Когда проснулся, снова было утро, но, надо полагать, уже другого дня.
Что творится в мире? Телевизор, наглядно иллюстрируя речь движущимися картинками, поведал, что правительственные войска Союза
Американских Штатов поразила эпидемия массового дезертирства. Кроме того, задержка зарплаты в армии, перебои с поставками продовольствия и горючего вынуждают военных коррумпироваться, о чем свидетельствуют незаконные распродажи оружия, техники и амуниции с военных складов.
В южных штатах, напротив, на волне регионального патриотизма и обострения сепаратистских настроений активно формируются вооруженные народные дружины. Атланта охвачена огнем народного гнева – молодчики громят полицейские участки, представительства федерального центра и, как водится, подвернувшиеся под руку магазины. Власть в Атланте, да уже и во всей Джорджии, либо вообще отсутствует, либо находится в руках Гражданской милиции и Арийской республиканской армии. На улицах – заснято и показано – лежат трупы полицейских и федеральных чиновников, которые никто не убирает…
В этом месте Олеся принесла мне булочку с маслом, чай и манную кашу.
Завтракать пришлось под известие о демонстрации сексменьшинств в
Сан-Франциско, перекрывших движение на центральных магистралях города. В пику Хуану Пансо меньшинства требовали провозгласить
Калифорнию независимой республикой, сотворить этакий остров Лесбос в океане разнополой любви, с последующей депортацией с его территории всего традиционно (в сексуальном смысле) ориентированного населения.
Забыв о политкорректности, мажоритарное сообщество разметало шеренгу полицейского ограждения и крепко наложило демонстрантам в кису.
Поучительное зрелище.
Я едва успел разделаться со сладкой размазней, как в палату ко мне, придерживая накинутый на плечи халатик, влетела Оля. По телевизору в это время показывали экстренный репортаж – радиоактивная туча над бабахнувшим реактором какой-то американской АЭС закрывала половину неба.
– Мерзавец! Изменщик! Он еще лопает! – Оля, окутанная облачком малинового аромата, впилась мне в губы.
Вкус ее мерцающей помады приятно оттенил у меня во рту вкус жидкой манной каши. Боже, как я был не прав! Я увидел такое сияние в нашей с люткой судьбе, что дар мой тут же ослеп. Куда там взрыву на АЭС… Я не все разобрал в этой вспышке, но она была прекрасна. Там был ребенок, мальчик, сын, которого Оля красила зеленкой и учила по учебнику литературы классике, а я воспитывал в нем крепость духа и самозабвенно решал с ним загадки по математике… В результате правильной жизни он станет невидим для зверей, опасен для врагов, а для друзей сделается нечаянным счастьем… Там был остров с тропической флорой, из которой высовывался вулкан. На склоне вулкана мы с Олей обнаружили месторождение изумрудов – камни были теплые и на глазах из земли вылезали все новые и новые. Мы не потеряли голову от удачи, а поняли, что назревает извержение… Но главное – Оля простила меня, а я… я… Я чувствовал себя полным идиотом. Счастливым идиотом. Думаю, именно в этот миг полюса благоденствия и беды со всей определенностью поменялись местами.
– Как ты меня нашла?
– При тебе визитки были, – улыбнулась нежно, как улыбаются ребенку,
Оля. – Менты позвонили в “Карачун”, сказали, что ты в Порхове, в больнице, без сознания. Я чуть с ума не сошла! Абарбарчук похлопотал – тебя в Псков перевели, палату вот отдельную устроили…
Действительно, проще простого.
Минуту спустя Оля сидела на моей кровати, мы держали друг друга за руку и со счастливыми слезами на глазах ворковали, как влюбленные подростки, только что взаимно открывшиеся в своих чувствах.
– Там, в “Лемминкяйнене”, мы смотрели каталог “Tropical insects”, – сказала Оля. – Выбирали тебе жуков ко дню рождения. А ты что подумал?
– Я… я… – Я не знал, что сказать. Конечно, я подумал не то.
– На, маленький, держи. Дурной тон какой-то – чуть не убиться в собственные роди2ны! Убился бы – кому дарить подарки?
Из кармана больничного халатика Оля извлекла огромного южноамериканского дровосека-титана. Он лежал на мягкой подстилочке, устроенной поверх картона, и был туго затянут целлофаном, прискобленным степлером к той же картонке, – так называемый “сухой материал”, который после размягчающего эксикатора можно расправлять, как хочешь. О-о, это был царский жук! Царский! Темно-коричневый, с шипами по бокам переднеспинки, ребристыми надкрыльями, хитиновыми щетинками на чемпионских усах и мощными мандибулами – каждый из его пятнадцати сантиметров был прекрасен, и вся эта красота едва умещалась на люткиной ладони. Этой красотой – особого сорта – можно было пугать детей, и те пугались бы…
На первый взгляд жук казался немного тяжеловатым, как тяжел для эллина мясистый зиккурат, но он был монументален – ничего не скажешь. Я знал, что зверь этот довольно редок, – даром что ловят его лишь во время лета в феврале-марте, так еще местные индейцы издавна пристрастились употреблять его личинки в пищу и уже почти сожрали весь вид, как аборигены с архипелага Фиджи под корень сожрали своего эндемика, крупного усача Xixuthrus heyrovskyi – осталось лишь несколько редких экземпляров в коллекциях. Что тут попишешь – чистые французы, потому что те едят даже то, что не едят китайцы.
Надо ли говорить, как я обрадовался?
Оля явно была удовлетворена моим видом, хотя сама, как эллинка по духу, подозреваю, сомневалась в эстетической безупречности своего выбора.
– Меня Увар привез, – сказала она и махнула рукой. – Он там, за дверью ждет.
– Так пусть заходит, – милостиво разрешил я.
За жука я был ей страшно благодарен, но еще больше я был признателен
Оле за то, что она ни словом не обмолвилась о Капе. Иначе бы со мной случилась ипохондрия. Ведь, как ни крути, ожидающий нас с люткой один на двоих чудесный свет, обещанные нам покой и воля зиждились на костях. Отныне, увы, мне предстояло нести это бремя до конца – нести без истерик, с обреченным достоинством, как верблюд носит свой горб, как ворон носит в себе целое кладбище.
Увар вошел и барственно проследовал к моей постели. Интересно было проверить, сработает ли вновь моя провидческая оптика, не выдержавшая сияющей картинки нашей с люткой идиллии, или хрусталик помутнел серьезно, навсегда? Черт побери! – мой новый дар ослеп, я потерял его, по сути, толком не успев к нему привыкнуть. Не говоря уже об извлечении возможных выгод. Я знал об Уваре только то, что знал, – его грядущее и темные провалы прошлого были от меня надежно скрыты. Что ж, теперь по крайней мере я представляю, как от счастья слепнут люди…
– Ну что, Америке кердык, – вместо приветствия сказал Увар.
Тут только до меня дошло, что, выйдя из больницы, мне вновь придется заниматься коммерческой энтомологией – изготовлением жучиных рамок на продажу – и тем, возможно, уже довольствоваться до конца.
Зарабатывать деньги суетой мне не хотелось. Я посмотрел на Олю.
– А “Танатос”? Контора пишет?
– Абарбарчук всех отправил в отпуск, – сказала лютка. – Возможно перепрофилирование. Он звонил с утра – хотел узнать, когда тебя удобно навестить.
– Да пусть приходит, когда хочет. – Я больше не видел в Капитане соперника. Напротив, я был полон раскаяния за свои прежние фантазии и заочно чувствовал себя перед ним немного виноватым.
Впрочем, я знал за собой это качество – стыдиться наперед. И знал, что стыд этот пустой – люди, если они не законченные подлецы, более снисходительны друг к другу, чем самим им мнится. Как правило, мы стыдимся взаимно, чему приятно удивляемся при встрече. Так что, не будь Капитан трансцендентным, он тоже непременно испытывал бы легкий стыд. Стать, что ли, тоже запредельным? Оставить позади все уровни человеческого состояния и освободиться от свойственных им, этим состояниям, предрассудков и ограничений. Стать трансцендентным и свинячить без сердечного укора. Чего стыдиться-то – я же и впрямь почти что умер.
Увар рассказал историю о Белобокине – как тот ездил в Швецию за премией. После вручения Вова решил прогуляться по Стокгольму и пропустить рюмку-другую в местной забегаловке, забыв, что Стокгольм ныне – очаг европейского бандитизма. Очнулся он в пригороде, называемом Сундбюберг, в полицейском участке, – с разбитым лицом, без документов и обратного билета. Хорошо, деньги Вове дали не наличными, а – с учетом захлестнувшей улицы европейских столиц преступности – перевели на специально заведенный по такому случаю счет. Где он был, что делал и как очутился в Сундбюберге, Белобокин категорически не помнил. Эвакуировать Вову из Швеции пришлось через
Российское посольство. По возвращении, удрученный обстоятельствами своего шведского вояжа, Белобокин в медицинских целях увлекся поэзией и сейчас уже учит наизусть второй том Лермонтова, потому что прочитал в газете, будто зубреж различной силлабо-тоники изрядно укрепляет память.
– А монумент? – спросил я. – Что с монументом?
– Будут ставить, – сказал Увар. – Уже расчистили площадку – возле ратуши, на набережной.
Немного поговорили о погоде (замечательная), о том, кто, как и какие ломал себе кости (многие ломали), о чудесах современной медицины
(черт-те что творит), о перспективах Увара стать электрическим скатом (сомнительные). Оля рассказала, как ездила в Порхов, чтобы забрать вещи из разбитой “сузучки”, переправленной эвакуатором на штрафную стоянку: все мои жуки, включая черную жужелицу-кориациуса, о которой, очнувшись, я вспомнил прежде всего, уцелели, спасшись на своих ватных матрасиках, а вот самой машине теперь путь один – на разборку, чтобы продаваться по винтикам.
Потом пришла медсестра Олеся и, сославшись на неизбежность процедур, попросила гостей удалиться. Надо сказать, что я и сам порядком подустал – острую боль глушила фармакология, но что поделаешь со слабостью? Оля снова меня поцеловала и сказала, что придет завтра, – она решила остаться на неделю в Пскове, а Увар взялся отвезти ее в гостиницу.