Сон маленького мальчика
…Мальчик жил в интернате германского городка Хемница, размещенном в бывшем здании гестапо. Шел 1955 год, мальчику было двенадцать, он любил рисовать, лепить и читать. В библиотеке интерната ему попалась на глаза новелла Вашингтона Ирвинга. Герой новеллы Рип Ван Вингли, весельчак и балагур, перебрал лишнюю пинту эля и, прикорнув на часок, проспал двадцать пять лет. Описание его снов произвело на мальчика такое впечатление, что, вернувшись с родителями в Ленинград, мальчик однажды нарисовал на обоях лес, где жили гномы, синее небо и фантастические горные вершины. Вероятно, те обои с рисунком мальчика давным-давно сорвали новые жильцы ленинградской коммунальной квартиры, наклеив другие обои. А напрасно. Новые жильцы той коммуналки могли бы сильно обогатиться: рисунки на обоях были сделаны детской рукой ярчайшего художника современности Михаила Шемякина.
А при чем здесь дом в Клавераке, что близ городка Хадсона, штат Нью-Джерси?
Михаил Шемякин, перебравшись из Франции в Америку, подыскивал место для летней мастерской. Он перебрал несколько вариантов — все не то. Однажды, на закате дня, переезжая мост у деревушки Клаверак, Шемякин вдруг узрел тот самый сказочный пейзаж, нарисованный им в детстве на обоях ленинградской коммунальной квартиры. Удивительное сходство — какая-то мистика. Казалось, с гор, полыхающих закатным солнцем, сейчас спустятся маленькие лесные колдуны… Дом-замок, что стоял на краю болота, куда жители Хадсона годами сваливали всякий хлам, выглядел диким и сумрачным, словно и впрямь служил пристанищем хичкоковским персонажам из его фильмов ужасов. Это был знак судьбы. Поиск летней мастерской обернулся находкой своего нового дома, новой родины…
Жизнь Михаила Шемякина — готовый сюжет для классического приключенческого романа. «Мое детство, — рассказывал художник, — это беспробудная темная ночь, залитая кровью. Больше всего я боялся в детстве, как и все мальчики, которые больше любят мать, чем отца, что отец убьет мою мать. Он ее зверски избивал, нередко дело заканчивалось пальбой. Нам приходилось выпрыгивать в окно, когда он хватал шашку и начинал рубить все подряд…»
Повзрослев, Шемякин столкнулся с испытаниями другого порядка: исключение из художественной школы с «волчьим билетом», психушки, последствия психотропных препаратов — все шло в дело, чтобы выбить из художника «непонятный народу» талант. Радетели чистоты народных нравов не могли и представить ту мощь, с которой художник заявит о себе миру.
Мне посчастливилось побывать в Клавераке, в поместье Михаила Шемякина. Сумрачный замок стоял чуть поодаль от его бревенчатого двухэтажного дома. Рослый, с теленка, ньюфаундленд Портос ласково вскидывал свою львиную башку — радовался гостям. Ликование пса достигло кульминации, когда на пороге дома появился хозяин. В пятнистой куртке-сюртуке защитного цвета, с закатанными руками, в зеленой фуражке-конфедератке, художник походил на отдыхающего польского офицера. Еще эти черные галифе, заправленные в высокие сапоги. Ворот темной водолазки охватывал смуглую шею. Узкие губы, остро очерченный прямой нос. Очки с широкими дужками прятали, как мне показалось, рыжеватые, чуть вытянутые глаза. Бурый шрам — свидетель работы художника с металлом — пластался на правой щеке, придавая красивому тонкому лицу особый мужественный шарм.
В годы, когда Шемякин жил в Ленинграде, я не был с ним знаком лично — только по слухам. Как-то молодые художники-нонконформисты устроили полулегальную выставку на квартире — опасная по тем временам затея. На выставке экспонировались и работы Шемякина. Впоследствии я слышал о Шемякине от его приятеля, поэта-художника Владимира Уфлянда. Вот, пожалуй, и все. Но облик Шемякина был мне знаком — слишком известен становился художник в мире. Известность эта нет-нет да и пробивала железный занавес семидесятых годов.
И вот я увидел его воочию и, честно говоря, оробел. То ли ландшафт поместья с сумрачным замком был тому причиной, то ли мраморные статуи сфинксов перед крыльцом хозяйского дома, то ли таинственный парк с белеющими в темной зелени скульптурами, а вероятнее всего — всемирная известность самого хозяина. Но робость тут же прошла: простота и сердечность хозяина поместья и его милой помощницы и секретаря Сарры развеяли напряженность первой минуты.
Погружение в мир Шемякина — я не отделяю художника от его творений — требует присутствия духа, оптимизма, силы воли и черт знает еще чего… Работы его нельзя просто созерцать. Они заставляют думать, призывают думать, охватывают сознание горячкой сопричастности. Вглядываясь в сидящего в кресле голема — Петра Великого, что расположился у входа в хозяйский дом, — я вновь испытывал смятение, которое охватило меня в момент первого знакомства с таким Петром, в Петропавловской крепости в Петербурге. Воля этого императора на столетия вперед определила судьбу России. А здесь, в Клавераке, казалось, император открывает парад шемякинских героев, разбросанных по всему парку, разбитому на месте осушенного болота. Позади императора стояло на задних лапах странное бронзовое существо: не то крыса, не то вепрь — в мундире, с офицерскими эполетами. А рядом — двуликий Гамлет на коне, с торсом-позвоночником, от которого расходились ноги, спрямленные лошадиным крупом. Одна нога в ботфорте, вторая — обнаженная. В левой руке, закованной в рыцарские доспехи, череп бедного Йорика, правая, мирная, рука придерживает поводья лошади. Извечный вопрос, заданный человечеству, — быть или не быть? — Шемякин передоверил этой «раздвоенной» фигуре принца Датского, предлагая зрителю самостоятельно дать на него ответ…
В стороне от парада бронзовых скульптур разместились мраморные бюсты несчастных монархов: Марии Антуанетты и Людовика XVI, казненных Конвентом, — это единственные изваяния в парке, сработанные не руками Шемякина, художник привез их из Франции…
Мир Шемякина… Я казался себе маленьким человечком, стоящим на берегу океана и с замиранием сердца смотрящим на гигантские валы прибоя. Все, что я видел в просторном доме, заполненном творениями хозяина, — от фигур людей-мутантов до коконов, покрытых капиллярами трещин, — все представляло собой аллегорическое олицетворение людских пороков и добродетелей. Поражал арсенал материалов, которыми пользуется художник. Тут и металл, и легкий белый фибергласс, и дерево, и бумага, и гипс… В каждой работе — будь то ритуальная маска или гигантский монумент памяти жертвам холокоста — везде присутствует философский анализ художника воистину ренессанской мощи.
Мир Шемякина не ограничивается поместьем Клаверак, он охватывает городок Хадсон, жители которого гордятся соседством с таким художником. Ежегодный осенний фестиваль искусств притягивает в Хадсон людей со всего света. И традиционная выставка Шемякина «Гармония в белом» является центром этого фестиваля, его главной приманкой. А старая заброшенная фабрика, где размещается шемякинская библиотека, его «запасник», его архив, собирает под свою крышу специалистов, изучающих творческое наследие художника, его методы, его эстетику… Невольно возникает мысль: какая удача для человечества, что Россия исторгла из себя в те, семидесятые годы гражданина Шемякина, и какая удача для России — мир узнал еще одного русского гения…
Лос-Анджелес… начало
Лос-Анджелес втягивал в себя наш усталый поезд медленно и лениво, словно сытый итальянский мальчуган последнюю макаронину-спагетти. Вероятно, мы прибывали раньше расписания. Гигантский мегаполис, состоящий из восьмидесяти двух городов, связанных обручем океанского побережья, сонно поглядывал на поезд компании «Амтрак» сквозь ресницы пальм. Красиво сказано, но, видит бог, это и на самом деле так… Где группами, где в одиночестве, пальмы приковывали взгляд. Какие только формы не придумала природа для этих представителей субтропического климата. Высокие, тоненькие, с лохматой прической; короткие, ершистые, с длинными языками листьев; крепенькие, вскинутые, словно застывший взрыв; изогнутые, поросшие патлами мха, точно нестриженый бомж…
Как они не похожи на своих северных родичей — строгих, суровых деревьев — безмолвных свидетелей нашей жизни. Неподалеку от моего балкона, что на третьем этаже Дома творчества писателей в поселке Комарове под Петербургом, росла ель — темно-зеленая с голубым отливом красавица, колючая, неприступная, как и положено красавице. Номер мой был знаменит тем, что прежде там частенько проживал Федор Абрамов. «Писатель-деревенщик», как определили его литературные критики. Им было удобно, разделив писателей по жанрам — городской, деревенский, производственный, — угощать читателя своей каучуковой критической жвачкой. «Писатель-деревенщик» Федор Абрамов был правдивым и психологически тонким художником. Он умер. И понемногу стали о нем забывать, хоть деревенский мужик, о котором так проникновенно писал Абрамов, жив в русской глубинке и по сию пору. Была жива и ель — высокая, с пышным широким подолом до самой земли…
После Абрамова в номере проживал Глеб Горбовский — поэт, страдающая душа, стих которого завораживает особым родниковым талантом. Глеб, пьющий человек, сам мучился этим и доставлял огорчения друзьям… Ель все видела через балкон и сокрушалась, покачивая широкими лапами… И другие писатели проводили свой «творческий наезд» в этом угловом номере под приглядом ели. Живал там и я. Но однажды, после долгого перерыва, я не увидел перед балконом красавицы-ели. Никто не знал, куда она подевалась. Возможно, ее срубил под Рождество какой-нибудь «новый русский». Огорченный, я перешел в соседний номер, благо выбор был — многим писателям оказалось не по карману пребывание в своем Доме творчества, иные настали времена…
Вот и сейчас кроны калифорнийских красавиц пробуждали во мне то же настроение печальной радости, что я некогда испытывал, глядя сквозь стекло балконной двери на заснеженную карельскую ель в тихом поселке Комарове.
Я вертел головой, пытаясь разглядеть хотя бы одну из трех гор, в ладонях которых раскинул