ым патриотам не остается ничего иного, как пропустить одно-два поколения и затем избрать кого-то из своей среды, кто умеет говорить с народом на его языке (а может, и по-королевски?) и сделать этого человека президентом. Каким бы утомительным в общении ни был Теодор, «опьяненный самим собой», как любил говорить Генри, он являл лучшее, что могла предложить страна, и можно было считать, что им всем повезло. К добру или к беде, система не допускала к власти Брайанов, хотя, может быть, это не относилось к Херсту. Хэй понимал, что этот негодяй представлял собой новый цезарийский элемент на политической арене страны: богатый манипулятор общественным мнением, который, поведя за собой массы, мог опрокинуть немногих избранных.
Линкольн тепло и проникновенно говорил о простых людях, но он был так же далек от этого вида человеческих существ, как излюбленное динамо Генри Адамса от бычьей упряжки. Нужно оседлать общественное мнение, Хэй много размышлял об этом. Теодор полагал, что общественным мнением способен управлять блестящий популярный лидер вроде него самого, но на практике Рузвельт был сама нерешительность, он никогда не появлялся на балконе своего кабинета, подставляя себя под пули врагов. Херст был другим; он мог заставить людей действовать непредсказуемо, он мог выдумывать проблемы, а потом и способы их решения — тоже надуманные, но от этого не менее популярные. Началась конкуренция между немногими мыслящими, руководимыми Рузвельтом, и Херстом, истинным изобретателем современного мира. То, что Херст произвольно называл новостями, становилось новостями, и немногие наделенные властью вынуждены были отзываться на его выдумки. Способен ли он — и эта проблема широко обсуждалась в кругах немногих избранных — настолько сделать из себя новость, что ему удастся захватить один из высших, если не самый высший, пост в государстве? Теодор только презрительно отмахивался от этой мысли: разве народ не голосовал всегда за одного из немногих достойных? Разве все не сошлись во мнении (кроме индифферентной массы трудящихся), что Херст отнюдь не принадлежит к достойным? Но Хэя по-прежнему терзали сомнения. Он боялся Херста.
Поезд со скрежетом остановился на станции маленького городка, называвшегося, судя по намалеванной краской вывеске, Хейдегг, Клара и Абигейл появились в дверях салона.
— Мы сделаем остановку, — объявила Клара громко и авторитетно.
— Дорогая, мы уже ее сделали. — Хэй поднялся на ноги; это был акробатический этюд: сначала он наклонился вправо, вцепившись одновременно левой рукой в спинку кресла перед собой, постепенно преодолевая сопротивление силы тяжести, своего извечного врага.
Адамс показал рукой на небольшую толпу, собравшуюся в конце состава.
— Надо пообщаться с народом, от чьего имени мы, то есть вы и Теодор, правите.
— Стоянка — пятнадцать минут, дядюшка Генри, — сказала Абигейл, и улыбающийся проводник помог им спуститься на благословенную землю Огайо, а может быть и Индианы. Хэй вышел на прохладный воздух, существовавший отдельно от атмосферы салон-вагона, более теплой, пропитанной железнодорожными запахами, а также ароматами кухни, где чернокожий шеф-повар творил чудеса из мяса черепахи.
На мгновение ему показалась, что земля уходит у него из-под ног, точно он все еще находился в мчащемся вагоне, и Хэй покачнулся. Клара сжала своей пышной рукой его тонкую руку, и четыре жителя столицы имперской республики, ведомые Хэем, Вторым Лицом в Государстве, смешались с народом.
Американский народ, полсотни фермеров с женами, детьми и собаками, окружили Второе Лицо в Государстве, которое им приветливо улыбнулось и тут же заговорило с ними в простонародной манере его «Маленьких штанишек», которая способна была потягаться с комическими приемами самого Марка Твена.
— Насколько я могу судить, — сказал он, скромно улыбнувшись, — по местности, и вы меня поправьте, если я ошибаюсь… — он был уверен, что они в Индиане, но лучше перестраховаться, — … мне не выпало раньше счастья побывать в Хейдегге. Сам я из Варшавы. Варшавы, штат Иллинойс, как вам наверно известно. Мы направляемся сейчас на большую выставку в Сент-Луисе, и когда я увидел надпись «Хейдегг», я сказал, давайте остановимся и поговорим с народом. Итак, здравствуйте. — Хэй был доволен непринужденностью своих слов и отсутствием в них какого бы то ни было чванства. Он боялся взглянуть на Генри Адамса, которого в Хэе всегда забавляла в не лучшем смысле слова линкольновская легкость общения с простыми людьми.
Толпа дружелюбно разглядывала четырех чужаков. Затем высокий худой фермер вышел вперед и пожал руку Хэю.
— Willkommen, — начал он, обращаясь ко Второму Лицу в Государстве по-немецки.
Хэй тоже по-немецки спросил, говорит ли кто-нибудь в Хейдегге по-английски. Ему ответили по-немецки, что школьный учитель хорошо говорит по-английски, но сейчас он болен и лежит дома в постели. Хэй преодолел искушение засмеяться, услышав с трудом подавляемое тявканье Адамса. К счастью, он довольно хорошо знал немецкий и ему удалось объяснить толпе, кто он такой. По толпе разнеслась весть, что это высокое начальство, может быть даже президент железной дороги. Когда Хэй скромно назвал себя, его слова восприняли приветливо, но поскольку никто никогда не слышал слов «государственный секретарь», толпа начала расходиться, и вскоре четверо гостей остались одни на глинистой насыпи, где среди травы пробивались фиалки. Абигейл начала собирать цветы, а Адамса распирал восторг.
— Народ! — воскликнул он.
— Пожалуйста, помолчите, Генри! — Никогда еще старый друг так не раздражал Хэя, не был он доволен и собой, тем, как неловко разыграл он эту полную символики ситуацию, о которой Адамс никогда не перестанет ему напоминать.
Во время обеда Адамс говорил без умолку. Клара поглощала одно блюдо за другим, время от времени выражая восхищение отличными кушаньями, приготовленными на маленькой кухне салон-вагона. Абигейл смотрела в окно на громадную мутную реку, текущую в сгустившихся сумерках от Великих Озер до Нового Орлеана.
— Вы должны… Теодор должен… в конце концов, кто-то обязан, — говорил Адамс, — ездить вот так по стране и делать остановки, настоящие остановки, смотреть и слушать. В стране полно незнакомых нам людей, и мы чужие для них. Эта река, — драматическим жестом Адамс показал на берега, застроенные каркасными домами с квадратными окнами, в которых зажигался свет; дворы были завалены грудами металлического и бумажного хлама, — могла бы быть притоком Рейна или Дуная. Мы — свидетели последней великой волны миграции народов. Мы в Центральной Европе, в окружении немцев, славян и… что за народ живет в Хейдегге?
— Швейцарцы, — сказал Хэй, решив, что отведает жареной потомакской рыбы и молоки.
— Вы родились на этой реке, Джон, но она для вас такая же чужая, как Дунай. Когда Теодор разглагольствует об истинном американце, его стойкости, чувстве справедливости, о его институтах, он не отдает себе отчета в том, что американец стал такой же редкостью, как бизоны, к истреблению которых он приложил руку.
— Мы превратим этих славян и немцев, — сказал Хэй с набитым молокой ртом, — … в бизонов. Всему свое время.
— Нет, — сказал Адамс, как всегда радуясь наступившей темноте, — они трансформируют нас. Когда я писал об Аароне Бэрре…
— Кстати, что стало с этой книгой? — спросила Клара, отдавая должное тому, что выглядело, как вырезка из бизона.
— Разумеется, я ее сжег. Издавай анонимно или сжигай…
— Тоже тайно? — Хэй вспомнил слова Клоувер, что жизнеописание Бэрра превосходит изданную книгу ее мужа о Джоне Рэндолфе[332]. Хэй всегда думал, что Бэрр — идеальный плут, о котором стоило бы написать. Но что-то в характере Бэрра или в его жизни беспокоило Генри, он решил, что Бэрр не столь однозначный мошенник, и если удалить его из книг по истории, где он увековечен рядом с Бенедиктом Арнольдом[333], он еще раз оставит всех в дураках. Хэй даже подозревал, что Адамс вовсе не уничтожил эту работу, а частично использовал в исследовании, посвященном Джефферсону.
— Уже будучи старым человеком, Бэрр прогуливался однажды по Пятой авеню с группой молодых адвокатов, и один из них спросил его, как следует интерпретировать какое-то положение конституции. Бэрр остановился у строящегося здания и показал на вновь прибывших ирландских рабочих и сказал: «В свое время они решат, что такое наша конституция». Он понимал, этот проходимец, что иммигранты когда-нибудь численно нас превзойдут и воссоздадут республику по своему образу и подобию.
Абигейл посмотрела на своего дядюшку, который, к счастью, замолчал, выпалив единым духом эту историю.
— Но страна не стала еще католической. Это уже немало.
— В швейцарской деревне Хейдегг, штат Индиана, живут одни католики…
— Лютеране, — поправил Хэй, быстро узнававший главное, когда дело касалось голосов на выборах.
— Да и я сам склоняюсь теперь к католицизму, — назло сказал Адамс.
— Культ Девы Марии. — У Хэя началось неприятное сердцебиение. Ему привиделось, как он произносит речь перед двадцатью тысячами посетителей ярмарки и посередине речи падает замертво.
— Почему-то служанки-католички всегда беременны. Не могу этого понять, — сказала Клара.
— К счастью, паровой двигатель вроде того, что движет наш поезд, соединит разные расы в одно целое. Как идея Девы, а не культ Марии, объединила Европу двенадцатого столетия.
Абигейл прервала дядюшку, и Хэя восхитила ее смелость.
— Почему для ярмарки выбрали Сент-Луис?
Ответил Хэй, как Второе Лицо в Государстве.
— Это четвертый по величине город Соединенных Штатов. Он расположен в центре страны. Сентлуисцы утверждают, что их новый железнодорожный вокзал Юнион-стейшн — крупнейший в мире. И, наконец, покойный Маккинли, когда испытывал сомнения относительно того, чего ждет от него эта великая страна, говорил: «Я должен съездить в Сент-Луис». Этот город — сердце страны. И вот отцы города, чтобы отметить столетие покупки Луизианы — незаконной покупки, осуществленной Джефферсоном, — добавил Хэй к вящему удовольствию Адамса, — решили устроить самую крупную выставку в мировой истории. На ней будет выставлено, — добавил он зловеще, — бесчисленное множество динамо и других столь же скучных машин.