Офис. Строчки из песен Мадонны продолжают выскакивать у меня в голове, утомительно и знакомо напоминая о себе. Я смотрю в пустоту, мои глаза тусклы, пока я пытаюсь забыть о дне, маячащем передо мной, но потом в песни Мадонны вторгается фраза, наполняющая меня безымянным ужасом, – хутор на отшибе, она постоянно возвращается ко мне, снова и снова. Человек, которого я избегал весь год, пустозвон из «Fortune», желающий написать обо мне статью, звонит вновь этим утром, и все кончается тем, что я перезваниваю ему и договариваюсь об интервью. У Крейга Макдермотта какая-то факсомания, и он не отвечает на мои звонки, предпочитая общаться через факс. Утренняя «Post» написала, что обнаружены останки троих людей, исчезнувших в марте прошлого года с борта яхты, изрубленные и раздувшиеся тела вмерзли в лед на Ист-ривер; по городу разгуливает маньяк, отравляющий литровые бутылки «Эвиан», семнадцать человек погибли; слухи о зомби, общественный настрой, участившиеся случайности, бездонная пропасть непонимания.
Для полноты картины снова появляется Тим Прайс, или, по крайней мере, мне так кажется. Пока я сижу за своим столом, одновременно зачеркивая минувшие дни в календаре и читая новый бестселлер об офисном менеджменте под названием «Почему имеет смысл быть кретином», звонит Джин, объявляет, что меня хочет видеть Тим Прайс, и я с испугом отвечаю: «Впусти… его». Прайс входит в офис в шерстяном костюме от Canali Milano, хлопчатобумажной рубашке от Ike Behar, шелковом галстуке от Bill Blass и кожаных ботинках со шнурками от Brooks Brothers. Я делаю вид, что говорю по телефону. Он садится напротив, по другую сторону стола со стеклянной крышкой Palazetti. На лбу у него грязное пятно, или же мне просто кажется. Кроме этого, он, похоже, в отличной форме. Наш разговор, должно быть, звучит так, хотя на самом деле он короче.
– Прайс, – говорю я, пожимая его руку, – где ты был?
– А-а, так, повсюду. – Он улыбается. – Но я вернулся.
– Здорово, – пожимаю я плечами, смутившись. – И как оно… было?
– Было… поразительно. – Он также пожимает плечами. – Угнетающе.
– Мне казалось, я видел тебя в Аспене, – бормочу я.
– Ну как ты, Бэйтмен? – спрашивает он.
– Я в порядке, – говорю я, сглатывая. – Так… существую.
– А Эвелин? – спрашивает он. – Как она?
– Мы расстались, – улыбаюсь я.
– Плохо, – осмысливает он, что-то вспоминая. – Кортни?
– Вышла замуж за Луиса.
– Грасгрина?
– Нет. Каррузерса.
Он осмысливает и это:
– У тебя есть ее телефон?
– Тебя не было почти целую вечность. Что произошло? – спрашиваю я, записывая для него номер и вновь замечая грязь у него на лбу, хотя у меня такое чувство, что никто другой ее бы не заметил.
Он встает, берет карточку:
– Я вернулся. Ты просто не заметил. Потерял нить. Все из-за переезда. – Он замолкает, поддразнивая. – Я работаю на Робинсона. Правая рука, знаешь ли.
– Хочешь миндаля? – предлагаю я, протягивая ему орешек, – слабая попытка с моей стороны скрыть свою обескураженность его самодовольством.
Он треплет меня по спине со словами:
– Ты сумасшедший, Бэйтмен. Животное. Настоящее животное.
– Не могу с тобой спорить, – вяло смеюсь я, провожая его до двери.
Когда он уходит, я думаю и одновременно не думаю над тем, что происходит в мире Тима Прайса, в мире, в котором на самом деле существует большинство из нас: большие планы, мальчишеская фигня, парень встречается с миром и обретает его.
Нищий на Пятой
Я возвращаюсь из Центрального парка, где возле детского зоопарка я скормил мозг Урсулы бродячим собакам (это рядом с тем местом, где я убил мальчика Маккафри). Я иду по Пятой авеню около четырех дня, у всех на улице опечаленный вид, в воздухе запах тлена, на холодном тротуаре километрами лежат тела, некоторые шевелятся, большинство – нет. История гибнет, но только очень немногие смутно догадываются, что дела плохи. Над городом на фоне солнца низко летают самолеты. По Пятой авеню проносятся ветры и уходят на Пятьдесят седьмую. Медленно поднимается стайка голубей и рассыпается по небу. Аромат жареных каштанов мешается с выхлопными газами. Я замечаю, что линия горизонта недавно изменилась. Я смотрю с восторгом на «Трамп-Тауэр», высокую, горделиво отсвечивающую в свете позднего дня. Перед ней двое ушлых негров-подростков обдирают туристов в «три листика», и я вынужден сдержать порыв их отпиздить.
Нищий, которого я ослепил весной, сидит, скрестив ноги, на вшивом одеяле на углу Пятьдесят пятой. Приблизившись, я вижу лицо попрошайки в шрамах, а потом и плакат под ним, на котором написано: «Ветеран войны, ослепший во Вьетнаме. Помогите мне. Мы голодные и бездомные». Мы? Я замечаю собаку, наблюдающую за мной подозрительными глазами, которая, по мере моего приближения к хозяину, поднимается, рычит, а когда я уже стою над нищим, наконец лает, неистово виляя хвостом. Я опускаюсь на корточки, угрожающе поднимаю руку. Собака пятится на полусогнутых.
Я вытаскиваю бумажник, изображая, что опускаю доллар в его пустую банку из-под кофе, но потом осознаю: к чему эти притворства? Никто все равно не смотрит, и уж никак не он. Подавшись вперед, я забираю доллар. Он чувствует мое присутствие и перестает трясти банкой. Темным очкам на его лице так и не удается пока скрывать нанесенные мною раны. Его нос так раскромсан, что мне сложно представить, как через него дышать.
– Ты никогда не был во Вьетнаме, – шепчу я в его ухо.
После молчания, во время которого он писает себе в штаны, собака ноет, а он квакает:
– Пожалуйста, не надо!..
– К чему мне зря терять время? – с отвращением бормочу я.
Я ухожу от нищего и вижу маленькую курящую девочку, просящую мелочь.
– У-у-у, – пугаю я ее.
– У-у-у, – произносит она в ответ.
Этим утром в «Шоу Патти Винтерс» в очень маленьком кресле сидел Чиэрио и с ним разговаривали почти час. Позже днем женщине в серебряной лисе и норковой шубе разъяренный меховой активист порезал лицо перед Stanhope. Но сейчас, все еще глядя через улицу на незрячего нищего, я покупаю шоколадный батончик «Дав», кокосовый, в котором нахожу кусок кости.
Новый клуб
В четверг я наталкиваюсь на Гарольда Карниса на вечере в новом клубе под названием «Конец света», открывшемся на месте «Петти». Я сижу за столиком с Ниной Гудрих и Джин, а Гарольд пьет шампанское, стоя у бара. Я достаточно пьян, чтобы наконец спросить про сообщение, оставленное мною на его автоответчике. Извинившись, я проталкиваюсь в другой конец бара, поскольку понимаю, что мне необходим мартини, чтобы укрепить дух перед беседой с Карнисом (эта неделя была для меня очень сложной – в понедельник я обнаружил, что рыдаю во время одной из серий «Альфа»). Нервничая, я подхожу к нему. На Гарольде шерстяной костюм от Gieves & Hawkes, шелковый саржевый галстук, хлопчатобумажная рубашка, ботинки от Paul Stuart; он кажется более грузным, чем я помню.
– Заметь, – говорит он Труману Дрейку, – к концу девяностых японцы будут владеть большей частью этой страны.
Успокоенный тем, что Гарольд, как всегда, делится ценной и, главное, новой информацией, да к тому же в его речи проскальзывает слабый, но, прости господи, несомненно английский акцент, я набираюсь наглости и выкрикиваю:
– Заткнись, Карнис, ничем они не будут владеть.
Я опрокидываю в себя мартини, пока потрясенный Карнис с абсолютно ошарашенным видом поворачивается ко мне и его одутловатое лицо расплывается в неуверенной улыбке. Позади нас произносят:
– Да, но смотри, что произошло с Gekko…
Труман Дрейк похлопывает Гарольда по спине и спрашивает меня:
– А какая ширина подтяжек предпочтительнее?
Раздраженный, я пихаю его в толпу, и он исчезает.
– Ну, Гарольд, – говорю я, – ты получил мое послание?
Карнис, похоже, поначалу в замешательстве, но в конце концов, закуривая сигарету, смеется:
– Бог мой, Дэвис. Это была умора. Это действительно ты звонил, так?
– Да, естественно.
Я моргаю, бормочу что-то про себя, правда, отгоняю рукой сигаретный дым от своего лица.
– Бэйтмен убивает Оуэна и эскорт-девушек? – Он не перестает гоготать. – О, это просто изумительно. Я просто тащусь, как говорят в «Граучо-клубе». Просто тащусь. – Потом с выражением испуга он добавляет: – Это было довольно длинное сообщение, верно?
Я идиотски улыбаюсь, потом спрашиваю:
– Но что конкретно ты имеешь в виду, Гарольд?
Про себя я думаю, что этот жирный мудак вряд ли мог попасть в ебаный «Граучо-клуб», а если и попал, то признание в таком стиле перечеркивает тот факт, что его впустили.
– Послание, да, разумеется. – Карнис уже оглядывает клуб, маша разным парням и девкам. – Кстати, Дэвис, как Синтия? – Он берет стакан с шампанским у проходящего мимо официанта. – Ты ведь по-прежнему встречаешься с ней?
– Подожди, Гарольд. Что ты думаешь об этом? – настойчиво повторяю я.
Ему уже скучно и неинтересно – не слушая меня, он уходит от разговора:
– Ничего. Рад тебя видеть. Господи, это не Эдвард Тауэрс?
Я вытягиваю шею, чтобы посмотреть, потом вновь обращаюсь к Гарольду.
– Нет, – говорю я, – Карнис, подожди.
– Дэвис, – вздыхает он, словно терпеливо пытается объяснить что-то ребенку, – я не хочу никого обижать – твоя шутка была забавной. Но послушай, старик, у тебя был один фатальный просчет. Бэйтмен – такой жополиз, такой пай-мальчик, что шутка твоя не вполне удалась. А так замечательно. Ладно, давай как-нибудь пообедаем вместе, или мы с Макдермоттом или Престоном поужинаем в «Сто пятьдесят Вустер». Будет полный оттяг.
Он пытается уйти.
– От-тях? От-тях? Ты сказал от-тях, Карнис? – Мои зрачки расширены, меня уносит, хотя я и ничем не закидывался. – Что ты несешь? Бэйтмен – это кто?
– О боже, старик. А как ты думаешь, почему Эвелин Ричард с ним разосралась? Ну, ты понимаешь. Он едва ли мог снять эскорт-девушку, уже не говоря об… что ты сказал, он сделал с ней? – Гарольд по-прежнему рассеянно обводит взглядом клуб, машет еще одной паре, поднимая стакан с шампанским. – Ах да, порубил ее на куски. – Он вновь начинает сме