ательно соблазнительно одеваться, хотя они это и делают. Как я уже упоминал, я приглашаю только тех женщин, которых держал связанными на кровати, присутствие этих ветеранов невероятно возбуждает меня. Многие рисуются, хотя знают, что все присутствующие женщины имели тот же опыт общения со мной. В любой момент женщины могут собраться, войти в незапертую спальню и в приступе вакхической ревности растерзать Еву, Джулию или Жюстин — кто бы там ни находился. Тем не менее этого не происходит. Вместо этого я с ними разговариваю. Я завожу беседу, чего я никогда не делаю в спальне, и многие из них жаждут этого разговора больше, чем секса. Я могу поинтересоваться, легко коснувшись ее талии, пока она наливает себе джин, есть ли у нее родные братья или сестры. Я могу присесть рядом с женщиной на диван — наши колени слегка соприкоснутся — и спросить, какую музыку она предпочитает. Такие вопросы — обычные на свидании — приобретают значимость и очарование из-за того, что я знаком с этими женщинами очень давно. Я изменяю привычный порядок вещей. Я знаю все интимные подробности тела каждой женщины, ни разу не трахнув ее, и она чувствует себя очень комфортно рядом со мной, и все сказанное нами доставляет изысканное удовольствие. Мы можем говорить свободно, без условностей и ожиданий. Я слушаю женщину, которая уже доказала, что может быть искренней и ранимой, — и проникаюсь безмерной заботой.
И наконец, последнее, что я делаю ночью. Я провожаю друзей, сосед отправляется спать, я развязываю Еву или другую девушку, одеваю и отсылаю домой, даже не поцеловав на прощание. Должна остаться только одна. Она будет той, кого месяцами я держал перед зеркалом, обнаженную привязывал к кровати и с кем разговаривал на вечеринках. Она будет той, кого я выберу заранее. Я попрошу ее не пить этой ночью, освободить свой ум и дух. Она спрячется в ванной, пока я буду провожать привязанную на ночь женщину. Затем в пять утра из ванной выйдет женщина, которая настолько знает свое тело, настолько мне доверяет, что, когда она обнаженная и несвязанная ляжет на кровать и я — впервые обнаженный перед ней — приближусь к ней и поцелую, прикоснусь к бугорку напротив сердца, она в тот же миг испытает оргазм. Я абсолютно серьезен. Затем последуют многочисленные ласки, о которых джентльмену не пристало говорить. Достаточно будет упомянуть, что без лишней дрожи и традиционного секса мы достигнем сексуального пика, так что ангелы захотят стать смертными. Когда мы оба будем удовлетворены и измучены, я позволю сну взять верх, я буду крепко держать женщину, вдыхать аромат ее волос, и боль в груди, вызванная смертью Фрэнсиса, отступит ненадолго.
А теперь задавайте вопросы. Почему? Почему? Почему? — спросите вы. — Почему я не смирюсь со смертью Фрэнсиса? Как церковь смотрит на такую эксплуатацию женщин? И почему так много женщин? Почему бы не выбрать одну, которая бы сделала меня счастливым, заставила смеяться? На ком я мог бы жениться? Ну, если честно, какого черта мне знать? Я просто объясняю, что со мной происходит, что удерживает меня от самоубийства. Что касается Фрэнсиса, то я не собираюсь вспоминать каждую конфету, съеденную вместе, каждый миг, прожитый с ним, чтобы впитать в себя сочувствие, воссоздать мотивы своих поступков. Во-первых, это убьет меня, а во-вторых, я же сказал, что ничего вам не должен. Насчет женщин объяснение следующее. Когда я встречу женщину, которая заставит меня забыть всех остальных, я забуду. Может, такая женщина растет и расцветает прямо здесь, в Нью-Йорке. Может, ей только восемнадцать и она живет на Таити. Одно я знаю точно: когда она будет стоять перед моим зеркалом, то влюбится в себя так, как ни одна женщина до нее, я это увижу, схвачу ее и уже никогда не отпущу.
Раз уж моя сексуальная жизнь и матушка церковь связаны между собой, то я думаю, что в перерывах между заповедями Бог разрешает нам поступать настолько нежно и сознательно, насколько мы способны. А если вы ждете продолжения истории об отце Мерчанте, то катитесь к черту. Я знаю его так же, как мужская половина моих ночных гостей знает меня, то есть не знаю вовсе. Я не полноценный прихожанин церкви Святого Бенедикта, я даже никогда не видел отца Мерчанта нигде, кроме как за кафедрой из своего темного угла. Так лучше. Я избавлен от сопереживания отца Мерчанта, его служба не омрачена такими чувствами. Если вы милосердны и любите кого-то, то вашей правой руке не полагается знать, чем занята левая. Я хочу сказать, что не ваше дело, сколько я посылаю своему отцу и жертвую на церковь, и не мое дело вам это рассказывать. На самом деле, если бы я был лучше, я бы вообще ничего не сказал. В этом-то и проблема моей исповеди, предназначена ли она для священника или случайного человека вроде вас. Я должен быть безжалостен к себе и не рассказывать слишком много о том, как я целую и выбираю женщин, потому что вы решите, будто это ваша забота — понять, пожалеть или осудить меня.
В конце концов, я человек, и я вправе отказаться от тех странностей, о которых только что поведал. С моей склонностью носить оружие и вспоминать Фрэнсиса я могу стать одержимым очень быстро. И вы, вероятно, полагаете, что, связывая женщин, я могу перейти тонкую грань, отделяющую мое обращение с женщинами от изнасилования. Конечно. Я сильнее любой женщины, которую удерживаю, легко надену на нее рыбный шлем Фрэнсиса — я храню его под кроватью — и женская голова станет слепой, оглушенной, неузнаваемой. Потом я с легкостью застрелю ее. Мне это будет так же просто, как застрелить соседа. Я создам абсурдную ситуацию. Женщина будет умолять, но шлем не позволит прислушаться к ее словам.
Он псих, думаете вы. Он извращенец и монстр. Ну, я же еще этого не сделал, правда? Я никого не изнасиловал и не убил. Я осчастливил многих женщин, я даже завтракал с некоторыми. Как раз этим утром Ева была в моей постели, мы оба сидели, обнаженные, накинув еще теплые простыни, как королевская чета. Мы ели грейпфрут и наблюдали из окна за птичкой, щебечущей в ожидании рассвета. Небо было серебристого цвета.
— Что это за птица? — спросила Ева. — Воробей?
— Птеродактиль.
Ева засмеялась.
— Птеродактили вымерли. Они бродили по земле очень давно, с трицератопсами.
У каждого из нас было по грейпфруту. Своя тарелка и ложечка.
— Тогда это феникс, — решил я.
Ева толкнула меня локтем.
— Феникс — мифическое существо. Он сгорает и возрождается из пепла.
Птичка все чирикала. Я поцеловал Еву в бледное теплое плечо.
— Это просто маленький воробушек, — сказала она.
— Нет, — возразил я, — это чудо.
КУРИЛЬЩИК
Дуглас Керчек был учителем двенадцатого класса в старшей школе Святой Агнессы, на углу Западной Девяносто седьмой и Бродвея, а Николь Боннер — его самой выдающейся ученицей. Самая высокая — пять футов и десять дюймов, самая старшая — ей было девятнадцать, и самая умная, с безупречными пятерками, по мнению Дугласа, она не была красавицей — у нее не было очаровательного носика Ронды Фелпс или потрясающей осанки Мередит Бекерманн — но Николь была чертовски привлекательна. У нее была короткая темная стрижка в стиле Клеопатры, и мудрые голубые глаза, а ее последнее сочинение по пьесе «Отелло» заканчивалось такими строками:
Дорогой мистер Керчек!
Прошлой ночью в постели я читала «Страх и ненависть». Это легкомысленное и изощренное самокопание. Думаю, что не настолько люблю наркотики, хотя родители и заставляют меня каждый вечер пить бренди. Они считают это знаком внимания.
Я видела вас вчера в раздевалке, вы переобувались. На вашей лодыжке был синяк. Где вы так ударились?
С уважением,
Николь Боннер
Записка заставила Дугласа призадуматься. Он не любил Хантера С. Томпсона, но Николь написала «в постели» и заметила его ссадину. Это было в стиле Николь — замечать редкие, скрытые качества окружающего мира и привлекать к ним внимание Дугласа. Этот день не стал исключением:
— Яго полон похоти, мистер Керчек, — сказала Джил Экхард.
— Он коварный ублюдок и интриган вроде Макиавелли, — заметила Ронда Фелпс.
— Знаете, какое слово хорошо повторять по нескольку раз? — Николь жевала прядь волос. — «Полоскать». Подумайте, мистер Керчек. Полоскать. Полоскать.
Этим вечером, как обычно, Дуглас возвращался в свою запущенную квартиру. Ему шел тридцать первый год. Жил он один, в пяти кварталах от школы. В его доме было много мексиканцев, которые пили пиво и каждый вечер играли в покер в коридоре рядом с дверью Дугласа. Между собой Дугласа они прозвали Уно, потому что, когда бы он с ними ни сидел, заказывал только одно пиво, а потом раскланивался.
— Уно, — хихикали мексиканцы, — забери наши деньги, Уно!
Двенадцатилетний мальчишка Чьяпас грохотал жестянкой из-под пива.
— Получи свое лекарство, Уно.
Дуглас устало улыбнулся, прогнал их и открыл дверь.
«Полоскать, — повторил он, нахмурясь. — Полоскать».
Съев наскоро приготовленный бутерброд, Дуглас сел проверять сочинения. Он был ответственным преподавателем, носил короткие бакенбарды с пробивавшейся сединой. Еще у него было боксерское телосложение и гарвардский диплом магистра по английской литературе. Ни жены, ни подруги у него не было. Все вышеперечисленное делало Дугласа самой загадочной персоной для женского населения школы Святой Агнессы — как преподавательниц, так и учениц — но Дуглас вел сидячий образ жизни. Он любил книги, был страстным поклонником кино, волосы он подстригал каждый месяц у Чьяпаса, чей отец держал парикмахерскую в соседнем квартале. Дуглас был спокойным и, как он полагал, счастливым человеком. К тому же он был единственным преподавателем-мужчиной в школе Святой Агнессы. Шерил, Одри и Катя, три незамужние женщины из преподавательского состава, соперничали за свидание с ним, но Дуглас не обращал на коллег внимания. У Шерил были поразительные замшевые костюмы, смущавшие Дугласа, два бывших мужа Одри служили в полиции, а Катя, несмотря на длинные ноги и литовский акцент, была жестока с девочками. Таким образом, Дуглас проводил ночи в одиночестве, смотря фильмы, проверяя сочинения и от случая к случаю болтая с Чьяпасом и его компанией. Этим вечером Дуглас только собрался проверять сочинения, как зазвонил телефон.