в левой прессе. Изначально она надеялась получить работу на полную ставку в Federated Press – газетном синдикате левого толка, – но тамошнее руководство так и не позаботилось проделать нужную подготовку и отдать распоряжения, которые позволили бы Стронг жить и работать в Москве, и в итоге его вполне устроило, что поддержку ей обеспечит капиталистическая пресса. Стронг утешала себя мыслью, что ее будет читать более широкая публика, и все-таки отказ больно уязвил ее[373].
Стронг как журналистка и лектор отличалась поразительной плодовитостью. Она жила в основном в Москве, но каждый год приезжала на несколько месяцев в США и свидетельствовала там о жизни в Советском Союзе. И все же Стронг не могла отделаться от ощущения, что для советского общества она остается посторонней, а неудачный опыт работы в колонии имени Джона Рида заставил ее усомниться в собственной способности что-то всерьез изменить в советской стране. Желая расширить кругозор, в середине 1920-х Стронг съездила в Китай, где в правительстве Сунь Ятсена коммунисты сделались влиятельной силой. Там она познакомилась с некоторыми хроникерами китайской революции 1925–1927 годов (закончившейся изгнанием коммунистов из Китая) – среди прочих, с Милли Беннет, Евгением Ченом, Уильямом Промом и Агнес Смедли (все они в дальнейшем в том или ином качестве сотрудничали с Moscow News). Съездила Стронг и в Мексику, где США и СССР соперничали за влияние на мексиканское правительство, пытавшееся стабилизировать положение в стране после революции 1910–1920 годов. Там она познакомилась с русской феминисткой Александрой Коллонтай, послом СССР[374]. Стронг начала понимать, что могла бы взять на себя уникальную роль – толковательницы революции для буржуазной печати:
Моя работа превратилась в какую-то игру между редакторами и мною; мне забавно было наблюдать, удается ли мне «надувать» их, протаскивая нужные мне идеи. Я понимала, что «денежные журналы» меня не возьмут: они очень много платили за другое – за тонкую защиту капитализма при помощи легкомысленных рассказов и статей. Зато можно было печататься в десятках других изданий: я ведь хорошо овладела приемами ремесла… некоторые редакторы обзывали мои материалы пропагандой, но все-таки брали их за яркость; просто после них они помещали другие статьи, где поносили все советское… Некоторым редакторам мои материалы нравились, и они сами помогали мне «надувать» владельцев газет; не всегда такие засиживались на своих местах долго. Но если один пропадал, всегда находились другие[375].
Стронг считала, что ее положение не только уникально, но и необходимо. Она сознательно взывала к чувствам «жителей больших равнин и городов американского Запада»; использовала «простые слова» и избегала разговора о «большевиках» или «коммунистах», чтобы попусту не морочить читателей, стараясь пробудить в них по отношению к русским глубокое сочувствие и чувство товарищества, которые испытывала сама. Стронг была убеждена, что может одновременно служить коммунистам и разговаривать с неискушенными в политике американцами, а еще – что может делать это с абсолютно чистой совестью: ведь она транслировала из СССР тот демократический дух, который, по ее мнению, ее родная страна уже утратила. И в Moscow News она видела инструмент для выполнения этой задачи[376].
У истоков Moscow News
В 1930 году С. Ю. Рутгерс, бывший директор кузбасской колонии, высказался о необходимости создать в Москве англоязычную организацию, куда иностранцы могли бы писать о том, что их волнует, и присылать жалобы. Михаил Бородин, старый большевик, с которым Стронг сблизилась в ту пору, когда он был главным агентом Коминтерна в Китае (с 1923 по 1927 год), знал о том, что Стронг давно хотела основать англоязычную газету в Москве, и вот теперь он сообщил ей, что пришла пора[377]. Многие западные деятели считали Бородина, который несколько лет прожил в США, человеком умным, рассудительным и отзывчивым к их интересам; Стронг, конечно, была очень рада случаю поработать с ним[378].
Стронг уже не раз приходилось сталкиваться с советской бюрократией, и после этих столкновений она испытывала досаду и разочарование, и все-таки она согласилась набрать сотрудников в штат и заняться выпуском газеты – при условии, что Бородин возьмет на себя общение с чиновниками. В письме к отцу Стронг писала о новой работе:
[Она] впервые позволит мне постоянно общаться с людьми, которые строят новую Россию… Мне кажется, поставив перед собой такую задачу, я буду приносить гораздо больше пользы и значительно расширю круг личных знакомств.
Она понимала, что дело это не из простых:
Главное – писать такие материалы, которые подойдут американцам, но при этом не слишком взбесят тех русских, которые тоже будут их читать… Но уж на этом я, как никто другой, набила себе руку.
Стронг хотелось собрать такой совет директоров, где были бы представлены все ведомства, у которых есть наемные американские сотрудники – в промышленности, торговле, транспорте и сельском хозяйстве, – и создать план финансирования газеты через подписку: так эти самые наниматели гарантировали бы «независимый» статус новой газеты[379].
Стронг уже воображала живую, доступную для понимания, но интеллектуальную газету, где публиковалась бы смесь новостей, тематических статей, читательских писем и юмористических зарисовок, а также «объявления об экскурсиях, достопримечательностях, театральных постановках и обо всем том, что может вызывать интерес у оказавшихся здесь англоговорящих людей, чтобы они хорошо представляли себе здешнюю жизнь и были в курсе важных событий». Конечно же, газета будет просоветской, но Стронг не хотелось, чтобы этот коммунистический орган печати был к тому же уснащен тяжеловесным большевистским жаргоном[380].
Хотя Стронг уже попросила Бородина взять на себя улаживание всех бюрократических вопросов, она все-таки опередила его и показала свой план Валерию Межлауку – заместителю председателя Высшего совета народного хозяйства, в прошлом похвально отзывавшемуся о ее книгах. Стронг напомнила ему, что сама не состоит в партии, и спросила, не будет ли это препятствием. Межлаук, одобрив план Стронг, заверил ее в том, что ее беспартийность, напротив, будет вызывать большее доверие к газете у иностранных специалистов: ведь они в большинстве своем тоже не были членами партии. Стронг, которая таким неявным образом напрашивалась на предложение вступить в партию, была разочарована, однако решила, что лучше все равно работать не на капиталистов, а на Советы – независимо от того, нужна ли она им в качестве «товарища-творца» или просто «квалифицированного сотрудника». Позже она заметила: «Из темного прошлого моей юности поднял голову старый бес противоречия: „Я им не нужна – что ж, пусть посмотрят, как я умею работать“»[381].
Слухи о новой газете распространялись быстро. Известные корреспонденты – в том числе Юджин Лайонс, Луис Фишер и Уолтер Дюранти – обещали поставлять материалы для публикации. Стронг написала знаменитым авторам, с которыми была знакома, – например, Синклеру Льюису, Эптону Синклеру, Теодору Драйзеру и Льюису Ганнету, – и попросила их присылать статьи. А сотрудников в штат она набрала из говоривших по-английски москвичей.
Покончив с подготовительной работой, Стронг на несколько дней уехала из города; за время ее отсутствия Межлаук понизил Стронг в должности: теперь она стала ответственным редактором. Низведение до такого подчиненного положения было оскорбительным, но Стронг дали понять, что исполняющий обязанности главного редактора почти не будет появляться в редакции и ни во что не станет вмешиваться. И работа началась.
«В первое время сотрудники нашей редакции были полны энтузиазма», – отмечала Стронг. Хотя самой Стронг предложили ежемесячный оклад в размере 600 рублей (что соответствует приблизительно девяти тысячам долларов сегодняшними деньгами) с дополнительными выплатами за каждую статью, она отказалась получать больше партийного максимума и убедила весь штат сотрудников взять на себя такое же «обязательство ударной бригады».
Нам надоело, что русские думают, будто американцы мечтают только о долларах; нам хотелось, чтобы все видели: и мы тоже люди благородные. Мы решили показать этим коммунистам, которые смотрели на нас как на продажных чужаков, что мы ничем не хуже них![382]
Несмотря на хорошо продуманные планы Стронг, вряд ли подписка на газету позволяла покрыть расходы на ее издание; разумеется, она никогда не была по-настоящему «независимой» и почти наверняка получала ассигнование от советского правительства. И все же на первых порах Стронг по большей части сама определяла политику газеты, и дела шли в целом так, как она и задумывала, если не считать нескольких препирательств с цензорами, с трудом понимавшими американский юмор. Стронг отдавала газете все силы. «Мы все работали в одной комнатушке: писали, печатали, брали интервью, и все это – под натиском толпы нетерпеливых посетителей». Стронг написала, откорректировала и даже отпечатала на машинке значительную часть материалов для первого номера.
Я работала как в горячке или тряслась от усталости, но ум мой работал ясно и делал все, на что не хватало времени больше ни у кого. Наконец-то настало то время, когда я развернула полезную деятельность в этой стране[383].
Объявив на страницах The New York Times о начале выхода Moscow News, Уолтер Дюранти приветствовал появление «первой американской газеты» в Советском Союзе и заметил, что, хотя в газете «русские новости ожидаемо подаются в оптимистическом ключе», она при этом «выглядит похвально свободной от „пропаганды“». Забегая вперед, отметим парадоксальность того факта, что это замечание сделал человек, который сам позднее подвергся нападкам за некритическое освещение голода 1932 года и других сторон советской жизни[384]. Однако внимание Дюранти к вопросу о пропаганде – пусть даже ему самому трудно было сохранять объективность – наводит на мысль о том, что журналистам, работавшим в СССР, эта проблема была хорошо знакома.
На первой полосе первого выпуска Moscow News красовался созданный Евгением Ченом смелый модернистский коллаж: заводы, небоскребы, мост и строительный кран с толпами людей, размахивавшими флагами, окружали документ с надписью «Пятилетний план», над которым, в свой черед, помещались чертежный циркуль и молоток. В верхней и нижней частях этой композиции располагались слова, вторившие знаменитому высказыванию Ленина о том, что коммунизм можно будет построить, опираясь на советскую власть и американскую деловитость: «Советская власть плюс американская техника равно социализм». Под руководством Стронг новая газета обозначила эту тему, указывая на важную роль американских специалистов и одновременно прославляя советские достижения и обращая внимание на разрастающийся экономический кризис в США. В первых выпусках рассказывалось об американских рабочих, которые обещали систематически перевыполнять нормы производства, упоминалось о приезде важных американских и британских гостей и сообщалось о «кризисе безработицы в Америке». Не был обойден вниманием и саботаж: газета докладывала о расстреле сорока восьми «вредителей», «погубивших урожай», что напоминало о внедрившихся в народную гущу врагах и о необходимости всегда быть начеку.
Газетные выпуски имели восемь страниц и обычно включали театральные обзоры, книжные рецензии, спортивные колонки и новости об англоязычных мероприятиях в Москве – в дополнение к неприукрашенным репортажам о текущих событиях с просоветских позиций. Почти в каждом номере на последней странице помещался фоторепортаж – как дань документальной эстетике, которая в ту пору повсеместно укоренялась в США.
Газета с самого начала проявляла внимание к «женским вопросам»: одна из первых фотоподборок с характерным названием «Равенство на деле» была посвящена женщинам разных профессий. В другой статье рассказывалось о том, как «советское государство научно применяет» контроль над рождаемостью. Политика контроля над рождаемостью в СССР отличалась от общемировой практики «подходом, свободным от религиозных табу и основанным на „заботе о детях“» (впрочем, в этой же статье упоминалось о том, что «государство считает обязанностью каждой здоровой женщины выносить и родить трех-четырех детей»)[385].
Придерживаться избранного Стронг стиля или оставаться «похвально свободной от пропаганды» газете было суждено недолго. Через три месяца Стронг в очередной раз отправилась в США в свое ежегодное лекционное турне, и за время ее отсутствия газета заметно поменяла направление. Руководить изданием стал Товий Аксельрод, «партийный политик мелкого калибра», и «статьи сделались скучными и наполнились революционными терминами»[386]. Суд над саботажниками в промышленности освещался с такими обильными и утомительными подробностями, что легче было пробежать текст между строк и просто согласиться с тем, что обвиняемых следует признать виновными. Публиковались длинные обсуждения пятилетнего плана и переводы речей разных советских политических деятелей. Почти все материалы печатались без указания авторства.
Вернувшись в Москву, Стронг не узнала свою редакцию: многие из набранных ею сотрудников ушли, зато в штате появилось большое количество новых переводчиков и машинисток. У Стронг не осталось даже собственного стола, так что ей теперь приходилось писать дома, а во время периодически проводившихся редакционных собраний – стоять посреди комнаты. Оставшиеся американские авторы теперь в основном перерабатывали статьи из советских газет, которые передавали им переводчики, зарабатывавшие вдвое больше их. Вот к чему привели обязательства «ударной бригады».
Пропагандисты-скептики
Находясь в США, Стронг пригласила к себе в штат Moscow News Милли Беннет из San Francisco Daily News. Милдред Беннет (урожденная Бремлер), родившаяся в 1900 году в семье немецких евреев, славилась находчивостью, саркастическим стилем и неотразимым личным обаянием. У нее были густые, часто взъерошенные волосы, она носила тяжелые очки с толстыми стеклами. Друзья вспоминали ее «звучный смех» и низкий, с хрипотцой голос, умение пить, не пьянея, и «исключительную фигуру»: несмотря на «почти уродливое» лицо, она пользовалась популярностью у мужчин.
Проучившись всего два года в колледже, Бремлер устроилась начинающей корреспонденткой в Daily News, где подписывалась псевдонимом Милли Беннет (это имя выглядело более броским и менее еврейским). В юности ей казалось, что журналистки ведут блестящую жизнь. Но первые несколько лет своей карьеры Беннет больше писала душещипательные очерки или выступала репортером-трюкачом: например, несколько месяцев она притворялась горничной и писала репортажи о своих приключениях («„Милли“ увольняется после первого рабочего дня», «„Милли“ устраивается на новое место и опрокидывает тарелку с супом» и «„Милли“ обнаруживает, что ухажеры – помеха работе»)[387].
С первым мужем, Майком Митчеллом, Беннет познакомилась, когда работала на Daily News, и поехала с ним на Гавайи, когда он устроился в Honolulu Advertiser, где нашлась работа и для нее. В 1926 году, разойдясь с Митчеллом, она покинула остров. Получив задание от Advertiser, она отправилась в Китай, где сделалась ответственным редактором прокоммунистической новостной службы Chung Mei. Позже она стала заместителем редактора People’s Tribune в Ханькоу. В 1927 году, когда многие ее коллеги уезжали в Москву, Беннет вернулась в Сан-Франциско.
Зимой 1931 года Беннет, хотя ей повезло иметь постоянную работу, устала от работы и отношений с женатым мужчиной: ей отчаянно захотелось перемен. Получив письмо с приглашением от Стронг, уже через неделю, 24 февраля, Беннет была на борту лайнера «Бремен», уходившего из порта Нью-Йорка в трансатлантическое плавание[388]. Беннет успела не только упаковать все свои пожитки и пересечь весь американский континент за считаные дни. Оказавшись в Нью-Йорке, она нашла время навестить свою давнюю подругу Рут Кеннелл, которая тоже вскоре собиралась выехать в Москву, но не имела четких планов; Беннет рассказала ей про Moscow News. Кеннелл уже была немного знакома со Стронг – в 1924 году они вместе участвовали в одной демонстрации в Москве, и у них было много общих знакомых. Кеннелл говорила, что «восхищается» Стронг, но что ей «не нравится ее стиль» (писательский). Не особенно нравилась ей Стронг и как человек. Решение обратиться к ней с просьбой о трудоустройстве стало одним из множества компромиссов, на которые довелось пойти Кеннелл во время ее второго пребывания в Советском Союзе.
Вскоре после налаживания контакта с Беннет Стронг написала Джесси Ллойд О’Коннор и ее мужу Харви (бывшему коллеге Стронг по работе в Seattle Union Record) и пригласила их в штат своей редакции. Внучка великого журналиста-разоблачителя Генри Демареста Ллойда и наследница состояния Chicago Tribune, Джесси Ллойд, будучи еще незамужней женщиной лет двадцати с небольшим, с июля 1927 по октябрь 1928 года жила в Москве, квартируя у внучки Льва Толстого. Там она работала корреспонденткой для нескольких газет – в том числе для London Daily Herald и The New York Times (в последней – периодически подменяя Уолтера Дюранти). Тогда же Ллойд и познакомилась со Стронг и, по крайней мере поначалу, составила о ней представление как о «генераторе энергии», но при этом «абсолютно холодном» человеке. Тесно общаясь с представителями авангарда и видя в русском народе поразительную энергию и оптимизм, Ллойд так полюбила жизнь в Советском Союзе, что купила себе квартиру в Москве – главным образом из желания финансово поддержать страну, но, возможно, также в надежде когда-нибудь снова туда приехать.
О’Конноры, теперь оба работавшие на Federated Press, обрадовались приглашению Стронг, увидев в нем волнующую возможность, но, в отличие от Беннет, не бросились сразу же паковать чемоданы. Неясно, о чем больше думала Стронг, когда приглашала супругов: о журналистском опыте О’Конноров или же о наличии у Ллойд квартиры в Москве (Стронг спрашивала еще, нельзя ли там разместиться сотрудникам Moscow News – по крайней мере, до приезда О’Конноров). Как бы то ни было, из-за непростой политической ситуации, в которой оказалась редакция газеты, через несколько месяцев Стронг пришлось написать им снова и попросить немного повременить с приездом. А вот Беннет и Кеннелл предупреждать было уже слишком поздно.
Кеннелл в любом случае поехала бы в Москву. Она ощущала неприкаянность и разочарование, несмотря на то что в издательстве Harper, отчасти благодаря рекомендациям редакторов, отчасти благодаря полезным связям Теодора Драйзера, должна была выйти ее первая книга – «Ваня с улицы», подростковый роман о беспризорной молодежи в России. Возможно, Драйзер же помог ей получить первое задание от American Mercury. Хотя ее статью, вышедшую там, и можно было назвать удачей, она скорее настроила американских радикалов против Кеннелл, и ее муж Фрэнк (в ту пору уже живший отдельно) заявил, что эта публикация «навсегда закрыла [ей] дверь в Россию»[389]. Как оказалось, в этом он ошибся.
Кеннелл заранее договорилась об издании второй детской книги (про кузбасскую колонию) и подумала, что было бы неплохо снова съездить в Сибирь, чтобы собрать побольше материала. Еще она нашла себе внештатную работу в Ассоциации газетных предприятий. Но истинной причиной поездки Рут в Москву было ее желание сбежать – сбежать от Фрэнка. К тому же ей хотелось снова повидаться с Джуниусом Б. Вудом – корреспондентом Chicago Daily News, с которым у нее завязался роман под конец первого пребывания в Советском Союзе.
Когда Беннет встретилась с Кеннелл в Нью-Йорке, Кеннелл, по-видимому, была беременна от Фрэнка, что указывало на их примирение, но она по-прежнему не могла решиться провести оставшуюся жизнь с ним вместе. Обстоятельства сложились так, что Рут оказалась словно у разбитого корыта: «Не тратя лишних слов, могу сказать тебе, что мне не терпится удрать отсюда!» – писала она матери. Она с некоторым трудом уговорила врача отпустить ее, и 5 марта ей удалось выехать в Москву:
Я чувствую, что должна увидеться с В. [Вудом], как будто это поможет, хотя, скорее всего, нет, разве что, быть может, я посмотрю на него по-другому – и хотя бы разорву эту связь. Или она только сделается крепче? Или, может быть, я решу сохранить ее и возобновить другую?[390]
Беннет прибыла в Москву незадолго до Кеннелл, и обе женщины почти сразу пожалели о том, что приехали. Уже через несколько дней Беннет написала подруге: «Как мне хочется домой!» Помимо чудовищной перенаселенности, в Москве американок ждал еще и страшный дефицит продовольствия. Хотя иностранным работникам выдавали дополнительные талоны, они собственными глазами видели страдания простого народа. А еще, несмотря на апрель, в Москве было все еще по-зимнему холодно: Беннет жаловалась, что ей «пришлось разбивать ледяную корку на молоке в ведерке, чтобы налить его в утренний кофе»[391].
Суровые жилищные условия наверняка не были неожиданностью для Беннет и Кеннелл, хотя с этим еще могла бы как-то примирять стойкая вера в правоту системы, такой веры у них обеих как раз и не было. Кроме того, общая атмосфера оказалась гораздо более гнетущей, чем годами четырьмя-пятью ранее. Действовали строжайшие правила посещения. Беннет описывала их так: «Если у тебя в комнате кто-то остается до двенадцати часов ночи без регистрации, тебе грозит не только арест по распоряжению городских властей, но и допрос в ГПУ». На самом деле Беннет больше тревожили советское ханжество и одержимость производительностью труда, чем вездесущий надзор органов госбезопасности:
Эта зацикленность на двенадцати часах – наверняка очередная проклятая выдумка советского правительства, чтобы девушки пораньше возвращались домой, так чтобы мальчики спали по восемь часов и потом хорошо работали на благо Советского Союза[392].
Беннет сожгла все мосты, когда бросила свою работу в Сан-Франциско, даже не уведомив заранее руководство; ее начальник разослал предупреждения всем американским новостным агентствам, сообщая, что Беннет подалась в «советские пропагандистки». Но все равно она не собиралась задерживаться в Москве дольше чем на год. «Год – вот для меня предельный срок… только год», – повторяла она почти во всех ранних письмах к друзьям. Вместе с тем она пыталась убедить себя в том, что все трудности – невысокая цена за первоклассный материал, который ей достается: какая книга может из всего этого получиться! Рукопись ее незаконченного романа/мемуаров и письма к друзьям служат поразительным фоном (порой весьма контрастным) для публикаций в Moscow News. Но особенно примечательно то, что, в соответствии с идеей Стронг, Беннет все же удалось выгородить Moscow News особую нишу, где нашлось место для «повседневных впечатлений» от московской жизни начала 1930-х годов.
Поскольку свободных комнат в городе было не найти, Беннет поселилась у Стронг. Лишь спустя несколько недель Беннет разобралась в существе конфликтов, раздиравших редакцию; до этого она только сознавала, что Стронг бесит ее: «В жизни есть такие моменты, которые лучше вообще никогда не проживать… и один из них – это необходимость делить две комнаты с 46-летней девицей, безнадежно помешавшейся на Советской России»[393]. В рукописи своей неопубликованной книги Беннет так описывала Стронг (под именем Софии Аманды Бриттен):
Огромная женщина, женщина, заполонявшая собой любую сцену, на которую она выходила, как слон в цирке, как бык на арене. И на этой ее крупности была запечатлена живая, неувядающая розово-белая, голубоглазая американская пригожесть – и даже какая-то обманчивая мягкость. Стоило ей раскрыть рот, как это наваждение рассеивалось. По-мужски эгоцентричная, нечуткая, напористая – не женщина, а визгливый яростный циклон, который сметал все на своем пути одним только натиском собственной массы. Она была невероятно трудоспособна и, сама работая на полную мощь, привлекала к работе всех, до кого только могла дотянуться[394].
Хотя сама Стронг была несносна, квартира у нее была почти роскошная: две комнаты и ванная в бывшем особняке. Беннет по-настоящему поняла, насколько ей повезло устроиться у Стронг, когда ей пришлось потом искать другое жилье.
Конечно, Беннет в целом была сторонницей социализма и советской программы, иначе бы она ни за что не приехала в СССР. Однако понятно, что она была настроена более цинично и не собиралась посвящать всю жизнь борьбе за дело, которое оказалось вовсе не таким кристально чистым, каким изображала его Стронг. Беннет считала, что идеальное правительство – такое, «которое служит интересам наибольшего количества людей… как это мыслится при социализме», но при этом заявляла: «Лично я не собираюсь угробить свою жизнь на это дело»[395].
Уже через неделю после того, как Беннет приступила к работе, ее статью не пропустил цензор, которого она назвала «малыш Пятница из тайной полиции»[396]. Впрочем, ей удалось – и почти сразу же – опубликовать материалы, отмеченные узнаваемой печатью ее авторского стиля. Они вдохнули в Moscow News новую энергию: литературные зарисовки, подписанные инициалами «М. М.» (Милдред Митчелл – здесь-то и пригодилась фамилия по мужу, которой больше нигде Беннет не пользовалась) как будто спрыгивали с газетной страницы – до того живо они передавали ощущение повседневной московской жизни с ее картинками, запахами и звуками.
Одним из первых ее подписанных материалов стал цикл коротких историй, собранных под названием «Тротуарами Москвы». Там почти нет пояснений – просто мельком показаны женщины, со спокойным достоинством делающие свою работу. Героиня одного эпизода колет лед в составе уличной бригады:
На ее крепких ногах – черные короткие штаны… На плечах – ватник. От рабочих-мужчин ее можно было отличить только по оживленному лицу, расцветавшему, будто пион, из-под темного кокона шерстяного платка… Она пела мужчинам, работавшим рядом. Похоже, она и была бригадиром.
Другая женщина ходила за обедом на фабрику-кухню – и вот она несет по стакану молока в каждой руке и поет. «Молоко – хороший повод для песни», – замечает Беннет. Или вот по улице идет женщина с ведром, кистью и листом бумаги: она расклеивает афиши после недавней метели. Приклеивает листовку к «узорной чугунной ограде сада при заброшенной часовне». Листовка гласит: «Выставка подневольного труда за границей и свободного труда в СССР в Центральном доме ученых». Сценка завершается словами: «На двойных воротах часовни висит замок величиной с мужской кулак»[397]. Наверное, женщина, расклеивавшая пропагандистские листовки, привлекла внимание Беннет неспроста: она пыталась примириться с собственным положением профессиональной журналистки, поставившей свои таланты на службу издания, которое, по сути, являлось средством пропаганды.
Рут Кеннелл тоже принесла в редакцию Moscow News надежду пополам со скептицизмом, но ей труднее было принять ограничения, накладываемые этой работой, и она долго не продержалась. Приехав в Москву (в конце марта или начале апреля 1930 года), Кеннелл бросилась разыскивать Беннет и узнала, что она и живет, и работает у Стронг. Стронг со своей всегдашней щедростью предложила Кеннелл работу и даже пригласила ей разделить с ней и без того уже тесноватое жилище. Кеннелл, хотя и не пришла в восторг от этих предложений, все же сочла за благо принять оба. Трезво оценивать окружающее ей мешали и тревога, и первое ощущение, что город изменился до неузнаваемости: «Серый, грязный, чужой мир, который, казалось, непоправимо изменился к худшему» всего за три года. Пассию Кеннелл, Джуниуса Вуда, тоже будто подменили: когда они встретились, рядом с ним была секретарша, и он явно не горел желанием возобновлять прежний роман.
Как и Беннет, Кеннелл сочла Стронг с ее сложным характером малоприятной соседкой, но были у нее и более важные поводы для огорчения. Рут писала матери:
За эти две недели мне столько всего довелось пережить! Это не сравнить с моими прежними московскими днями, просто невероятно, невозможно описать. Скажу лишь, что все очень изменилось, мне всему приходится учиться заново, жизнь здесь ужасно тяжелая, еды и всего остального не хватает, но у иностранцев, как у самого привилегированного здесь класса, всего вдоволь. И говорят, что чем дальше от Москвы, тем жизнь тяжелее.
Былому идеализму Рут теперь не на что было опереться.
Мои взгляды изменились. Я не хочу сказать, что все безнадежно или движения вперед нет, но какой ценой? И куда заведет эта абсолютная железная диктатура после того, как поставленные сейчас цели будут достигнуты?
Впрочем, ей удалось заключить на оптимистической ноте:
И все-таки я думаю, что эта страна действует на остальной мир как мощные дрожжи, пусть даже она не достигнет своей первоначальной цели[398].
По приезде в Москву Кеннелл или сделала аборт, или у нее случился выкидыш. Некоторое время ей нездоровилось. Она признавала, что жизнь в СССР может показаться «интересной и забавной», если подходить к ней объективно. Но в своем тогдашнем состоянии она с трудом отделяла собственные субъективные ощущения от окружавших ее картин бедности, разрухи и неустроенности.
Беннет же было гораздо легче подшучивать над тем, что она наблюдала. Стронг она по-своему жалела и рассказывала друзьям о том, как планы ее начальницы – «вести тонкий, умный, продуманный рассказ о жизни в России, который завоевывал бы друзей Советской России», – в итоге выродились в производство «чудовищного липкого потока типичной тяжеловесной русской пропаганды». Однако сочувствие к Стронг, попавшей в такое неприятное положение, вовсе не облегчало жизнь Беннет, вынужденной жить бок о бок с начальницей.
Три недели кряду, круглые сутки, я работала, ела и спала в одной комнате с женщиной, всю ночь напролет кричавшей и стонавшей во сне…весь день напролет колотившей по пишущей машинке или оравшей по телефону… Дважды в день она увольнялась… набрасывалась с кулаками на домработницу… а потом… однажды утром она с криком прибежала на кухню и с грохотом швырнула тарелки в раковину[399].
Беннет утверждала, что «очень загрубела и зачерствела», хотя люди и называли ее «веселой» и «покладистой». Она придумала себе уловку и подолгу просиживала в «нужнике», лишь бы побыть подальше от Стронг, которая, по словам Беннет, была уже на грани помешательства. Беннет договорилась о том, чтобы Стронг поместили в учреждение, где лечат от «нервных расстройств», и временно взяла на себя ее работу, хотя и негласно. «Я опоясываюсь старым мечом, – писала Беннет другу, – и каждое утро клянусь, что ничто не вышибет меня из седла сегодняшней уверенности и неуверенности, и каждый морозный полдень застает меня… в суматохе, в поту и в досаде». Она печально заключала: «Я ненавижу Россию… Здесь тяжело и неспокойно… Да, я знаю, что когда любишь и ненавидишь – значит, живешь по-настоящему»[400].
Беннет разругалась с цензором, печатником и, по всей видимости, «ответственным редактором». Однако ей удалось сохранить и рабочее место, и чувство юмора. Она приняла участие в первомайской демонстрации и записала: «Видела людей с растяжками: „Долой цыганскую музыку, джаз и выпивку! Пойте революционные песни!“ Я бы не встала под такие знамена». Хотя в узком кругу Беннет и давала волю сарказму, в ее статье об этом шествии переданы восторг и удивление, пусть поводом для них стал не сам парад, а ритуал его «шестичасового» ожидания вместе с рабочими из издательства «Огонек»:
Я сижу на бордюре и смотрю, как танцует Таня. Ее ноги цокают по мостовой Страстного бульвара. Стройные, тонкие лодыжки движутся под звуки тамбурина, под плач гитары, под хриплые напевы гармони. Танино лицо окружено пламенем волос – рыже-золотых, как облачка, садящиеся на солнце как раз перед тем, как оно закатывается за Ленинские горы. «Танцуй, моя девочка, танцуй», – летит чей-то крик над тротуаром… Она – наш огонек.
В очерке Беннет говорится, что потом вся группа выстроилась в ряд и зашагала. Но сам парад скорее принес разочарование. Под конец Беннет пишет:
Горячая и усталая, я падаю на траву небольшого сквера. Здесь сидят тысячи рабочих. Я прислоняюсь к гигантскому портрету, забытому каким-то усталым демонстрантом, и тру глаза, в которые въелась пыль с Красной площади[401].
Беннет взялась за изучение русского языка. Она даже, незаметно для себя, начала защищать советский строй – особенно в разговорах с туристами, которые высматривали все плохое. Вместе с Кеннелл они «пасли» во время первомайских мероприятий чемпиона по боксу в тяжелом весе Джина Танни в надежде взять у него интервью. Танни ворчливо заметил, что люди пришли на демонстрацию только из-за давления общества, на что Беннет ответила: «А разве не все на свете делается под давлением общества?» Танни стоял на своем: «Ваш коммунизм – это всего-навсего новая религия». Кеннелл парировала: «Ну, если это и так, тогда это единственная религия, которая обещает бедным и униженным утешение уже здесь, на земле, а не на небесах!»[402] Конечно же, Танни был прав, но права была и Кеннелл. Обещания коммунистов так и не исполнились (более того, этими обещаниями стали прикрывать и оправдывать немыслимые ужасы), но от привлекательных сторон коммунизма отмахиваться слишком легко – даже людям, гордящимся своей неуязвимостью для типичных заблуждений, в которые впадали легковерные паломники, стекавшиеся в Москву в надежде увидеть рай.
В мае 1931 года Кеннелл уже не жила у Стронг – она снимала комнату вместе с Хелен Уилсон, своей подругой с кузбасской поры, тоже работавшей теперь в редакции Moscow News. А Беннет продолжала жить у Стронг, которая уже вернулась из лечебницы, оправившись от «женского припадка». Беннет по-прежнему едва переносила Стронг и мечтала уехать из России. Ей снилось, будто она «дома и рада быть дома. Однако в этом сне вечно происходит что-нибудь неприятное. То у нее выпадают зубы, то она бежит по Маркет-стрит в чем мать родила». Такие сны говорили о ее страхе – страхе ощутить себя бессильной и бесполезной среди тех буржуазных благ, которых ей теперь недоставало. И в самом деле, Москва начинала казаться ей по-своему привлекательной. За подписью «М. М.» вышел очерк, в котором описывался майский вечер в парке, благоухавшем цветами, где танцевали и пели цыгане, тихо беседовала какая-то парочка, старики играли в шахматы, на скамейке спала женщина в черном платке, а неподалеку текла Москва-река – «гладкая, темная, вся в отражениях длинных, желтых городских огней»[403].
В своем романе Беннет лишь с капелькой сарказма описывала весенние загородные прогулки, которые «группа» Стронг совершала на ее новеньком «форде»:
Все трещали одновременно – пережевывали редакционные дрязги, обсуждали российские дела: будет ли новый заем? Быстро ли пойдут крестьяне в колхозы? Иногда по дороге брела куда-то шайка оборванных крестьян. Тогда Бриттен [Стронг] вся трепетала, будто от ласк первого любовника, и восклицала: «Какая прелесть! Они идут из колхоза!»[404]
Беннет изо всех сил, порой почти доходя до отчаяния, пыталась понять, как Стронг удается примирять противоречия, с которыми они в журналистской работе сталкивались постоянно и силились как-то увязать их в единое целое, но старались и противостоять искаженному – на их взгляд – изображению Советского Союза в зарубежной прессе. Валери (альтер эго Беннет в ее романе) «казалось, что она попала меж двух огней: пропагандой Moscow News и так называемой объективной журналистикой буржуазных корреспондентов. Она-то знала, что никакой объективности в журналистике не существует». Однажды после долгих споров с цензором Валери попыталась унять свое раздражение, взглянуть на все это со стороны:
Да разве советский цензор хуже, чем служебно-деловая цензура, существующая в любой американской газете? Разве он не лучше – причем намного лучше? В конце концов, он руководствуется целью – философской целью, а не стремлением обогатить одних людей за счет других.
Беннет рассказывала, как Валери «сидела на полу перед грубым каменным камином в комнате Софии Аманды – наверное, единственным открытым камином во всей Москве – и отмахивалась от разъедавшего глаза дыма: вытяжка почти не работала». В этой мрачной обстановке
Валери силилась найти ответы на все вопросы, мучившие ее. В ту раннюю пору она еще верила, что существует некий правильный путь, верная дорога, и стоит только нащупать ее, поставить на нее свои усталые ноги, как она, подобно Алисе в Стране Чудес[405], в один ослепительный миг разгадает все загадки[406].
Беннет видела лживость москоуньюсовской риторики и понимала, что сама тоже пишет пропагандистские тексты, хотя в подписанных материалах она часто избегала политических тем. Похоже, наибольшее отвращение у нее вызывало расхождение между советскими показными похвалами женскому равноправию – и реальной жизнью советских женщин. Она писала подруге:
Это просто смех, да и только. Этот феминизм… эта болтовня о новой женщине. Надо бы книгу написать о полусотне заморенных, забитых, затурканных… Да, я понимаю, 50 лет назад у одиноких женщин тоже жизнь была не сахар… Но они хотя бы не велись на лживые обещания свободы[407].
Стронг написала серию статей, в которых прослеживалась тема «равенства на деле» для советских женщин. У нее получилось три части: о «текстильщице Дуне», о «пламевидной Шадиве» в «золотом Самарканде» и о «птичнице Устинье», жившей в коммуне под Сталинградом. Кроме того, газета почти непрерывным потоком печатала статьи – и оригинальные, и переводные из «Правды», – где рассказывалось об успехах женщин в Советском Союзе и об улучшении отношений между полами. Подчиненное положение женщин изображалось закономерным результатом капитализма, обреченного на исчезновение в условиях социализма: «Никто, кроме профессиональных лжецов, не станет отрицать: то, что для капиталистических стран – правило, для Советского Союза – исключение», – утверждал автор одной статьи[408]. Глядя на неиссякаемое обилие подобных статей, можно было подумать, что русские могут забыть об успехах женщин, если им перестанут регулярно о них напоминать.
В одной из первых статей Кеннелл – «Советские фабрики-кухни призваны освободить женщин от тяжелой работы по дому» – фабрика-кухня изображена в целом положительно. Кеннелл отметила хорошее естественное освещение, большие порции, чистоту, неплохое оборудование, уютную общую столовую наверху – и даже дизайн тарелок: на каждой красовались серп с молотом и лозунг «Коммунальная столовая – путь к новой жизни». Но в конце статьи Кеннелл признавала:
Похоже, вкус еды был сочтен второстепенным фактором при выполнении главной и неотложной задачи: обеспечить рабочих питательной едой при минимальных затратах[409].
Беннет же, напротив, в газете хвалила еду на фабриках-кухнях, называя ее «хорошей, горячей и вкусной пищей по сходной цене». В узком же кругу жаловалась, что кормят там отвратительно. Стронг возражала, что освободить женщин гораздо важнее, чем вкусно накормить. Но Беннет на такие доводы не поддавалась. «Эта крестоноска сама в еде ничего не смыслила – просто сметала с тарелки все без разбору. Для нее процесс приема пищи был всего лишь физиологической потребностью». Впрочем, Беннет, «видя, что по продуктовым карточкам русские могут получить только черный хлеб, селедку, капусту и самую малость подсолнечного масла, заключала, что из-за невкусной еды можно особенно не расстраиваться»[410].
Но этим противоречия отнюдь не исчерпывались. Если фабрики-кухни создавались для освобождения женщин от кухонного рабства, а на деле там можно было лишь без особого удовольствия утолить голод, то, по идее, женщины освобождались и от двойных стандартов в сексе, на деле же почти невозможно было достать контрацептивы, которые избавляли бы женщин от травмирующих их абортов.
В статьях – не только для Moscow News – Беннет удавалось подавить раздражение, которое вызывало у нее все ухудшавшееся положение: в 1935 году в материале для The New York Times, посвященном новому отношению к дому, материнству и семейной жизни в Советском Союзе, она писала, что эти изменения благотворно скажутся на женщинах:
Здесь женщину ни в коем случае не отошлют на кухню или в детскую, как в нацистской Германии. Напротив, ее право трудиться наравне с мужчинами во всех областях и отраслях крепнет день ото дня. Однако государство сознает, что женщина как будущая мать призвана выполнять особый долг, и теперь этому ее долгу оказывается большое уважение[411].
Кеннелл же в черновом наброске статьи для журнала Every Week (впоследствии она существенно смягчила текст) признавала, что советский строй по-прежнему не готов по-настоящему освободить женщин от обременительных домашних обязанностей: «Нельзя сказать, что женщины бросают домашний очаг, чтобы трудиться на равных с мужчинами: нет, теперь они попросту вкалывают на двух работах вместо одной». Однако, замечала она, почти ровно в таком же положении находятся и работающие американки. «По этой-то причине американок так привлекает советский эксперимент. Они все еще пытаются найти в нем осуществление собственных мечтаний». В опубликованном варианте этой статьи о советских проблемах почти не упоминалось, да и название не оставляло места для сомнений: «Где женщины по-настоящему равны»[412].
В начале 1930-х годов были радикально пересмотрены советские законы, имевшие отношение к сексу (превозносившиеся в ранних выпусках Moscow News – и буквально повсюду – как самые просвещенные законы в мире), да и в целом общественные нравы сильно изменились[413]. Из-за того, что это изменение законодательства ощутимо сказалось на личной жизни как Беннет, так и Кеннелл, им гораздо труднее было отбросить сомнения относительно справедливости советской системы. В октябре 1931 года Беннет познакомилась с Евгением Константиновым – симпатичным и талантливым русским актером, который был на десять лет моложе Беннет. До революции его отец был богатым купцом. Поначалу Беннет называла роман с Константиновым «легким флиртом» и не строила никаких планов на будущее, но потом они привязались друг к другу. Женя был не только хорош собой и талантлив, он оказался веселым, нежным и преданным. Не прошло и года со дня их знакомства, как они поженились, хотя Беннет и отзывалась об этом союзе несколько небрежно – возможно, из-за того, что браки в СССР в те годы заключались с удивительной легкостью. Выйдя за Евгения, она иногда по привычке называла его своим «бойфрендом», а в письмах некоторым знакомым в Америке вообще забыла упомянуть о своем замужестве.
Счастье Беннет и Константинова оказалось недолговечным: в феврале 1934 года Евгения арестовали из-за подозрения в «гомосексуальном прошлом» и сослали в исправительно-трудовой лагерь, где он возглавил агитпроповскую театральную труппу. Как легкомысленно выразилась Беннет, там он «танцевал и скакал по сцене, понукая ленивых крестьян поживее сеять хлеб». Содомия была криминализирована в Советском Союзе в декабре 1933 года, она каралась пятью годами каторжных работ; Константинов уже являлся в глазах государства подозрительным лицом в силу своего купеческого происхождения, и ранее его уже арестовывали.
Кеннелл же показала влияние новой советской политики на ее собственную жизнь в пьесе «Все они едут в Москву», которую она написала в соавторстве со старым другом из Сан-Франциско, Джоном Уошберном (постановка недолгое время показывалась на Бродвее в мае 1933 года). Героиня пьесы Бетти – альтер эго самой Кеннелл – отчаянно ищет врача, который сделал бы ей аборт. В ту пору аборты в СССР еще не были запрещены, но уже трудно было найти врачей, которые соглашались их делать. Митя (отчасти списанный с мужа Милли Жени) доблестно помогает Бетти, но над ним начинают сгущаться тучи: для властей он и так подозрительный тип, «буржуй». В итоге Бетти решается сохранить ребенка – и заканчивается пьеса тем, что Даша, горничная-коммунистка, убеждает Бетти рожать в Советском Союзе, чтобы ребенок вырос коммунистом, а не «буржуем-капиталистом и кровососом». Правда жизни была совсем иной: Кеннелл, забеременевшая от Джуниуса Вуда (вскоре после прерывания прежней беременности), вернулась в США и в мае 1932 года в Сиракузах (штат Нью-Йорк) родила сына.
Любовь, работа, свобода… и Дядя Джо
Хотя для Беннет и Кеннелл новая расстановка сил на сексуальном фронте и обернулась серьезными угрозами, Стронг – впервые в жизни – обрела подлинное счастье в любви. Как она сама считала, такие отношения могли возникнуть только в Советском Союзе. Опираясь на личный опыт, в статье «Мы, советские жены» (1934) Стронг писала:
Мы сами чувствуем, что у нас брак поднялся на новый этап развития. В Америке и раньше встречались товарищеские супружества подобного рода, но при капитализме широкого распространения это явление не могло получить.
Возможным это новшество стало благодаря «полнейшему устранению имущественных и религиозных препятствий и неравенства полов в браке»[414]. Парадоксально, но Стронг и человек, за которого она позднее вышла замуж, сблизились из-за продолжавшихся в Moscow News редакционных дрязг.
Стычки Стронг с редактором Аксельродом закончились, когда он ушел в редакцию Worker’s News – новой англоязычной газеты, ориентированной на рабочих. Эта новая газета была довольно низкопробной, но ее популярность быстро росла, тогда как Moscow News уже обрела репутацию «буржуазного» по духу издания. Стронг была рада избавиться от Аксельрода, но ее смущало само появление второй англоязычной газеты и злила мысль о том, что эта выскочка будет теперь конкурировать с ее детищем[415]. Трудно поверить, что она не знала о существовании классовых различий между иностранными специалистами и иностранными рабочими – различий, которые были выражены в СССР по-своему даже ярче, чем в США. Специалисты пользовались большим спросом, и потому им больше платили, они получали особые привилегии и редко общались в жизни с простыми тружениками – будь то американцы или русские. При этом принадлежностью к «рабочим» принято было гордиться, а сторониться их считалось зазорным.
При новом редакторе, краснобае Викторе Васькове, стиль в Moscow News улучшился, но о политике этого нельзя было сказать. Васьков (которого Беннет называла «чурбанищем») брал на работу хороших авторов, но обеспечивал своим отборным штатным сотрудникам привилегированные условия: номера в гостиницах, проезд первым классом и заказы с импортными продуктами, которых другие авторы дожидались месяцами. Стронг ощущала все нараставшее бессилие и раздражение. Она жаловалась Джесси Ллойд О’Коннор на то, что газета идет по неверному пути:
Все говорят, что эти перемены были неизбежны; стоит тут появиться чему-то настоящему, как его перехватывают хорошие коммунисты… Даже моего очевидного желания управлять делом так, как нужно им, явно мало; меня никогда не допускали к обсуждениям, на которых решалась судьба газеты, и я знакомилась с новым начальником уже после того, как он вызывал меня к себе в кабинет и сообщал, что теперь он тут главный.
Хотя у Стронг и возникал соблазн просто все бросить, она опасалась, что «увольнение серьезно подорвет [ее] престиж в глазах русских коммунистов». А еще Стронг казалось, что люди могут подумать, будто она согласна работать только на руководящей должности. Она понимала, что ее используют, но отчасти винила в этом саму себя: «для русских было просто непостижимо», неужели она «настолько наивна, что возомнила, будто [она], иностранка и некоммунистка, сможет тут чем-то управлять»[416]. Постепенно ее советником и наперсником стал Джоэль Шубин, ранее отвечавший за связи с прессой в Наркомате иностранных дел, а теперь работавший в редакции «Крестьянской газеты», и вскоре они стали парой. Шубин был младше Стронг на пять лет, вдовец, преданный коммунист, еврей и отец дочери-подростка. Обоим эта привязанность принесла долгожданную передышку от тяжких забот.
Наконец Стронг все-таки попыталась уволиться, но Васьков заявил, что не уполномочен принять ее уход – или даже убрать ее имя из выходных данных газеты. «Все было понятно: им не нужна была ни я сама, ни моя энергия, ни мой профессионализм; им нужна была только моя „буржуазная репутация“ – да и то лишь затем, чтобы потоптаться на ней», – размышляла Стронг в мемуарах. Она признавала и собственные изъяны, и изъяны партии, которая действительно использовала ее – но не в той мере, в какой этого хотелось бы ей самой.
Стронг предложили совершить поездку по Советскому Союзу – чтобы написать потом репортаж об американцах, работающих в разных отраслях советской промышленности. Она вспоминала об этом так: «Я восприняла это поручение как подкуп, но согласилась». Судя по статьям Стронг о промышленности в Сталинграде, Харькове и других городах, она старалась поддержать свою веру в советский проект – несмотря на то, что уже теряла веру в свою же газету.
За время ее отсутствия в редакции произошли новые перестановки. В августе уволили Кеннелл – за отказ внести изменения в рецензию на фильм. Она сама, похоже, обрадовалась такому повороту и написала родным, что, если бы ее не уволили, она, наверное, так и не решилась бы уйти из газеты, где ее таланты только растрачивались впустую. Презрение Кеннелл к Moscow News (а в ту пору – и к ко всему советскому строю) окрашивалось в резкие антисемитские тона:
Поскольку мой преемник – представитель избранного народа, теперь весь штат – за исключением одной только вышибалы АЛС, которую саму, вероятнее всего, скоро отсюда вышибут, – сделался на сто процентов кошерным[417],[418].
Кеннелл начала сотрудничать с Chicago Daily Tribune, где главным корреспондентом был Вуд. Правда, она написала еще один материал – в качестве «корреспондентки» – для Moscow News: жизнерадостную статью с рассказом о посещении бывших кузбасских колонистов, все еще живших в Кемерове. «Старые кузбассцы» давно успели стать для Moscow News славными героями; их отважная затея превозносилась как отправная точка, с которой начала отсчет все еще продолжавшая поступать помощь американских рабочих советскому государству. В частной же переписке Кеннелл рисовала куда более мрачную картину промышленного «прогресса» в годы пятилеток. Она писала родным:
На меня нагонял ужасную тоску один вид этого гигантского современного сооружения, выраставшего над непролазной грязью, где перепачканными муравьями сновали туда-сюда между каркасами и траншеями люди – занятые и замученные. Если не считать этой лихорадочной новой стройки, электростанций, коксовых и доменных печей и новых домов, ничего здесь не изменилось. Чем больше люди строят, тем тяжелее становится их жизнь[419].
Должно быть, на отношение Кеннелл к тому, что она наблюдала в той поездке, влияло ее собственное состояние: в ту пору она находилась на девятой неделе беременности. Впрочем, то, что она видела, было вполне реальным.
Беннет, несмотря на свою «кошерность», ожидала, что и ее вот-вот выгонят из газеты. Она утверждала, будто слышала, как Васьков жалуется, что «в Moscow News окопалась чертова прорва буржуек. Он говорил, что разгонит их всех… Ну, вот Рут-то он уже вышиб». Она полагала, что придет и ее черед: «Как-нибудь исхитрится выгнать и меня, не учиняя скандала»[420]. В ту осень Стронг вернулась из командировки, намереваясь наконец уволиться, но Васьков по-прежнему отказывался отпускать ее, а Межлаук вообще не отвечал на ее письма и телефонные звонки.
Как раз в ту пору, когда Кеннелл собиралась уезжать из Москвы (на сей раз – навсегда), а Стронг кипела от возмущения, в журнале American Mercury вышел сатирический очерк Беннет и Кеннелл, в котором высмеивались американские «паломницы», стекавшиеся в «красный Иерусалим» и обивавшие порог Moscow News. Публикация вызвала небольшой скандал. По США поползли слухи, будто после выхода очерка Кеннелл выслали из СССР, а Беннет уволили. Кеннелл уверяла, что вернулась на родину добровольно, и замечала, что, хоть Беннет и действительно едва не уволили за «литературное приспособленчество», главный цензор в итоге «просто посмеялся и сказал, что никакой крамолы не увидел». Все это, по ее словам, свидетельствовало о том, что «Россия не боится критики или шуток на свой счет». Благополучно покинув СССР, Кеннелл вдруг ощутила, что за границей ей гораздо легче сохранять просоветские взгляды, – и в самом деле, она сохраняла их до конца жизни. В середине 1930-х она вступила в компартию и впоследствии выражала глубокое раскаяние в том, что когда-то публиковала в American Mercury те глумливые очерки[421].
Беннет удалось (на время) не вылететь с работы благодаря заступничеству Стронг. Той, как оказалось, польстило внимание к ее персоне, привлеченное публикацией в Mercury статьи «Все они едут в Москву», а позже даже сама именовала себя «старейшей резиденткой» Москвы – как ее там насмешливо окрестили. По меньшей мере еще один репортер Moscow News счел тот материал «шикарным» и «просоветским», однако в редакционной статье Беннет и Кеннелл получили разнос, а рядом было помещено открытое письмо Беннет с извинениями.
Пережив эту бурю и окунувшись в утешительные отношения с Константиновым, продлившиеся чуть больше года, Беннет, похоже, чувствовала себя счастливее, чем когда-либо раньше. В письме подруге она рассказывала, что, живя в Москве, она начала по-новому смотреть на любовь и работу, и объясняла, почему ей теперь страшно возвращаться в Америку:
Мне кажется… что психологи, зациклившиеся в последние 20 лет на «сексе в жизни», напрочь проглядели важность «работы в жизни». Америка, как мне видится, кишит несчастными людьми… одна сплошная тревога… Мне не хватит смелости вернуться и взглянуть на это.
Она замечала, что ее вера в успех советского строя растет, хотя и признавала, что основания этого строя – гнилые:
Я думаю, тебе понравилось бы здесь. Порой здесь горько, мрачно, непостижимо. Но к России нужно подходить так же, как и к любой другой «вере». Просто убеждаешь себя в том, что правота – на их стороне… А потом, если видишь нечто страшное, от чего содрогается твоя душа, ты зажмуриваешься и говоришь… «факты не имеют значения»[422].
В марте 1932 года, через два месяца после появления скандальной статьи в Mercury, Беннет все-таки уволили из Moscow News – возможно, из-за появившихся слухов о том, что они с Кеннелл готовят к публикации очередной материал для Mercury[423]. Как бы то ни было, она, как и Кеннелл, не сожалела о потере работы. А вот для Стронг потеря Беннет, должно быть, стала последней соломинкой. Она излила горе «русскому коммунисту» (возможно, Бородину, а может быть, Шубину), который, как ей было известно, не разрешал ставить его фамилию под некоторыми материалами. «Он по-настоящему рассердился» и заявил, что русские очень «серьезно относятся к именам». По его словам, никто не имел права рекламировать имя Стронг в качестве помощника редактора, если она не одобряла все до одной статьи, публикуемые в газете. Он предложил ей написать лично Сталину. Стронг пришла в оторопь. Она думала было пожаловаться Сталину на «дурной стиль всех материалов, которые коммунисты печатают для американцев», но ей не приходило в голову беспокоить его жалобами на «несправедливость» в отношении ее самой. Коммунист посоветовал ей сделать «и то, и другое»[424].
Так или иначе, Стронг последовала его совету и написала Сталину. Уже через три дня Стронг позвонил секретарь Сталина и сообщил, что ее жалоба рассматривается. А на следующий день Васьков сказал Стронг, что ее просьба – удалить ее имя из списка членов редколлегии – удовлетворена, но выразил надежду, что она и впредь будет писать для Moscow News. Обрадовавшись, Стронг пообещала не только писать для газеты, но и посещать заседания редколлегии и помогать советами – «коль скоро мы наконец-то честны друг с другом». Она сочла, что спор улажен, но назавтра ей снова позвонил секретарь Сталина и сообщил, что сотрудники его аппарата готовы провести совещание с участием Стронг, Васькова и «нескольких ответственных товарищей». Стронг ответила, что больше нет необходимости никого беспокоить: дело улажено. «Окончательно улажено?» – поинтересовались на другом конце провода. Стронг подумала – и согласилась явиться на встречу.
Затем Стронг позвонил Васьков и сообщил, что отвезет ее к Сталину. Описание последовавшей за этим сцены – поворотный момент в мемуарах Стронг[425]. Она решила, что Васьков блефует, и продолжала сомневаться даже тогда, когда тот повез ее в Кремль, и потом, когда объявил об их приезде охране. Они припарковали машину возле комплекса правительственных зданий, прошли через «невзрачный вестибюль» и поднялись на лифте. Стронг оказалась в просторном кабинете, где за несколькими столами сидели секретари. Один из них жестом направил ее туда, где сидели Межлаук и Сергей Иванович Гусев – еще один чиновник, с которым Стронг ранее приходилось иметь дело. Стронг решила, что это и есть упомянутые «ответственные товарищи». Но потом открылась дверь комнаты для совещаний – а там сидел сам Сталин в обществе двух ближайших соратников – Лазаря Кагановича и Климента Ворошилова. С каждым из них Стронг обменялась рукопожатием.
Сталин, по ее словам, был
приземистым и крепким, с бронзовым лицом и сединой, в «партийном кителе» защитного цвета; он не казался ни усталым, ни отдохнувшим, но было заметно, что он долго работал и способен работать еще очень долго, потому что он умеет расходовать силы: спокойно и без лишних движений.
Сталин спросил Стронг, не трудно ли ей будет следить за обсуждением по-русски. По-видимому, она ответила, что нетрудно. «Взгляд у него был добрый, но серьезный, излучал спокойствие и уверенность». Все расселись вокруг стола.
Сталин спросил у Васькова, почему тот отказался убрать имя Стронг из списка членов редколлегии. Васьков ответил, что передал вопрос на рассмотрение Центрального Комитета и ждал решения. Тогда Сталин обратился к Гусеву и поинтересовался, чем была вызвана такая задержка, но тут Стронг вмешалась и сказала, что дело уже решено. Васьков достал письмо, где говорилось, что имя Стронг уберут из выходных данных газеты, но добавил, что она согласилась и дальше писать материалы. Ворошилов с Кагановичем выразили возмущение и указали на то, что ее имя убрали только после того, как началось расследование жалобы. Но затем Сталин обратился к Стронг и спросил, по доброй ли воле она согласилась продолжать писать для газеты. Она ответила утвердительно. Сталин поинтересовался, собирается ли она подписывать свои статьи. Та ответила, что, пожалуй, да. Васьков вставил, что разница теперь будет только одна: ее фамилия больше не будет значиться в редакционной «шапке». И тут Сталин спросил: «А не означает ли это понижение для нее?»
Стронг возликовала. «Он понял, что, если полезный сотрудник желает и дальше работать, однако борется за то, чтобы его заслуги оставались незаметными, значит, тут дело нечисто. Наше взаимное соглашение не дало ему обмануться: он понял, что я просто потеряла надежду. Ему захотелось узнать, в чем же именно состояла моя надежда до того, как я сдалась; об этом я догадалась по его тону». Сталин испытующе поглядел на Стронг и спросил: «Разве вы больше ничего не хотите? Совсем ничего?» Стронг охватил какой-то благоговейный трепет. «Передо мной был человек, которому можно было высказать все; он понимал все с полуслова и даже раньше; он хотел во всем разобраться лучше и помочь. Я еще никогда не встречала человека, с которым было бы настолько легко говорить». Для Стронг это стало переломным моментом – не только в ее взаимоотношениях с газетой и даже не только за годы, проведенные в \Советском Союзе, а в ее жизни вообще:
Воля, которая давно погасла во мне, вдруг ожила, вспыхнула и воспарила. Теперь я знала, чего хочу: я знала это последние два года. Два года? О нет, дольше, намного дольше! Это желание родилось в далеком прошлом. Оно оказалось погребено под завалами рутинной работы, оно успело безнадежно исказиться. А теперь я снова хотела приобщить Россию к американской деловитости; я хотела такую газету, которая помогала бы нашим советским американцам в их тяжелой борьбе. Да разве было такое время, когда я этого не хотела?
Стронг нашла в себе смелость заявить, что, по ее мнению, в СССР не нужны две англоязычные газеты. Гусев принялся объяснять, что инженерам и читателям, живущим за рубежом, нужна «более или менее либеральная газета», тогда как американским индустриальным рабочим, чья численность в Советском Союзе продолжает расти, требуется «более партийный орган». Но Каганович высказал мнение, что рабочие, наверное, тоже предпочли бы теориям факты, а Сталин указал на то, что, если рабочие задержатся в советской стране на достаточно долгий срок, то наверняка выучат язык и смогут подковаться в теории, читая газеты, выходящие по-русски. Между тем Стронг только теперь начала осознавать, что Moscow News с самого начала служила газетой для инженеров и прочих технических специалистов, – а она-то полагала (как и сообщила своим собеседникам), что ее газета предназначалась для всех англоязычных читателей. И тут вдруг все присутствующие как будто согласились с тем, что можно было бы обойтись «всего одной газетой»: не «партийной», а «советской» (или, по крайней мере, на чем все они со смехом сошлись, – «не антисоветской газетой»).
Внезапно все переменилось. Выяснилось, что Стронг остается работать в газете. Было решено, что отныне две газеты сольются в одну – под названием Moscow Daily News, и ее главным редактором станет Бородин. Теперь Стронг наконец поняла, почему до сих пор все шло так, как шло, и больше не злилась.
Я пыталась разъяснить суть той небольшой встречи, но, по-моему, никакими словами этого не передать. Все совершилось как бы невзначай, совсем буднично. Воздействие его личности, тон разговора – все это не поддается описанию.
Несомненно одно: Сталин вовсе не показался ей диктатором. Скорее он выступил главным посредником и посодействовал принятию коллективного решения: «Похоже, мы все вместе это провернули», – вспоминала она. А сама встреча оставила неизгладимый след в сознании Стронг, вызвала некую внутреннюю перемену: «Казалось, работа могла бы приносить одну чистую радость, если бы только иногда можно было обращаться к нему с вопросами – и наблюдать, как спутанный клубок мысли распутывается благодаря его знанию, которое глубже твоего». По представлению Стронг, Сталин не давал присутствующим в комнате какой-либо конкретной линии, которой полагалось придерживаться, а позволял им выработать ее самостоятельно – чтобы они все сообща согласились ей следовать. Он открыл им ту «волю к созиданию», которая внутри каждого из них уже была.
После этой встречи Стронг будто родилась заново. Они с Шубиным уже считали себя неофициально женатыми, но теперь, по-видимому, они решили оформить брак: Стронг наконец почувствовала, что и для нее нашлось место в Советском Союзе. Шубина она называла «товарищем, в чьем присутствии мало-помалу становишься тем человеком, которым давно хотелось быть». В статье «Мы, советские жены» Стронг причисляла и себя саму к этому «мы», и совершенно ясно, что, хоть брак и помог ей обрести ощущение собственного состоявшегося «я», отчасти ее слова созвучны тем мыслям о замужестве (а также любви и сексе), которые уже высказывала Беннет, – а именно, что все это лишь часть жизни, а не вся жизнь. Этого никак не могли постичь многие американки, которых вынуждали превратить в профессию «ремесло» домохозяйки. Стронг писала:
Наши мужья отправляются исследовать заполярные моря, берут штурмом плато высочайших горных хребтов Земли; они добывают из недр новые металлы, строят новые заводы, покоряют новые империи. Но и мы не сидим сложа руки, дожидаясь их возвращения: мы или отправляемся вместе с ними, или совершаем собственные экспедиции. Приключение революции – организованное завоевание мира человеком – это яркий и жаркий костер, рядом с которым меркнет любая личная история любви[426].
Вдруг обретя это новое ощущение собственной причастности к «приключению революции», Стронг сумела принять доводы Бородина (и мужа), объяснявшие, почему никто не хочет рассказывать «всю правду» о коллективизации или о массовом голоде и сопутствовавших ему смертях и насилии. По оценкам историков, насильственная коллективизация и последовавший за ней голод 1929–1934 годов унесли жизни приблизительно 14,5 миллиона людей. Бородин говорил, что люди знали о нехватке продовольствия и благодаря повсеместной карточной системе, и благодаря сообщениям о масштабной борьбе за урожай:
Кому пошли бы на пользу сенсационные репортажи о голоде или подробности нашей собственной тяжелой жизни? Разве от этого у кого-нибудь появилось бы больше еды? Разве мы не делаем все, что в наших силах?
В книге Стронг «Советы борются за пшеницу: драма коллективного хозяйства» (1931), которую она выпустила еще до замужества и до судьбоносной встречи со Сталиным, конечно же, почти ничего не говорится о насилии, которое сопровождало коллективизацию. Неспособность рассказывать о голоде ей стало легче объяснять, когда она убедила себя в том, что ее работа способствует осуществлению «коллективной воли», которая, в конечном счете, позволяет свершиться справедливости.
Беннет сообщила Кеннелл (которая к тому времени уже вернулась в США) о встрече Стронг с самим:
Дядюшка Джо… ДЯДЮШКА ДЖО (да-да, я имею в виду того самого Дядюшку Джо, о котором ты наверняка подумала)… позвал АЛС на совещание – с ним самим и еще с двумя дядюшками, почти такими же важными… И они говорили о том, «как все плохо обстоит с советской пропагандой для американцев!» Представляешь! АЛС теперь вне себя от эйфории.
А Стронг, заново воспрянув духом, написала Джесси Ллойд О’Коннор, что ее приезд теперь неизбежен, и рассказала, что в результате ее обращения к Сталину произошло объединение двух газет-соперниц:
Он – просто самый шикарный большой начальник, какого мне только доводилось видеть… У него совершенно особенная манера: делать так, как будто вопросы разрешаются сами собой, он как будто совсем не навязывает свое мнение, хотя оно-то и становится последним словом в принятии коллективного решения[427].
Беннет получила обратно свою работу – и новую должность (завредакцией) в придачу. Вскоре она крепко подружилась с несколькими новыми сотрудницами-некоммунистками, в том числе с Ллойд О’Коннор, прибывшей в Москву летом 1932 года, и Симой Райнин Аллан, которая приехала на полгода позже. Ллойд О’Коннор работа в Moscow News не понравилась (занималась она в основном переводами), а Москва ей, как и Кеннелл, показалась очень изменившимся – в менее приятную сторону – городом по сравнению с тем, что она помнила по концу 1920-х годов. Не прошло и года, как она уехала. Аллан же – еврейка русского происхождения и недавняя выпускница Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, лишившаяся работы в пору Великой депрессии, – продержалась целых два года. В СССР она обрела ощущение общности целей с единомышленниками, чего ей очень не хватало на родине, и встретила своего будущего мужа.
И Беннет нашла способ выжить – и даже преуспеть – вопреки всем жизненным трудностям, а может быть, и не вопреки, а благодаря им: они как будто придавали жизни больше смысла. Так, в октябре 1934 года, вернувшись из утомительной шестидневной поездки в вагоне третьего класса (на свидание к мужу в лагерь), она все еще чувствовала, что хочет остаться в России. Она писала другу:
О – я могу уехать на родину… Друзья уверяют меня, что я даже могу найти там работу. Но я воображаю погоню за картинками и возню с душещипательными историйками – или даже достойные сенсации, – сравниваю все это с моей выматывающей нервы, подрывающей здоровье, однако радостно-будоражащей жизнью в Москве – и остаюсь здесь.
Беннет пыталась объяснить свое решение:
Моя вера в социализм – почти… единственное, к чему я когда-либо относилась всерьез, – и здесь… даже если ты и теряешься, если и отчаиваешься, – тебя всегда окружают те, кто не теряется, кто не колеблется, кто уверен в собственной правоте. Как-никак, они ведь борются, они дерутся и держатся за единственную для мира надежду, – за то, во что и я хочу верить и верю[428].
Стронг, несмотря на всегдашнее желание оправдывать и разумно объяснять советскую политику, поддержала Беннет в попытках добиться освобождения мужа. Свои доводы она обосновывала тем, что высылка в тюремный лагерь законного мужа американки за поведение, не противоречившее действовавшим на тот момент законам, может вызвать международный скандал. Кроме того, заявляла она, не было ни малейшего смысла разлучать мужчину, обвиняемого в гомосексуализме, с женой и усылать его в дальние края, где он будет находиться в окружении тысяч других мужчин[429].
Попытки вызволить Константинова или хотя бы заменить для него каторгу на «вольное поселение», чтобы Беннет могла жить с ним вместе в Сибири (это была его идея – не ее), ни к чему не привели, да и в любом случае Беннет не вынесла напряжения, вызванного арестом и заключением мужа. В ноябре 1936 года они развелись. К тому времени Беннет уже навсегда ушла из редакции Moscow News и писала материалы в основном для Международной службы новостей. Несколько месяцев спустя она уехала в Испанию, куда ее завлекла – как более благородное дело – набиравшая обороты Гражданская война. К тому же Беннет вступила (или попыталась вступить) в коммунистическую партию – возможно, потому что, будучи ее членом, было проще попасть в Испанию, а может быть, потому что Беннет сочла, что партийность укрепит ее в вере, которую ей так хотелось иметь.
Стронг же ожидали новые разочарования. Написанные ею мемуары не проложили ей дорогу в ряды компартии (на что она очень надеялась), хотя она специально отредактировала рукопись так, чтобы она отвечала пожеланиям не только Бородина, но и Сталина; на тех страницах ее рукописи, где рассказывалось о встрече со Сталиным, оставил пометки сам Сталин[430].
Автобиография, самокритика и коммунизм
В книге «Я меняю миры» Стронг рассказала о своем жизненном опыте и о процессе самопознания, который она переживала в СССР; как объясняла сама журналистка чиновникам из коммунистической партии в Москве, там «раскрывается классовый характер [ее] прошлых колебаний, тревог и эмоций». Она надеялась, что эта книга послужит и ее неофициальной «заявкой на вступление в ряды компартии»[431].
Стронг понимала, какое значение для коммунистов имеет автобиография. Чтобы стать – и оставаться – членом компартии, нужно было регулярно составлять автобиографию (объемом обычно от одной до пяти страниц) – в придачу к заполненной анкете с вопросами, касавшимися происхождения и среды влияния. Это требовалось не только для информирования партийного начальства:
Составляя краткую историю собственной жизни, каждый товарищ должен был понять, оттуда он происходит, что привело его в партию и какие обязанности перед движением ему предстоит выполнять.
Так и Стронг в предисловии к «Я меняю миры» замечала: «Эта книга сделала для меня самой больше, чем она сделает для любого из моих читателей». Майра Пейдж, корреспондентка Daily Worker, работавшая в начале 1930-х в Москве, в типичной анкете для Коминтерна рассказывала о классовом происхождении своей семьи, о полученном воспитании, о появлении своих первых представлений о классовых различиях и социальной несправедливости, о своей деятельности – борьбе за права женщин и афроамериканцев, об участии в профсоюзном движении, о прочитанных марксистских работах, о заслугах перед партией. В порядке ожидаемой «самокритики» Пейдж отмечала, что не проявляла «необходимой беспощадности» в борьбе за перемены в редакции Daily Worker, пока еще работала ее штатной сотрудницей в Нью-Йорке; возможно, виной тому было ее происхождение из «южной мелкобуржуазной среды»[432].
Введенная коммунистической партией практика публичного самоанализа и публичной самокритики сравнивалась с христианскими ритуалами исповеди и покаяния, которые считались необходимыми для духовного просветления самого верующего. А еще автобиографии коммунистов нужны были для того, чтобы отличать «истинных революционеров от самозванцев». С точки зрения тогдашних коммунистов, 422-страничная автобиография Стронг свидетельствовала скорее о ее «индивидуализме», чем о годности для партии. А с нашей точки зрения, тот факт, что Стронг одновременно старалась быть честной с самой собой и с читателями – и при этом пыталась вступить в компартию, – должен безусловно учитываться при оценке ее журналистской работы. Кроме того, тот же поиск подвижного равновесия между общественным давлением и личным желанием мы можем наблюдать и в деятельности других журналисток из Moscow News – от язвительных, но чрезвычайно легковерных Милли Беннет и Рут Кеннелл до Розы Коэн – британской коммунистки, расстрелянной в разгар сталинского Большого террора.
В ноябре 1934 года Стронг официально подала заявление в иностранный отдел коммунистической партии и назвала свою деятельность в Советском Союзе на протяжении последних тринадцати лет подготовкой к этому моменту. По ее словам, она медлила с подачей заявления отчасти из-за «личной эмоциональной неустойчивости, оставшейся от [ее] мелкобуржуазного прошлого». Она заявляла, что написание мемуаров «заставило [ее] очень тщательно проанализировать классовые истоки этой неустойчивости, после чего, как [она] полагает, ее удалось преодолеть». Стронг называла свои мемуары самым значительным из всех написанных ею произведений, книгой, рассказывающей «не только о внешних событиях исторической важности, но и о внутренних переменах, которые наконец привели [ее] к партии»[433].
Два экземпляра заявления Стронг – одно на английском, другое на русском языке – хранятся в ее личном деле в собрании Коминтерна в Москве. В русском варианте замечания об эмоциональной неустойчивости подчеркнуты красным карандашом. Неофициально Стронг сказали, что ее заявление «преждевременно» и (снова) что она может принести больше пользы «со стороны». Стронг, в которой боролись желания быть послушной и все-таки вступить в партию, предложила компромисс: она могла бы стать тайным членом партии, тем самым сохранив за собой тот статус «посторонней», который давал ей доступ в некоторые круги. Представитель советской компартии написал американскому товарищу, прося у него совета относительно заявки Стронг: «Нашим друзьям хотелось бы узнать ваше мнение. Мы сами не горим желанием принимать ее». В записке, вложенной в личное дело Стронг несколькими годами позже, говорится, что она обладает «кипучей энергией, знаниями и энтузиазмом», «пишет хорошо и много», однако «политический и теоретический уровень» ее подготовки «недостаточно высок». Она – «индивидуалистка» и держится «высокого мнения о себе». Известно, что она жаловалась на то, что «в СССР к ней относятся недостаточно хорошо и не всегда ей доверяют. Она обижена на то, что ее до сих пор не приняли в коммунистическую партию»[434].
Хотя Стронг и не смогла возвестить в опубликованном варианте книги «Я меняю миры» о своем вступлении в партию, она все равно рвалась вперед – и в январе 1935 года отправилась в лекционное турне по США для рекламы своей книги, которая была очень хорошо принята критиками и даже попала в список бестселлеров. Во время этой поездки Стронг подступилась к генеральному секретарю компартии США Эрлу Браудеру с вопросом о возможности членства. Он тоже ответил, что она может приносить больше пользы, оставаясь беспартийной. Но Стронг не отступалась, и наконец он принял от нее чек в качестве партийного «взноса», и в дальнейшем она продолжала присылать новые чеки через нейтрального связного. Ей так и не прислали партбилета и не прикрепили ни к какой партийной ячейке. По замечанию биографа Стронг, «эта неоднозначность явно устраивала всех, кого касалась»[435].
Вернувшись в марте 1935 года в СССР, Стронг попыталась окунуться в газетную работу, но эта деятельность постепенно теряла смысл. В Moscow Daily News печаталось все меньше авторских статей, все больше переводов пространных выступлений чиновников и сообщений о судах над вредителями, а еще – огромные портреты улыбающегося Сталина. За пределами редакции жизнь в Советском Союзе становилась все труднее, и из семян Большого террора, посеянных с убийством Сергея Кирова в декабре 1934 года, уже всходили ростки, которые наберут полную силу к концу 1936-го. Стронг вначале не знала, как ко всему этому относиться, но в итоге поняла, что лучше убраться подальше от Москвы. В конце 1936 года она уволилась из газеты и уехала в Испанию.
Стронг оказалась в изоляции от сообщества, которое возникло в Москве ее стараниями, но Кеннелл и Беннет, а таже Ллойд О’Коннор и Аллан сохраняли тесные дружеские связи всю оставшуюся жизнь. Спустя годы дочь Аллан рассказывала:
Мне бы больше всего хотелось донести мысль о том, что они были очень счастливы: когда я думаю о Москве, то думаю о людях, которые собирались у моих родителей за столом и с огромным удовольствием беседовали. Несмотря на все, что выяснилось потом, для них это было главное приключение в жизни… Они не испытывали горечи… Они с сарказмом говорили о том, чего тогда не знали, и о сталинизме, но с ними навсегда осталась радость простых людей, которые сумели изменить свою жизнь.
Для этих женщин Москва и советский эксперимент стали возможностью увидеть собственными глазами и запечатлеть в своих репортажах становление нового типа общества, поучаствовать в «разворачивавшейся на глазах у всего мира великой драме», где, по идее, человеческое развитие ценилось выше, чем извлечение выгоды, и где женщины могли совмещать профессиональную карьеру с любовными или семейными отношениями, не испорченными ни экономическим давлением, ни двойными стандартами в подходе к мужчинам и женщинам, ни неравным распределением домашних обязанностей.
Преувеличение успехов этой программы и одновременно преуменьшение ее неудач и социальных издержек – вот та цена, которую явно приходилось платить, чтобы преуспеть репортеру в Moscow News – да и вообще в любом новостном бюро в Москве, где попытки выставить Страну Советов в негативном свете были чреваты выдворением и потерей работы. Если, как выразился Вальтер Беньямин, после поездки в Советский Союз «начинаешь наблюдать и оценивать Европу с сознанием того, что происходит в России»[436], то эти американки на собственном опыте узнали, что одна вера еще не наделяет способностью видеть, что желание и надежда мимолетны, а новости, правда и пропаганда – лишь точки в непрерывном пространстве, параметры которого постоянно изменяются.
Если некоторым женщинам было трудно находить в своей репортерской работе равновесие между профессионализмом, правдой и желанием, то другие пытались нащупать точку опоры в «великой драме», совершавшейся в Советской России, сознательно вливаясь в ряды исполнителей.