«Фрикманки» начали выступать на бис, и Оливия схватила меня за руку и потащила в сторону толпы.
– Любишь ли ты их так же сильно, как я? – спросила она и вжала пальцы в мою ладонь. Когда она убрала руку, на ладони у меня остался маленький клочок бумаги. Я поднесла его к глазам и прищурилась, чтобы рассмотреть.
Джереми коснулся моего плеча:
– Сама до дома доберешься? – Говорил он не слишком категорично, однако ключи от машины держал в руке наготове, будто в любом случае собирался уезжать. – Я не хочу тебя бросать и не хочу портить тебе вечер, но для меня все это невыносимо.
И на минуту, даже на секунду, я всерьез задумалась о том, чтобы остаться. Если в длинный список того, что можно изменить, мне предложили бы добавить всего одну-единственную строчку, я выбрала бы изменить этот миг и уйти в ту же секунду. Мне нужно было сразу сбросить руку Оливии и кинуться к выходу. А вместо этого я ждала. И ждала так долго, что чуть не упустила Джереми, догнав его уже у дверей.
18
Мы ехали по бесконечным извилистым дорогам, все время вверх и вверх, на гору, и Джереми теперь вел машину быстро, как нормальный человек. Я не спрашивала, куда мы едем. По идее, я должна была бы умирать от счастья, но вместо этого на меня наползало прямо-таки противоположное чувство. Такое, знаете, щемящее ощущение, что этим летом я каким-то образом сделала все неправильно, и каждое мое решение было ошибкой. Не надо было сегодня вечером идти на концерт «Фрикманки» и даже на идиотскую заключительную вечеринку. А надо было весь вечер сидеть в одиночестве и сочинять длиннющее, печальное и полное сожалений письмо Дун о том, что я совсем не хотела задеть ее чувства. Мне нет никакого смысла торчать в Лос-Анджелесе, общаться с людьми, которых я едва знаю, и жить у сестры, которая просто смирилась и как-то меня терпит. Я упустила и брата, и свою лучшую подругу, и кусок собственной реальной, пусть и совсем не гламурной жизни. Такое же ужасное чувство мне доводилось испытывать под конец сезона в летнем лагере, – как будто я теряю что-то, хотя еще в нем нахожусь, как будто рядом идет прекрасная жизнь, но только без меня. Я поняла, что я сейчас разревусь, но как-то не хотелось плакать на глазах у Джереми. Еще подумает, что это из-за его сестры. И я не знала, как объяснить ему мои переживания.
– Представляешь, какой бред? – Он надолго замолчал. – Оливия мне позвонила перед самым началом нашей финальной вечеринки. И просто умоляла прийти на концерт. Сказала, что они с Карлом сильно поругались, уверяла, будто в ее доме установлены «жучки», и вообще несла какую-то дичь. И вот, прикинь, мы заявляемся туда и наблюдаем всю эту картину.
– А ты знал, что она будет диджеить?
– Ты это так называешь? Нет, не знал.
– Но вид-то у нее был вполне себе счастливый.
– Счастливый? – Он крепче сжал руками руль и налег на него грудью. – Какой интересный выбор слова для описания моей сестры. Вряд ли оно первым пришло бы мне в голову.
Я вспомнила марочку, которую она сунула мне в руку, – крошечная голова мартышки на клочке бумаги – и почувствовала себя еще более тупой, чем когда садилась к Джереми в машину.
– Иногда мне хочется, чтобы я могла переделать все, прожить это лето заново, совсем по-другому. Я скучаю по своему брату, по своей дурацкой маме и даже по дурацкой-предурацкой Линетт. У тебя бывает чувство, что ты все сделал неправильно?
– Безусловно, – сказал он и заложил такой резкий поворот, что земля будто накренилась. – А лето для тебя действительно оказалось таким ужасным?
Я чуть было не призналась, что единственной прекрасной вещью за все лето было знакомство с ним. И эта составляющая лета была настолько хороша, что почти перекрывала всю остальную муть. Остатки блесток все еще мерцали у Джереми на волосах, и он был так роскошен, так красив, что чуть ли не светился изнутри. Нет, лето оказалось не таким ужасным. Далеко не таким.
– Не совсем так, – сказала я. – Просто было бы здорово прожить его, не упустив и другое лето, которое у меня могло быть.
– Понимаю.
Какое-то время мы молча ехали сквозь ночь. Мне очень нравилось, что здесь, в Лос-Анджелесе, каким бы несчастным ты себя ни чувствовал, все равно в любой момент можно раствориться без остатка в чем-нибудь прекрасном. Океан. Горы. Гипнотически-огромная луна, как будто взятая из фантастического лунного пейзажа у «Фрикманки».
– Можно рассказать тебе кое-что по секрету? – спросил Джереми.
А то.
Мы ползли все выше и выше, по дорогам, которые делались все темнее и темнее. Некоторое время Джереми молчал.
– Не знаю, интересуешься ли ты вообще такого рода сплетнями, но, помнишь, прошлым летом везде писали, что Оливия, когда была в Японии на съемках, попала в больницу?
– Ее госпитализировали с истощением, – кивнула я. – Я помню. И что – наркотики? Что-то в этом роде?
Джереми отрицательно помотал головой.
– Ее отец живет в Японии. У нас с ней разные отцы, и своего, я думаю, она не видела лет десять. И вот она хотела с ним заново познакомиться. Все начиналось просто закрутански, потому что в Японии она популярна даже больше, чем у нас. Там некоторые девушки делают себе пластические операции, чтобы у них стали глаза, как у Оливии. Там выпускают контактные линзы цвета «оливковый серый», в ее честь. Полный бред.
– Чума какая. Круто.
– Казалось бы. Но все пошло не так. Она договорилась с папой, который вроде теперь стал большой фигурой в мировом бизнесе, о встрече. В каком-то мегаэксклюзивном ресторане. Я думаю, она хотела впечатлить его, показать, что она и без него справляется неплохо.
– Чтобы он полюбил ее, – сказала я. Руки и плечи у меня стали замерзать, и я отключила кондиционер.
– Извини, – сказал Джереми. – Я так привык к съемочным павильонам. А там всегда дубак.
– Без проблем.
Он включил легкий обогрев, я спрятала руки в рукава.
– Я точно не знаю, что именно там произошло. А знаю только, что он вдруг начал с ней флиртовать. Вряд ли он действительно хотел с ней переспать, но намеки были. Мама туда сразу полетела, а мне велела остаться дома. Но я должен был тогда поехать, должен. А у меня были свои заморочки, и я не знал в подробностях, что именно там случилось. Оливия любит драматизировать. Даже сейчас я не всегда понимаю, когда у нее настоящие проблемы.
Последний кадр с Оливией Тейлор, оставшийся у меня в памяти тем вечером, – как она практически распласталась на коленях Карла Маркса, будто маленькая жалкая группи, будто она и не была величайшей мировой звездой среди подростков. Мне вспомнилась маленькая Линетт Фромм: прозвище Пискля ей дал хозяин ранчо, где жила «Семья» Мэнсона, слепой старик, потому что ему казалось, что она пищит, когда он ее трахает. Что, видимо, повторялось довольно часто, раз уж послужило основанием для нового имени.
Невозможно выбрать любимую девочку Мэнсона, как невозможно выбрать палец, когда тебе собираются рвать ногти. Но вот о ком я точно думала больше, чем обо всех остальных, так это о Пискле. Пискли Фромм не должно было существовать, и я имею в виду не только прозвище, а всю ее историю. Она должна была вырасти и стать Линетт Фромм-Кто-То-Там-Еще, ветеринар. Или балерина. Или поэт. Я не оправдываю ее поведение. Не восхищаюсь ею. Я все еще считаю ее полной психопаткой, которая выбрала самый идиотский хипповский метод для покушения на жизнь президента. И все же.
В детстве Пискля Фромм занималась танцами. Ее показывали в шоу Лоуренса Велка; теперь его смотрят только старые маразматики, а когда-то все было совсем иначе. Она выступала в «Голливуд-боул» перед многотысячной толпой, танцевала с группой под названием «Лэриатс». Фромм очень любила животных, и в девятом классе ее избрали ученицей года. Но в старших классах она уже вгоняла степлером скрепки себе в руки прямо на уроке, отчаянно пытаясь привлечь к себе внимание учительницы по английскому. Она замазывала черные фингалы под глазами и прижигала себе кожу сигаретами. Умоляла соседей взять ее к себе на денек, на недельку, на все лето. Она просила родителей подруги удочерить ее. Ну, кто-нибудь угадает почему? А? Хоть кто-нибудь?
Я знаю, что нет ничего хуже, чем домогательства со стороны отца. Но только вот беда: слишком часто мы об этом слышим – все равно как Роджер в своих идиотских сценариях постоянно талдычит об амнезии или о прошлых жизнях. И это постепенно начинает звучать просто как сказка-страшилка, вот только это совсем не сказка. Когда я читала о Пискле Фромм, в книге папочкину тему даже не преподносили как жуткое открытие, как ужасный ужас, – скорее, как нечто очевидное. Мол, было и было.
Но вот что меня пронзило, что не давало мне покоя, хоть это и было в миллион раз менее ужасно: с раннего детства, с самых первых лет, отец не разрешал ей есть вместе со всеми за одним столом. Пока вся семья ела какую-нибудь там тушенку, ну или что там ели в те времена, она должна была сидеть отдельно. Эта подробность удручала меня точно так же, как удручал огромный, до отказу забитый всяким хламом дом Оливии, эта ее волчья яма. Немудрено, что Пискля Фромм нашла себе другую семью.
Я прочитала в книгах тысячи тысяч разных объяснений совершенных «Семьей» Мэнсона убийств. ЛСД. Шестидесятые. Неудачные контракты на запись альбомов. Расовые бунты. Параноидная шизофрения. Но – кто знает? Кто знает, может, резню можно было как-нибудь предотвратить? Уверена, не существует простого способа стереть все плохое, сделать мир лучше. Но если бы я писала памятку для Америки на тему, как улучшить будущее или как вернуться в прошлое и его исправить, то текст был бы предельно прост и краток: «Дорогая Америка, пожалуйста, дай своим дочерям крепкие двери, которые запираются изнутри. И когда они захотят есть, найди им место за столом».
Всех проблем это не решит, но неплохое начало, безусловно, будет положено.
– Настоящий кошмар, – сказала я, невольно мысленно объединив в одно целое Оливию Тейлор и Писклю Фромм.
Мы все ехали и ехали, а я сидела и думала об Оливии – как она мотается в Лас-Вегас и обратно, как сидит дома с жалкой собачкой и с игуаной. Интересно, сумеет ли она когда-нибудь найти ту себя, которой была когда-то, и найти стол, за которым ее будут ждать – не по какой-нибудь причине, а просто так.