Американский экспресс — страница 18 из 39

Россия тоже весьма богата бомжами — лицами без определенного места жительства, как их определяют милицейские инструкции. Но я не видел, чтобы российский бомж передвигался по городу, толкая перед собой тележку со своим скарбом. В этом, как ни странно, весьма принципиальная деталь. Одно из двух: или российские бомжи не имеют ничего, даже жалкого тряпья, или просто срабатывает «закон собственности». У хомлес капиталистическое отношение к собственности — что мое — мое, а у бомжей, как представителей нашего теперешнего «остаточного социализма», нет ничего своего.

К подобному замечанию меня подтолкнула такая история… В Москве жила почтенная семья: глава семьи слыл видным деятелем спортивного мира, жена — известный врач-логопед и шестилетняя дочь, «активистка» старшей группы детского сада. Вполне благополучная семья жила в любви и согласии, пока ее не цапнул вирус эмиграции. Люди решительные, они недолго сомневались… И в Америке семейство преуспело. Глава нашел тренерскую работу в престижной частной школе, жена с первого захода сдала экзамены и получила диплом американского врача. Купили просторный дом, две машины, обзавелись друзьями. Огорчение доставляла дочь. Вначале она просто бредила Москвой, своим детским садом. Ностальгия затянулась и на первые два-три года школьной жизни, потом вроде все образовалось: семейство съездило в Москву погостить, и девочка без лишних соплей и даже в охотку вернулась домой, в Бостон. А в четырнадцать лет, под Новый год, она появилась дома «под кайфом». Сколько родители ни бились — наркотики оказались сильнее. Пока не настигла девчонку первая любовь. Ее свел с ума прекрасный парень, спортсмен, ученик отца. Она забыла о наркотиках, родители вздохнули свободно… А в семнадцать лет она исчезла из дома, сгинула, даже парень не знал, куда подевалась его любовь. Несмотря на оставленную записку, что она «не уходит из жизни, она просто разочаровалась», на ум приходили самые черные мысли. Фотографии девчонки красовались во всех полицейских участках штата Массачусетс. Самые популярные каналы телевидения разнесли известие на всю Америку… Наконец пришло сообщение из Сан-Франциско, за тысячи миль от Бостона, — девчонку видели на каком-то ранчо, где она одно время хипповала, но и оттуда исчезла. Видимо, подалась в хомлес, а это безнадега: если хиппи еще можно отследить из-за их таборного образа жизни, то хомлес — одинокие волки, они практически неуловимы. Длительное время они появляются в одних и тех же местах со своим скарбом, а потом вдруг исчезают, точно проваливаются сквозь землю. К тому же, по сведениям от хиппи, она не типичный хомлес с коляской, полной вонючего тряпья. Она русская хомлес, бродяжка, свободная от всякого скарба… И дело закрыли. Но вот, спустя два-три года, девчонка воротилась в Бостон. Переболела свободой. Не «хипповой свободой» со своим нравственным кодексом, своим искусством, а настоящей «дисциплинированной» свободой от всего. Как в дальнейшем сложилась ее жизнь, не знаю…

Может быть, и среди тех чикагских хомлес, что переминались сейчас у подъезда бурого строения, есть какая-нибудь беглянка из вполне порядочной семьи. Хотя бы та, маленькая, скрюченная «баба-яга», что держалась у самого входа, подле обшарпанного скелета детской коляски, рессоры которой спрямились под тяжестью черного мусорного мешка, набитого хламом. Ручку коляски украшал ржавый, видавший виды чайник без крышки. Меленькие круглые глазки хомлес под надвинутой шапчонкой ничем не оживляли багровое, в пупырышках, щекастое лицо с обветренным облупившимся остреньким носиком…

Я собрался было перейти улицу, как дверь подъезда распахнулась, и на тротуар, по пандусу, стали съезжать новые хомлес. С желтыми одинаковыми пакетами в руках. Стойбище ожидающих на улице оживилось, и, пропуская сквозь строй обладателей желтых пакетов, они подтянулись к подъезду. Видно, какая-то благотворительная организация вершит свое богоугодное деяние — кормежку бездомных.

Едва последний «желтопакетник» покинул подъезд, как новая партия потянулась к пандусу… Скрюченной бабе-яге никак не удавалось втиснуться в колею, видно, детская коляска имела вес, нужен был разгон. Я шагнул и, наклонившись, хотел приподнять край коляски, помочь. В нос ударил жуткий запах аммиака. Баба-яга яростно завопила и погрозила мне ладонью, грязные пальцы которой торчали из срезанных напальчников замызганной перчатки. Ей не нужна помощь, обойдется. Я отступил. Ярость удесятерила силы бабы-яги — коляска, скрипя ржавыми колесами, одолела подъем…

Я пересек ближайший перекресток, резко свернул направо и, миновав еще несколько унылых кварталов, вновь вышел на вполне приличную улицу. Витринные окна магазинов текли навстречу, поблескивая роскошью на слюдяном, некрепком морозце. Они давно меня не удивляли: не знаю, где роскошнее витрины — в Москве и Питере или в Нью-Йорке и Чикаго. И по содержанию, и по оформлению. Научились наши ребята, вошли в рыночные отношения… Но что примечательно — в Москве и Питере, как мне кажется, в магазинах толчется больше народу, чем здесь. Одно из двух — или здесь уже покупать нечего, все куплено, не то что у нас, или наш народ денежнее. Такое вот «растерянное соображение».

Минут через тридцать небыстрой ходьбы я остановился у окна, заклеенного афишами. Нередко помещения, что предлагаются в «рент», в аренду, оклеивают подобным образом. Или на время ремонта… С афиши, на черном фоне, проступил силуэт Кремля под яркими звездами с профилями актеров и актрис. Такой коллаж не мог оставить меня равнодушным. Я проходил мимо маленького театра «Европейский репертуар». А спектакль, о котором вещали афиши, назывался «Звезды на утреннем небе». По пьесе Александра Галина… Сюжет пьесы мне знаком. Несколько девиц легкого поведения выслали из Москвы на время Олимпийских игр. Девицы обосновались лагерем в ста километрах от столицы, где и происходит действие пьесы.

Знал я и автора. Дело давнее. Однажды на киностудии «Ленфильм» в кабинете редактора появился мальчик, иначе его и не назовешь, — огромные карие глаза под буйной вьющейся шевелюрой глядели с тихой грустью загнанного существа, а удлиненный печальный нос не оставлял сомнения в национальной принадлежности его обладателя. Одет посетитель был более чем скромно, даже бедно, особенно бросались в глаза его сандалии — на дворе хоть и весна, но весна ленинградская, холодная, неверная, здесь и летом не часто встретишь человека в сандалиях… На мой вопрос, кто это, редактор ответил: «Саша Пурер. Талантливый человек. Но сценарий — непроходняк, коллегия не утвердит».

И Саша уехал в Москву, кажется, на Высшие сценарные курсы… Вообще, переезд из Ленинграда в Москву в свое время давал людям литературы и искусства реальный шанс вырваться из-под опеки заскорузлой, провинциальной и малокультурной власти, что спесиво правила в городе трех революций… Москва Сашу признала. И МХАТ, и «Современник». Он стал «репертуарным» драматургом. Как-то у Дома актера на улице Горького я увидел Сашу — тот садился в роскошный лимузин в сопровождении двух красавиц. Сандалий на нем уже не было, и, если бы не печальные карие глаза и та же непокорная шевелюра, я бы не признал его. Кстати, Александр Галин стал не только драматургом европейского уровня, но и режиссером своих пьес и киносценариев. Стоит упомянуть прекрасный фильм «Плащ Казановы» с Инной Чуриковой в главной роли… Порадовался я тогда, проходя мимо чикагского театра «Европейский репертуар», за Александра Галина…

Однако надо торопиться, я прибавил шаг. Два льва, стоявшие у подъезда городского Музея изящных искусств, удивленно глядели на меня каменными бельмами — неужели я не зайду на выставку художника Ирвинга Пенна, упущу случай? Нет, не зайду, спешу на поезд… Через несколько кварталов показался приметный стеклянный билдинг, в преисподней которого бурлил железнодорожный Юнион-стейшен. Вот уже различима абстрактная громадина, скульптура в стиле Генри Мура, изображающая какие-то уши на разорванной трубе. Скорее, скорее в преисподнюю, куда уносит меня сверкающий экскалатор…

Борщ со слезой

Привычка спать днем превратилась для меня в потребность. Привычка генетически передалась мне от отца, Петра Александровича, человека сложной и достаточно суетливой судьбы — гимназиста Херсонской гимназии, беженца с голодающей Украины, библиотекаря бакинского Клуба железнодорожников, заведующего литературной частью Бакинского театра русской драмы, добровольца-санинструктора, закончившего войну с медалью и двумя осколками в легких, полученными на Малой земле, под Новороссийском, мастера-надомника по изготовлению фибровых чемоданов, слесаря по газу на сажевом заводе, пенсионера, упокоившегося в неполные шестьдесят семь лет… Господи, не оставь без внимания этого человека в своих кущах! Человека, которому я обязан не только рождением и, по мнению многих, достаточно скверным характером — хотя есть и противоположные мнения, — но и удивительным сходством: как физическим, так и духовным. Желанием понять истоки тех или иных поступков, сопереживанием, разумным эгоизмом и относительным отсутствием зависти, которая так угнетает многие судьбы. Слияние с образом отца во мне настолько велико, что я не без тревоги задумываюсь о годах, отмеренных ему судьбой, зная, что и болезни, преследовавшие его, также передались мне. Правда, медицина и фармакология сейчас не та, что была в его время. На то и уповаю…

Отца преследовали две настоящие страсти — книги, которые он приносил из библиотеки в базарной корзине десятками зараз, и дневной сон.

Последняя страсть сопровождалась непременным ритуалом. Даже в августовскую бакинскую жару мой добрый папа наглухо закрывал деревянные ставни в тесной спальне нашей маленькой квартиры на улице имени писателя Островского, раздевался в темноте (чтобы никто не увидел его белых худосочных интеллигентских чресел), залезал на мягкую перину под толстое одеяло и накрывал голову второй тяжеленной подушкой, предварительно выкрикнув в кромешную темноту спальни приказ мне и сестре: «Дети! Чтобы тихо было!». И никакие события, то и дело возникавшие в нашем беспокойном дворе, не могли нарушить благостные минуты его дневного сна. Лишь иногда, когда в нарушение приказа мы с сестрой проявляли некоторое беспокойство, из глубины спальни доносился глухой вопль: «Дайте спать!»