— У меня крепкие позиции в моем округе. Но все-таки хотелось, чтобы у нас был сильный кандидат.
Внезапно в задней части зала вспыхнули аплодисменты. Оратор — не было такого момента, чтобы кто-нибудь не ораторствовал с трибуны — замолк, когда по главному проходу медленно и величественно шествовал Уильям Дженнингс Брайан.
— Это будет нечто, — сказал Джим. Сон с него как рукой сняло. Он стряхнул с брюк ореховую шелуху и сел, откинувшись к спинке стула. Даже Блэзу передалось общее возбуждение, когда Брайан, явно больной, вспотевший, с серым лицом, поднялся по ступенькам на сцену. Двадцать тысяч делегатов и гостей обратились во внимание. Раздались громкие аплодисменты. Всеобщее возбуждение напомнило Блэзу то, что он однажды видел на бое быков в Мадриде, когда матадор (Брайан?) и бык (конвент? или наоборот?) сошлись в последней схватке. Десять минут по часам Блэза публика приветствовала Брайна, который буквально впитывал в себя ее поддержку. Затем поднял над головой обе руки и зал погрузился в тишину.
Зазвучал его голос, и Блэз, как и все вокруг, был заворожен его удивительной мощью. Болезнь сделала его хрипловатым, но не менее красноречивым.
— Восемь лет тому назад в Чикаго Национальный конвент демократической партии вручил мне знамя партии и назначил меня своим кандидатом. Четыре года назад вы подтвердили свой выбор…
— Он хочет снова добиться этого! — Глаза Джима сияли. — Он хочет повести конвент за собой.
Напряжение в зале достигло апогея. Делегаты Паркера и Херста помрачнели. Галереи были в экстазе, как и примерно третья часть делегатов, готовых идти за Брайаном до конца.
— Сегодня я пришел на этот конвент, чтобы вернуть врученный мне мандат…
Громкий хор выкриков «нет» заглушил его. Глаза его блестели не от высокой температуры. Снова взметнулись вверх повелительные руки.
— … и сказать вам, что вы можете спорить, хорошо ли я сражался, можете спорить, завершил ли я свой путь, но вы не можете отрицать, — голос его звучал сейчас с чистотой громадного колокола, — что я сохранил веру.
Когда Брайан кончил говорить, он снова был героем конвента и вечным рыцарем демократической партии. Но, вопреки надеждам Джима, он не повел конвент за собой. Он принял аплодисменты, и верные друзья увели его в отель «Джефферсон» в объятья ночных прелестей пневмонии.
Когда забрезжила заря, первая баллотировка дала Паркеру на девять голосов меньше двух третей, необходимых для утверждения его кандидатуры. Херст шел вторым, получив, как он и предсказал, сто девяносто четыре голоса. Голосование было продолжено, и число голосов за Херста, к вящему изумлению Блэза, достигло двухсот шестидесяти трех. Как мог человек в здравом уме желать, чтобы Шеф стал президентом? Но от делегатов не требовалось быть в здравом уме, да и деньги были истрачены, особенно на делегатов Айовы и Индианы. Если бы Брайан его поддержал, Херста могли выдвинуть. А схватка Херста с Рузвельтом и в самом деле могла стать захватывающей — как это называли греки? Agon. Агония. Борьба за приз, дуэль — возможно, со смертельным исходом.
Во время очередной баллотировки Джим спустился в зал, чтобы быть среди делегатов своего штата, Блэз остался с Брисбейном на галерее. Каролина с мужем давно ушли, только Блэз и Тримбл представляли «Трибюн». Судья Элтон Б. Паркер в конце концов был утвержден кандидатом в президенты, собрав шестьсот пятьдесят восемь голосов.
— Уж мы доберемся до Брайана, — сказал разъяренный Брисбейн. — Пусть даже это будет наше последнее дело.
— Брайан сам разделался с собой, — отрезал Блэз. — Забудьте о нем. Что же будет дальше?
Брисбейн выглядел выжатым, как лимон.
— Не знаю. Наверное, попытается стать губернатором штата Нью-Йорк.
— Все-таки политика еще хуже, чем рулетка, — Блэз увидел, как Джим машет ему рукой из зала.
— Но зато какие ставки, — вздохнул Брисбейн. — Весь мир.
— Не думаю, что Белый дом — это весь мир, во всяком случае, пока.
У главного входа в зал конвента Блэз встретил Джима, который вытирал платком мокрое лицо; даже вспотевший и усталый, он весь светился мужской энергией и казался воплощением молодости.
— Я иду спать, — сказал Джим.
— У меня есть каюта на пароходе. — Блэз подозвал такси. — Любезность хозяина.
— Я не причиню неудобств?
— Нет, — сказал Блэз, когда они садились в такси. — На набережную, — сказал он шоферу и повернулся к Джиму. — Это ближе, да и зачем будить Китти?
Глава четырнадцатая
Генри Адамс, в ярких лучах зимнего солнца похожий на древнюю бело-розовую орхидею, сидел у окна и смотрел вниз на Лафайет-сквер; Джон Хэй устроился напротив, он просматривал последние депеши из Москвы. Хэя радовало, что он дожил до возвращения Адамса из Европы.
Лето и осень его почти доконали. Он был вынужден по приказу Теодора выступить с речью в Карнеги-холле в Нью-Йорке, чтобы рассказать о достижениях республиканской партии вообще и Короля Теодора в частности. Хэю нравилось лжесвидетельствовать перед судом истории. С невозмутимым видом он говорил о воинственности Рузвельта: «Он и его предшественник сделали больше для всеобщего мира, чем любые два президента со времени создания американского правительства». Адамс находил прилагательное «всеобщий» очень тонким.
— Он трудится ради всеобщего мира, что бы это ни значило — может быть, застой? — посредством глобальной войны. И вы все это сказали.
Но Хэй был очень доволен речью, и президент тоже. Главная эмфаза делалась на консерватизме якобы прогрессивиста Рузвельта. Нужно реформировать акцизную политику, верно, но сами магнаты сделают это лучше. Это было хорошо воспринято в Нью-Йорке, куда президент вынужден был отправиться с протянутой рукой просить денег у людей типа Генри Клея Фрика[335]. Ободренные явным консерватизмом Паркера, великие магнаты от Бельмонта и Райана[336] до Шифа и Окса[337] финансировали демократическую партию. Рузвельт, оставшийся без Марка Ханны, добывавшего для него деньги, должен был предпринять ряд отчаянных шагов, чтобы заставить раскошелиться Дж. П. Моргана и Э. Х. Гарримана[338]. А тем временем Кортелью шантажировал всех подряд, чтобы они давали деньги на предвыборную кампанию.
Хэй никогда еще не видел ничего подобного панике, охватившей Рузвельта: никаким другим словом нельзя было описать его поведение в последние месяцы кампании, которую он просто не мог проиграть. Брайан оставался безучастным до октября, затем начал разговоры среди своих сторонников о подозрительных источниках финансирования рузвельтовской кампании и о его любви к войне. Брайан редко упоминал Паркера, который в конце концов проиграл не только Запад, но и штат Нью-Йорк, свою главную политическую опору. То была крупнейшая победа республиканской партии после 1872 года. Теодор долго не мог прийти в себя от экстаза. Он настоял на том, чтобы Хэй остался на своем посту еще на один срок.
— Мне нужен телескоп. — Адамс старался смотреть так, чтобы солнце не било ему в глаза. — Тогда бы я видел, кто посещает Теодора. Со дня своего возвращения я жду, когда мне удастся увидеть выдающийся нос Дж. П. Моргана.
— Боюсь, что именно этот нос слегка расквасился. Не думаю, что Теодор в состоянии поднять его настроение.
— Измена? — Глаза Адамса заблестели.
— Верность… старым принципам. Вы знаете, что Брайан в Вашингтоне? Он разглагольствует в Капитолии. Он даже хвалил Рузвельта…
— Дурной знак.
— Он говорит также, что если бы демократы предложили национализацию железных дорог, они одержали бы решительную победу.
— Почему бы и нет? — отозвался соавтор книги «Сказки Эри», самого злого обвинения в адрес владельцев железных дорог и наглого и нескончаемого подкупа ими судов, конгресса, Белого дома. Затем раздался торжествующий крик: Вот и они!
Хэю кое-как удалось принять перпендикулярное положение, когда в комнату вошла Лиззи Камерон с дочерью Мартой, которая в свои восемнадцать лет была крупнее, темнее и скучнее матери, а мать, по крайней мере в глазах Братства червей, оставалась самой красивой женщиной на свете, Еленой Троянской с Лафайет-сквер, загадочно поселившейся теперь в «Лотарингии», нью-йоркском отеле на Пятьдесят седьмой улице, что было очень удобно для хождения в театры, к Ректору и в музеи, где Марта должна была завершить образование и наконец, молила бога ее мать, удачно выйти замуж.
— La Dona, — Адамс приветствовал свою любимую глубоким поклоном, Марту поцеловал в щеку. — Уж не надеялся больше вас увидеть.
— Да что вы. Конечно, надеялись. Джон, — Лиззи пожала Хэю руку и бросила на него холодный оценивающий шермановский взгляд, — вы должны уехать в Джорджию. Сию же минуту. Это безумие, торчать здесь. Я телеграфирую Дону…
— Еще большее безумие уехать сейчас, когда вы вернулись, хотя бы лишь для того, чтобы украсить дипломатический прием. — Лиззи просила Генри включить ее с Мартой в гостевой список на 12 января, когда в Белом доме состоится прием для дипломатического корпуса. Это будет фактически светский дебют Марты, и при том не очень дорогой.
— Я нищенка! — Лиззи сбросила горностаевую шапку на маленький стул у камина, где всегда сидел Адамс. Затем села на нее.
— Ты не нищенка. Не драматизируй, мама. — У Марты были отцовские тяжеловесные манеры, но, к счастью, не вес. — Мама хочет вновь поселиться в доме двадцать один. Мне кажется, она сошла с ума.
— Похоже, сегодня все не в своем уме. — Хэй присел на ручку кресла, с которой он мог без особых усилий подняться. — Не отговаривай мать. Мы хотим, чтобы она жила здесь. Всегда. Тем более, что это соседний дом.
— Видишь? — Лиззи посмотрела на Марту, которая закрыла собою огонь в камине. Хэй наблюдал, как в ярком солнечном луче кружатся пылинки, поблескивая на солнце, как миниатюрные частицы золота; приятнейшее зрелище, если только это не такой же приступ, когда в прошлый раз он вообразил, что находится в кабинете Линкольна. Он боялся спросить, увидели ли другие золотые пылинки.