Я смотрю на нее, меня окатывает холодная волна испуга, что-то гасит. Я вновь откашливаюсь и, стараясь придать словам величайшую значительность, говорю ей:
– Я недавно был в «Сахарном рифе»… этом карибском ресторане в Нижнем Ист-Сайде… ты знаешь его…
– С кем ты был? – прерывает она.
С Жанетт.
– С Айвэном Макглином.
– А-а, – кивает она с тихим облегчением, веря мне.
– Так или иначе… – Вздохнув, я продолжаю: – В мужском туалете я увидел одного парня… стопроцентно с Уолл-стрит… в однопуговичном костюме от… Luciano Soprani… из вискозы, шерсти и нейлона… в хлопчатобумажной сорочке… от… Gifrnan Brothers… в шелковом галстуке от Ermenegildo Zegna, и, знаешь, я узнал парня, это брокер по имени Элд-ридж… я встречал его у «Гарри», в «Дуплексе», в «Алекс уезжает в лагерь»… везде, но… я зашел после него… и увидел… как он пишет что-то на стене… над писсуаром. – Я замолкаю, отпиваю ее пиво. – Когда он увидел, что я вошел… он перестал писать… убрал ручку Mont Blanc… застегнул штаны… сказал мне: «Привет, Хендерсон»… посмотрелся в зеркало, кашлянул… как будто он нервничал или… что-то в этом роде… и вышел. – Я снова замолкаю, делаю еще один глоток. – В общем… я подошел к писсуару… и прочел… что он написал.
Вздрагивая, я вытираю лоб салфеткой.
– И что это было? – осторожно интересуется Джин.
Я закрываю глаза, три слова срываются с моих губ:
– Смерть… Всем… Яппи.
Она ничего не произносит.
Чтобы нарушить это неуютное молчание, я выдаю все, что мне приходит в голову:
– Ты знала, что первую собаку Теда Банди – это была колли – звали Лесси? – Пауза. – Слышала об этом?
Джин смотрит на свое блюдо, словно оно смущает ее, потом переводит взгляд на меня:
– А кто такой… Тед Банди?
– Ладно, не будем об этом, – вздыхаю я.
– Послушай, Патрик. Нам надо поговорить, – произносит она. – Или, по крайней мере, мне с тобой надо поговорить.
…там, где была природа и земля, жизнь и вода, я вижу бесконечный пустынный ландшафт, напоминающий кратер, до такой степени лишенный смысла, света и души, что мозг не способен понять его ни на каком уровне сознания, и если подойти слишком близко, то мозг бунтует, не в состоянии это воспринять. Видение было настолько ясным, правдоподобным и живым, что показалось мне абстрактным. Насколько я мог понять, этим я жил, это двигало мною. Вот география моей действительности: у меня никогда не было и в мыслях, что люди – хорошие, что человек способен измениться или что мир можно сделать лучше, если получать удовольствие от чувств, взглядов и жестов, от любви и доброты другого человека. Не было ничего положительного, термин «великодушие» ничего не значил, был своего рода избитым анекдотом. Секс – это математика. Индивидуальность больше не имеет значения. Что такое ум? Четкие доводы. Страсть бессмысленна. Мысль не панацея. Правосудие мертво. Страх, взаимные обвинения, симпатии, вина, тщетность, неудача, скорбь – чувства, которых на самом деле не испытываешь. Переживания бессмысленны, мир стал бесчувственным. Единственное постоянство – зло. Бог умер. Любви нельзя доверять. Поверхность, поверхность, поверхность, лишь в ней оказался смысл… такой огромной и разорванной увидел я цивилизацию…
– …И я не помню, с кем ты разговаривал… это не важно. Важно то, что ты был убедительным и к тому же… очень мягким, и тогда, должно быть, я поняла, что…
Она откладывает ложечку, но я не смотрю на нее. Я слежу за такси, проезжающими по Бродвею, но и они не могут ничему помешать, поскольку Джин говорит:
– Многие люди, похоже, утратили… – Она замолкает, нерешительно продолжает: – …связь с жизнью, и я не хочу оказаться среди них.
После того как официант уносит ее блюдо, она добавляет:
– Я не хочу, чтобы жизнь меня… била.
Мне кажется, я киваю.
– Я узнала, что такое одиночество, и… мне кажется, я люблю тебя.
Последние слова она проговаривает быстро, через силу.
Почти с суеверием я поворачиваюсь к ней, делаю глоток «Эвиан», потом, не раздумывая, с улыбкой говорю:
– Я люблю другую.
Словно этот фильм убыстрился, она незамедлительно смеется, быстро отводит, опускает глаза в смущении:
– Ну тогда, извини… что ж.
– Но… – тихо добавляю я. – Тебе не надо… бояться.
Она вновь смотрит на меня, раздувшись от надежды.
– Кое-что можно сделать, – говорю я. Потом, не зная, зачем я это сказал, я иду на попятный и говорю: – А может, и нет. Я не знаю. Я потратил с тобой столько времени, так что нельзя сказать, что ты мне совсем безразлична.
Она задумчиво кивает.
– Не стоит путать приязнь… со страстью, – предостерегаю я ее. – Это может… навредить. Это может… доставить неприятности.
Она молчит, а я внезапно ощущаю ее печаль, вялую и спокойную, как дневной сон.
– Что ты имеешь в виду? – вспыхнув, коротко спрашивает она.
– Ничего. Просто… я хочу, чтобы ты знала, что… внешность бывает обманчива.
Она смотрит на сложенную «Times» на столе. Ветерок слегка шевелит газету.
– Почему… ты мне это говоришь?
Почти дотронувшись до ее руки, я тактично останавливаюсь и говорю ей:
– Просто чтобы избежать ошибок в будущем.
Мимо проходит симпатичная девка. Я смотрю на нее, потом снова перевожу взгляд на Джин:
– Ой, да ладно тебе. Уж тебе-то нечего стыдиться.
– Я не стыжусь, – говорит она, пытаясь казаться небрежной. – Мне просто хочется знать, не разочаровался ли ты во мне из-за этого признания?
Ну как ей дать понять, что я ни в чем не могу разочароваться, поскольку нет ничего такого, чего бы я не ожидал?
– Ты ведь не знаешь меня как следует, правда? – подзуживаю я.
– Знаю достаточно, – заявляет она, ее первая реакция, но потом качает головой. – Ох, хватит об этом. Я ошиблась. Прости меня. – В следующее мгновение она передумывает. – Мне хотелось бы узнать тебя получше, – серьезно говорит она.
Поразмыслив, я спрашиваю:
– Ты уверена?
– Патрик, – без выражения произносит она, – я знаю, что в моей жизни… без тебя… будет больше пустоты…
Я размышляю и над этим, задумчиво кивая.
– И я не могу… – Она замолкает, расстроившись. – Я ведь не могу сделать вид, что этих чувств не существует…
– Тсс.
…Существует представление о Патрике Бэйтмене, некая абстракция, но нет меня настоящего, только какая-то иллюзорная сущность, и хотя я могу скрыть мой холодный взор, и мою руку можно пожать и даже ощутить хватку моей плоти, можно даже почувствовать, что ваш образ жизни, возможно, сопоставим с моим, – меня просто нет. Я не имею значения ни на каком уровне. Я – фальшивка, аберрация. Я – невозможный человек. Моя личность поверхностна и бесформенна, я глубоко и устойчиво бессердечен. Совесть, жалость, надежды исчезли давным-давно (вероятно, в Гарварде), если вообще когда-нибудь существовали. Границы переходить больше не надо. Я превзошел все неконтролируемое и безумное, порочное и злое, все увечья, которые я нанес, и собственное полное безразличие. Хотя я по-прежнему придерживаюсь одной суровой истины: никто не спасется, ничто не искупит. И все же на мне нет вины. Каждая модель человеческого поведения предполагает какое-то обоснование. Разве зло – это мы? Или наши поступки? Я испытываю постоянную острую боль и не надеюсь на лучший мир, ни для кого. На самом деле мне хочется передать мою боль другим. Я хочу, чтобы никто не избежал ее. Но даже признавшись в этом – а я делал это бесчисленное количество раз, после практически каждого содеянного мной поступка, – взглянув в лицо этой правде, я не чувствую катарсис. Я не могу узнать себя лучше, и из моего повествования нельзя понять что-то новое. Не надо было рассказывать вам об этом. Это признание не означает ровным счетом ничего…
– Сколько в мире людей, подобных мне? – спрашиваю я Джин.
Она медлит, потом осторожно отвечает:
– Я думаю… никого?
– Тогда я спрошу по-друго… Постой, как у меня прическа? – спрашиваю я, перебивая себя.
– Прекрасно.
– Хорошо, тогда я спрошу по-другому. – Я отпиваю ее пиво. – Ладно. Почему я тебе нравлюсь? – спрашиваю я.
– Почему? – переспрашивает она.
– Да, – говорю я. – Почему.
– Ну… – Капля пива падает на мою рубашку Polo. Она протягивает мне салфетку. Практичный жест, трогающий меня. – Ты… беспокоишься о других, – произносит она. – А это очень редкая вещь в нашем… – она вновь останавливается, – гедонистическом мире. Это… Патрик, ты смущаешь меня.
Она качает головой, закрывает глаза.
– Продолжай, – настаиваю я. – Пожалуйста. Мне хочется знать.
– Ты милый. – Она закатывает глаза. – А это… сексуально… я не знаю. И… в тебе есть загадка. – Молчание. – Мне кажется… загадка… ты загадочный. – Молчание, потом вздох. – Еще ты… деликатный. – Она что-то понимает и смотрит мне в глаза, уже без испуга. – И я думаю, что робкие мужчины романтичны.
– Сколько в этом мире людей, подобных мне? – спрашиваю я снова. – Я что, правда таким кажусь?
– Патрик, – говорит она, – я бы не стала лгать.
– Нет, конечно не стала… но мне кажется… – Теперь моя очередь задумчиво вздыхать. – Мне кажется… тебе известно, что, говорят, не бывает двух одинаковых снежинок?
Она кивает.
– Так мне кажется, что это неправда. Мне кажется, много снежинок одинаковых… и много одинаковых людей.
Она вновь кивает, хотя я вижу, что она сильно смущена.
– Внешность бывает обманчива, – осторожно признаюсь я.
– Нет, – говорит она, качая головой, впервые уверенная в себе. – Я не думаю, что она обманчива. Это не так.
– Иногда, Джин, – поясняю я, – границы, отделяющие внешность – видимое – и реальность – невидимое, – становятся расплывчатыми.
– Это неправда, – настаивает она. – Это просто-напросто неправда.
– В самом деле? – спрашиваю я, улыбаясь.
– Я раньше так не думала, – говорит она. – Может, десять лет назад я так не думала. Но теперь думаю.
– Что это значит? – с интересом спрашиваю я. – Ты раньше не думала?