Американская сага. Сборник — страница 152 из 229

Популярность этого романа среди узкого круга людей, добровольно читающих книги, явилась первым признаком того, что есть еще думающие люди, не удовлетворенные историей, которой их учили в школе. Я выдумал семью, глазами которой попытался воссоздать историю республики. Хотя я и выдумал незаконного сына Бэрра — Чарльза Скермерхорна Скайлера, он кажется мне теперь вполне реальной личностью. В романе «1876» после долгого пребывания в Европе он возвращается в Америку в качестве историка и журналиста, чтобы писать о столетии Соединенных Штатов; то был год, когда победитель президентских выборов был лишен победы с помощью федеральной армии. Иронии предостаточно, и Чарли чувствует себя как дома. Еще он старается выдать замуж овдовевшую дочь Эмму, и ценой некоторых потерь преуспевает в этом. В романе «Империя» появляется дочь Эммы Каролина Сэнфорд и ее сводный брат Блэз; выросшие во Франции, они жаждут успеха в Соединенных Штатах. Кумиром Блэза становится вполне реальный Уильям Рэндолф Херст, который открыл, что история — это прежде всего то, что пишется в популярных газетах. Эта сомнительная точка зрения близка сердцу Блэза, но Каролина его опережает, купив захудалую вашингтонскую газету и предавшись желтой журналистике.

Осведомленные рецензенты поспешили заметить, что в то время никакая женщина не могла этого сделать, но уже одно поколение спустя подруга нашей семьи Элеонора Паттерсон добилась именно этого, да еще с немалым успехом (ее неудачный брак с польским князем дал Эдит Уортон сюжет романа «Век невинности»).

В романе «Голливуд» Херст и Каролина решают, что будущее — за кинематографом, источником грез для всего мира. Каролина оставляет газету Блэзу, а сама ставит фильмы и снимается в них с куда большим успехом, чем Херст, вечно пытающийся стать президентом. Контекст, в котором действуют вымышленные герои, более чем реален: это Первая мировая война, Лига Наций, Вудро Вильсон, Уильям Дженнингс Брайан, Уоррен Гардинг, молодой, исполненный амбиций Франклин Рузвельт. У меня было очень странное чувство, когда я писал в «Голливуде» о юности многих людей, с которыми познакомился в их старости.

Теперь я переписал «Вашингтон, округ Колумбия», так сказать, суммирующий роман, чтобы увязать все линии повествования. Роман «Линкольн» стоит слегка особняком, там в качестве второстепенной фигуры возникает отец Каролины, но без Гражданской войны у нас вообще не было бы истории, поэтому рассказ о ней придает звучности реальным и вымышленным персонажам.

Не мне судить, что за узор возник на этом причудливом ковре. Лично я предпочитаю ущербную республику смертоносной империи, что возникла в 1898 году, и сейчас, когда я пишу эти строки, твердо установились милитаризованные экономика и общество, и этому не видно конца. Но я не судья, а зачарованный хроникер семьи, в чем-то похожей на мою собственную, и страны, ускользающая мистика которой всегда меня занимала, настолько, что я решил назвать эту серию романов «Сагой о Золотом веке, 1776–1952», вкладывая в это название известную долю иронии. Конечно, ни в какое время эти века не были для нас золотыми, но мы продолжали на это надеяться, пока, благодаря Вьетнаму, не поняли, что мы, как и все, находимся в историческом тупике, и наша республика каким-то образом сбилась с пути.

Я оставляю будущему автору, без сомнения еще не родившемуся, написать продолжение под названием «Что стало с Империей, 1952 —…?». Дату проставит он сам. Чем раньше он это сделает, тем лучше.[355]

Гор Видал, 1993

Гор ВидалВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Буря обрушилась на дом. Черные диагонали дождя хлестали зеленый газон. Бешеные порывы ветра пригибали к земле кусты ив, рвали в клочья сумах, сотрясали стволы вязов. Средоточие бури было совсем рядом, взблески молний и раскаты грома почти совпадали, разрывая тьму, сокрушая безмолвие. Почти беспрерывно копья, трезубцы и змеиные жала голубых молний выхватывали из темноты пригнувшиеся к земле деревья, штрихи дождя и стремительную черную ленту реки у подножия холма, на котором стоял дом.

Питер Сэнфорд, укрывшись под вязом, прикидывал, какие у него шансы на то, что его поразит молния. Превосходные, решил он, когда три переплетенных языка пламени растаяли за деревьями в дальнем конце лужайки, а мгновение спустя грянул раскат грома. Он не успел даже заткнуть уши; голова разрывалась от боли и шума.

Вдруг ветер переменился. Дождь ударил ему прямо в лицо. Он приник к стволу дерева и, зажмурясь, смотрел, как псевдогеоргианский фасад его дома возникает в моментальных вспышках яркого света и тотчас исчезает — ни дать ни взять лента старого фильма, мельтешащая передержанными кадрами. В доме шел прием, и никому, наверное, в голову не приходило, какой изумительный хаос творится за его стенами.

— Давай! — воззвал он к небу. — Давай еще! — И буря продолжалась. Возбужденный ее послушанием, он ринулся из своего убежища, широко раскинул руки, запрокинул голову и подставил лицо под дождь. Наконец-то он слился с природой, превратился в грозное дитя ночи.

Внезапно, громыхая как топор, разносящий дерево в щепы, голубая молния расколола небо; он заклацал зубами, и все его тело опутала бесконечная звонкая паутина. В воздухе запахло серой. Молния обожгла дерево неподалеку.

— Давай! — проревел он очередному раскату грома. — Я не боюсь тебя! Я здесь! Лупи!— Но на этот раз лишь тьма была ему ответом да притихший ветер.

Власть кончилась, он не был больше богом и, как Люцифер, скрывающийся от грозных сил света, рванул через лужайку. Быстро набрав полные ботинки воды, он стал двигаться медленно, как во сне, в котором никогда не удается уйти от преследователей. Тяжело дыша, он тихим галопом миновал мраморную Венеру и гипсового Пана, затем по низким ступенькам спустился к бассейну, остановился и сбросил ботинки.

Босиком прошлепал к двери в мужскую раздевалку, она оказалась открытой, в темноте звучала музыка: кто-то забыл выключить радио. Когда он туда заглянул, молния высветила мужчину и женщину, сплетенных на резиновом матраце, как борцы в решительной схватке. На мужчине не было ничего, кроме ботинок и спущенных носков. Лиц не было видно. Как только погасла молния, исчезло и видение.

Он стоял под дождем, не в силах сдвинуться с места, не зная, были ли любовники реальностью или просто порождением молнии, и, когда она погасла, исчезли и они. Если, конечно, ему не привиделся один из тех снов, от которых он просыпался в сладостной муке. Но холодный дождь был реальностью, как и внезапный, еле слышный стон из раздевалки. И он побежал.

Он проник в дом с черного хода. В дальнем конце темного коридора, пропахшего мясными тушами, виднелась кухня — квадратная белая комната, полная света, жара и крика: повар-француз отчитывал своего подручного-шведа. Никем не замеченный, Питер по задней лестнице поднялся на второй этаж, как вор, открыл звуконепроницаемую дверь, отделявшую помещение для слуг от основной части дома, и метнулся через лестничную площадку к своей комнате, расположенной прямо над главной лестницей. Здесь он застыл на месте, рассудку вопреки надеясь, что его кто-то увидит: «Где ты был? Ты вымок до нитки!» Но никто не появился, он беспрепятственно вошел в спальню, закрыл дверь и повернул в замке ключ: наконец-то он в безопасности.

Стянув с себя мокрую одежду, он вытерся полотенцем перед зеркальной дверью ванной комнаты. Никуда не денешься: ему всего шестнадцать и он еще не такой взрослый, чтобы начать взрослую жизнь. Вечное дитя — невыносимое состояние, с которым пора кончать.

Ощущение грубого полотенца на коже вместе с памятью об увиденном будоражило его. Должен он или не должен?

Решая вопрос отрицательно, он отжимался от пола до тех пор, пока не успокоился. Каждодневно терзаемый плотью, он знал, что, если он вскоре не стиснет в своих объятиях другое тело, он взорвется, как одна из тех белых novae [356], чей конечный взрыв уничтожает тысячу миров, — точно так мечтал он взорваться сейчас, терзаемый одиночеством. Порою ночами он с убийственной силой колотил и колотил по подушке, сознавая, что нет пока на земле человека, которого он мог бы любить — или убить.

Впившись глазами в свое отражение в зеркале, он издал протяжный тарзаний рев, от которого засаднило в глотке, но умиротворилась душа. С отрешенностью чужака рассматривал он узлы вен на висках, побагровевшие шею и щеки. На какое-то мгновенье его крик и гром слились. Затем он замолк, гром продолжался.

Гнет спал с его души. Он переоделся в белый костюм, точно такой же, в каком был раньше, за обедом. Никто не должен знать, что он выходил наружу, и меньше всего — любовники, которые, он был в этом уверен, если и не сидели уже за столом, то были среди тех, кто пришел позже. В любом случае он должен теперь их безжалостно выследить, как полицейский инспектор в «Отверженных». А когда найдет…

Питер Сэнфорд вошел в гостиную в тот момент, когда его отец поднялся, чтобы произнести тост.

— Прошу внимания. Полная тишина! Предлагаю тост за победу. — Блэз Деллакроу (если читать по-французски — Делакруа) Сэнфорд, смуглый свирепый мужчина говорил с резким акцентом выходца из Новой Англии, режущим слух не только южанина, но и его собственного сына Питера, говорившего на мягком наречии Вашингтона, округ Колумбия, с его растянутыми длинными гласными и смутной скороговоркой согласных. Но Блэз Сэнфорд мог говорить хоть по-латыни: его все равно слушали бы почтительно, ибо он был неслыханно богат. Дед его одевал в хлопок и лен женщин западных штатов, благодаря чему смог оставить состояние отцу Блэза, вялому меланхолику, который удвоил наследство, по чистой случайности вложив капитал в ту самуюжелезную дорогу. Выведенный из равновесия такой удачей, он уехал из Америки во Францию и обосновался в Сен-Клу, где в меру своих сил и возможностей наслаждался Belie Epoque