Американки в Красной России. В погоне за советской мечтой — страница 28 из 31

Королевы красного шпионажа?

21 мая 1942 года американская писательница Джозефина Хербст, жившая в Вашингтоне (округ Колумбия) и – как многие антифашистски настроенные творческие люди – писавшая пропагандистские материалы в поддержку военных нужд, вернувшись с обеденного перерыва, наткнулась на ожидавшего ее охранника в форме. Охранник запер на замок ее письменный стол и ящик, ощупал ее сумочку и бесцеремонно выпроводил ее из здания[651]. Вскоре Хербст оказалась в какой-то «большой, безликой комнате» с «чистыми столами, блестящими стульями и пустыми окнами, выходящими на небо с клочковатыми облаками», где ей пришлось оправдываться чуть ли не за всю свою взрослую жизнь. «Нам стало известно, что в 1930 году вы ездили в Советский Союз», – сообщил ей какой-то незнакомец. Далее последовали обвинения, и все они были неразрывно связаны с первым сообщением. Вот как рассказывала об этом сама Хербст:

Голоса этих людей, с ритуальным благоговением твердивших все ту же фразу – «нам стало известно», – уже звучали как заклинание, гипнотизировали… В водовороте событий как будто захлопывались двери. Скитальческая дорога к двадцатым оказалась перекрыта. Пытливые странствия тридцатых… завершились в этом кабинете… Стоит ли выудить из-под обломков двадцатых страстную строчку Рильке: «Полюби перемену за дивное пламя»[652]? Слишком литературно для нынешних потребителей. Но этот призыв – «Измени мир» – воспламенил факелы тридцатых, и можно не сомневаться: мир в самом деле изменился. И я тоже[653].

Это конкретное расследование, закончившееся увольнением Хербст, произошло на довольно раннем этапе той длительной волны расследований, которые подорвали попытки Народного фронта построить более справедливую социальную систему и продвинуть «левофеминистскую» повестку, куда входили «вопросы, касавшиеся труда, бедности, жилья, здравоохранения, медицинского страхования, прав потребителей и мира во всем мире». Охватывала эта повестка и вопросы более личного характера: доступность абортов, средств предохранения от беременности и разводов; возможность иметь и работу, и семью; и идеал товарищеской любви, свободной от экономических стимулов. В пору холодной войны все эти темы казались чересчур созвучными большевистской риторике и практике, и потому активные сторонники решения этих вопросов выглядели потенциальными бунтарями[654].

Выслушивая обтекаемые формулировки обвинений, материалы для которых допросчики Хербст собрали по крупицам благодаря системе слежки, кажущейся по сегодняшним меркам очень старомодной, она пыталась сопоставлять собственные воспоминания с длинным перечнем «фактов», которые они ей перечисляли.

Может быть, мне попытаться вернуться к тому перекрестку, где моя собственная история пересеклась с историей нашего времени? Но ведь каждое такое перепутье – всего лишь мгновенье. Да и куда это заведет меня?[655]

Хербст всегда поступала по совести, но, по понятиям ее допросчиков, она была изменницей, предательницей, возможно, даже представляла опасность для страны. «Факты», которые они перечисляли ей теперь, в отрыве от связанных с ними обстоятельств, звучали как ложь. Из-за разрыва между воспоминаниями Хербст и обвинениями этих людей ей казалось, будто обвинители говорят на каком-то чужом языке.

Я хорошо понимала только то, что целью всей этой сухой трескотни, всех этих «нам стало известно» было свести лучшие пережитые мною дни к избитым лозунгам, к телефонным номерам людей, которые давно сменили адрес или умерли, и к перехваченным документам.

Она пробовала отвечать вопросом на вопрос: «Зачем вы повторяете „нам стало известно“, если это факт?» А потом поймала себя на мысли: что же делать с действительно важным вопросом:

А что такое факт? Кто должен толковать его? Какие идеи он несет в себе? И моему изменчивому Я хотелось разорвать путы и взлететь – пусть только снова к себе на чердак, где все же оставалась хоть какая-то надежда добраться до источников[656].

Что же она могла найти у себя на чердаке? Старые газеты. Издания вроде «Little Review, которые в 1917 году [она] брала с собой на занятия в Беркли – вместо клубка шерсти, чтобы вязать носки солдатам». Нет, носки солдатам она не вязала. Даже за это ее стоило осудить. The Masses. Фотографии. О да, они могли вызвать большое неодобрение. На одном снимке Хербст была запечатлена вместе с писателем Натаниэлем Уэстом: он держал молот, а она серп – «скрестив их, как дуэлянты некогда скрещивали шпаги». Самого сурового порицания заслуживала фотография Хербст в Москве:

портрет автора в круглом берете, вид в три четверти; полуопущенные ресницы над серьезными, глядящими вниз глазами; рука на столе, раскрытая, как книга, выражение лица – настороженное, слушающее, нежное и прочувствованное[657].

Я вернулась к этому очерку из мемуаров Хербст после того, как ознакомилась с ее испепеляющим портретом в книге Стивена Коха «Двойные жизни: шпионы и писатели в тайной советской войне идей против Запада» (1994). Кох неохотно признает, что «нет никаких доказательств того, что сама [Хербст] была лично причастна к деятельности вашингтонского [шпионского] аппарата». Но немедленно перечеркивает это признание, замечая, что ее «пропагандистская работа» на Вилли Мюнценберга и Отто Каца, то есть «выполнение „журналистских“ заданий в Испании, Берлине и Латинской Америке, по сути дела, явно обличает в ней агента Коминтерна». Даже если Хербст была невиновна в шпионаже как таковом, «по меньшей мере», замечает Кох, «ей можно вменить в вину осведомленность о вашингтонских шпионских операциях»[658].

Я и раньше держала Хербст в поле зрения, но не проводила обширных исследований, связанных с ее биографией, поскольку та ее поездка 1930 года, длившаяся всего несколько недель (на съезд писателей в Харькове), по-видимому, была ее единственной поездкой в СССР. И все же контраст между автопортретом, проступающим со страниц мемуаров Хербст, и тем ее образом, что обрисован Кохом, – не просто изменницы, а еще и «властной, агрессивной и склонной к сквернословию» женщины, – показался мне подходящим отправным моментом для того, чтобы задуматься о самых болезненных вопросах, то и дело встающих в этой книге. Эллен Шрекер и Морис Иссерман заметили:

Трудно сохранять ощущение меры, говоря о шпионаже. Стоит только коснуться этой темы, как любые попытки соблюсти интеллектуальную тонкость характеристик рискуют потерпеть крах. В конце концов, кому хочется выказывать хотя бы тень сочувствия к такому грязному существу, как шпион?[659]

Но в такой книге разве могла я совсем уйти от проблемы шпионажа? Мое желание понять, что привлекало американских новых женщин к русской революционной идеологии, вовсе не обязательно должно было привести меня к теме шпионов, однако с самого начала поднимало вопрос о верности. Верности своей стране, своим убеждениям, своему опыту, своему чувству справедливости, партии, возлюбленному, сообществу. Для кого или для чего стоит приносить жертвы, верить, доверять? Все это – и еще опасение, что критики обвинят меня в том, что, раз я ухожу от этой темы, значит, я что-то скрываю или отрицаю, – наконец заставило меня активно выискивать шпионов. В любом случае, мне захотелось понять и объяснить, чем те люди, чьи судьбы я изучала, отличаются от мутных и опасных личностей, находящихся за рамками истории.

Согласно логике что маккартистов, что сегодняшних правых, между коммунистами с большой и маленькой буквы, «прогрессистами», «попутчиками» и «либералами нового курса» нет практически никакой разницы. К чему тогда эти ярлыки – раскрывают ли они более глубокую истину или только напускают лишний туман? Контраст, возникающий между автопортретом очень человечной и сопереживающей женщины в воспоминаниях самой Хербст и образом лживой мегеры, который рисует Кох, можно встретить еще во многих местах. Обычно этот разрыв наблюдается, если мы сравниваем одномерную или искаженную характеристику, которую дает оппонент, с совершенно иным портретом, вырисовывающимся в рассказах друзей или воспоминаниях самого человека. С другой стороны, есть и полные любви воспоминания Тони Хисса об отце, написанные с целью снять с него обвинения в измене. Из этих мемуаров явствует, что Элджер Хисс был хорошим отцом. Но значит ли это, что он не был шпионом?[660]

Пытаясь выявить «шпионок», я обнаружила гораздо больше недосказанного, чем допускает дискурс, сформировавшийся в условиях холодной войны (и отводящий шпионам на шкале приемлемости для общества место где-то рядом с педофилами). Мои поиски привели меня в Москву, в архивы Коминтерна, где я нашла в личном деле Анны Луизы Стронг запись о том, что Милли Беннет – после того, как она уехала в Мадрид в 1936 году освещать военные события, – регулярно присылала оттуда в Москву сведения о добровольцах в Испании[661]. Было ли это шпионством?

Как мне было понимать длинное автобиографическое заявление Майры Пейдж, которая, как я знала, была членом коммунистической партии США?[662] Джон Эрл Хейнс, специалист по советскому шпионажу, пояснил мне, что такого рода заявления служили обычно выражением готовности выполнять подпольную или нелегальную работу на партию. Но еще Хейнс говорил мне