Амето — страница 17 из 27

. На их-то деньги, которых было без счету, и позарился мой отец и, не погнушавшись презренным ремеслом родителей, ввел их дочь супругой к себе в дом; там у них родилась я и выросла среди неусыпных забот; отрочество мое было простодушным – никто не досаждал мне науками, и я не ведала никаких богов. Но годы прибавлялись, а с ними и моя красота, и я всей душой возжелала мужа, надеясь, что боги предназначили меня достойному юноше, видом и возрастом подобному мне; однако люди рядят одно, а боги судят другое. Моя красота, которую я так усердно холила, досталась в обладание старику, хоть и очень богатому; но как ни горевала я, вслух роптать не посмела. Весь век он знался с людьми вроде тех, про кого я рассказала, и, прожив лет больше, чем волос на его голове, совсем одряхлел. Чего стоит хотя бы его голова с седыми и редкими волосками, обрюзгшее, рябое лицо, морщинистый лоб, косматая ощетиненная борода, колючая, как иглы дикобраза. Но что в нем всего отвратительней, так это глаза: красные, вечно слезящиеся, глубоко засевшие, и насупленные брови торчком. Губы у него отвислые, как у долгоухого осла, бескровные и тусклые, а зубы за ними кривые, изъеденные, желтые, точно ржавые, прогнившие и щербатые; тощая шея костлявая и жилистая, голова трясется, а за ней и дряблая кожа. И всему этому самым обидным образом под стать хилые руки, чахлая грудь, заскорузлые ладони, тщедушное тело. Скрюченный, он ковыляет, вечно уставясь в землю, которая, должно быть, не чает поскорее его принять, благо, рассудка он давно уж лишился. Вот кому судил меня рок и кто радостно принял меня в своем доме; там я с ним и живу, и нередко в безмолвии ночи, которая, как бы ни отдалился Феб со своими лучами, никогда мне не кажется краткой, он на мягком ложе заключает меня в объятья и отвратительной тяжестью гнетет белоснежную шею. Потом, смердящим ртом обслюнявив мне губы, трясущимися руками ощупывает нежные округлости и шарит по всему моему злосчастному телу и хрипло нашептывает мне в ухо льстивые речи; холодный как лед, он мнит распалить меня своими ласками, когда сам подле меня распаляется одним желанием, но не убогой плотью. О нимфы, посочувствуйте моему горю! Так промает меня чуть не до света, а под утро тщится возделать сады Венеры, ветхим плугом пытаясь взрыхлить почву, жаждущую благодатного семени, – напрасный труд; поводив негодным от старости лемехом – подобно плакучей иве, помахивающей заостренной вершиной, – сам убеждается, что им не вспахать целины. Обессилев, отдохнет и опять берется за дело, собравшись с духом, и так и эдак силится исполнить то, что ему не под силу; и всю ночь крутится и докучает мне постыдными ласками, не давая покоя. Его иссохшей, голове хватает краткой дремоты, и вот, бессонный, он пускается в долгие рассужденья, а я против воли бодрствую вместе с ним. То возьмется рассказывать о временах своей юности и как его одного хватало на многих женщин, то начнет вспоминать любовные похождения и подвиги, а то еще доберется до небожителей и как только ни поносит и ни срамит их за измены, а заодно и всех смертных, кто хоть раз попрал священный обет супружества; и какие и сколько бед случалось от этого, – все расскажет и ни одной не пропустит. А то разразится целой речью, стоит мне только подумать, что он засыпает:

«О юная женщина, твое счастье, что милосердные боги судили тебя мне, а не какому-нибудь юнцу. У меня в доме тебе не досаждает свекровь, ты одна всему дому хозяйка и мне госпожа; тебе незачем бояться соперниц, я не скуплюсь для тебя на наряды и на все, что тебе по душе. Ты одна мне отрада и утешение в жизни, нет у меня другой радости, как покоить тебя в своих объятиях и чувствовать твои уста близ своих. Окажись ты в руках юнца, что бы тебе досталось? У молодых на уме не одна, а сто возлюбленных, кому же из них и перепадет меньше любви, как не той, что всегда под боком. У них жены часто одни дрожат по ночам в холодной постели, пока они как безумные гоняются за другими; а я при тебе безотлучно. Да и на что мне другая? Боже меня упаси на кого-нибудь тебя променять».

Наслушаюсь я этих речей и, не взвидев белого света от смрадного его дыханья, велю ему замолчать и спать, но что толку. Стоит мне перелечь от него на другой бок, как он, изловчившись, обхватит меня дряхлой рукой и не пускает, а то щуплым тельцем перекинется через меня – я от него, он за мной. Бывает, на рассвете только отвяжется и заснет; но и тогда громким храпом не дает мне сомкнуть глаз; отчаявшись, я молю богов поскорей послать день, чтобы, избавившись от него, где-нибудь в другом месте найти покой. От таких ласк, как мой старик ни старался исполнить долг, я было совсем извелась. Но мне дали полезный совет – принести обеты Венере, и я решилась излить ей, как самой сострадательной из богинь, свое горе и испросить у нее какого-нибудь средства облегчить себе муку; как задумала, так и сделала. Из своих краев я пришла в ее храм неподалеку отсюда, с должным благоговением предстала пред ее алтарем и взмолилась:

«О сострадательная Венера, о святая богиня, чьи алтари я с любовью, чту, преклони милосердный слух к моим пеням. Я молодая, как видишь, цветущая женщина, не утешенная старым мужем, боюсь, не растрачу ли я понапрасну лучшие годы, без отрады дожив до холодной старости. И если моя красота заслуживает того, чтобы ты причла меня к своим подданным, войди в мою грудь, ибо жажду тебя всем сердцем; дай ощутить твой жар, безмерно всеми превозносимый, к какому-нибудь юноше, с которым можно было бы радостно вознаградить себя за все безотрадные ночи».

Не окончив моленья, я внезапно не то уснула и во сне узрела то, о чем сейчас расскажу, не то наяву перенеслась туда, где мне было дано это узреть: но вдруг я увидела себя в блестящей колеснице, запряженной белыми горлинками, высоко над землей; глянув вниз, я только и успела заметить небольшое пространство холмистой земли и лентой извившиеся воды. Вскоре далеко позади остались приветливые Италийские царства и высокие горы Эпира. Потом отвратительные горы Эматии, за которыми мне открылись воды Йемена[157], ключ Дирцеи[158] и Огигийские горы[159], потом древние стены, воздвигшиеся сами собой под звук Амфионовой лиры[160]. И, наконец, передо мной возникли приветливые очертания Киферона – туда и доставили меня белые птицы. Не могу твердо сказать, пылала гора или нет, но зренье убеждало меня в том, что отказывались признать чувства; с опаской ступив на священную землю, я взошла на вершину и увидела кругом среди пламени, доступного только зренью, миртовые рощи, покрывшие всю гору так же, как Оссу и Пиндар[161] покрывают дубравы.

Я пошла наугад, не зная дороги и не ведая, что меня ждет, точь-в-точь как Эней по берегу Африки, и вскоре увидела среди миртов богиню, к которой взывала; явившись в божественном облике; она наполнила меня изумлением, какого мне не довелось испытать. Наготу ее лишь чуть прикрывала тончайшая пурпурная ткань, двойной складкой спадавшая с левого плеча; лик ее сиял ярче солнца; прекрасные золотые волосы струились по белоснежным плечам, а глаза излучали невиданный свет. Стану ли я описывать красоту ее уст, ослепительной шеи, мраморно-белой груди и всего остального, когда это выше моих сил, да и найди я в себе силы описать ее, кто мне поверит! И хотя от древних мы слышали, что Пракситель[162] правдиво изваял ее в мраморе, изваяние это, как ни прекрасно, не может сравниться с богиней, какой ее увидела я. Среди смертных хвалу ей можно воздать лишь таким сравнением: любая прекраснейшая из нас рядом с ней покажется безобразной. Созерцая ее, я не дивилась влюбленности Марса и порицала безумную отвагу Адониса, сына Кинира, в единоборстве с вепрем, и постигла вожделенье богов, когда они узрели ее в хитроумных сетях Вулкана, и еще многое пронеслось у меня в голове.

Но вот богиня приблизилась, и я, преклонив колена средь зеленых кустов, робким голосом повторила ей свою просьбу; Выслушав меня и подойдя вплотную, она велела мне встать с колен и рекла:

«Следуй за мной, и твои упованья исполнятся». Я последовала за ней, и вскоре среди зеленой листвы моему зренью предстал ее единственный сын; восхищенная его красотой, я увидела, что он всем обликом подобен матери, с той разницей, что он бог, а она богиня. Не раз мне пришла на память Психея, счастливая и несчастная разом[163]: счастливая таким супругом и несчастная от утраты его, но стократ счастливейшая оттого, что вновь обрела его волей Юпитера. Наладив крепкий лук, он положил его подле колчана, а сам, разведя огонь, куда жарче земного, с ловкостью, неведомой смертным, из чистейшего золота стал выковывать стрелы, калить их в прозрачном ручье и, укрепив таким образом, вкладывать в лежащий рядом пустой колчан. Мои глаза никак не могли насытиться его созерцаньем, тем более что все в нем было открыто для взора, кроме того, что прикрывали драгоценные крылья. О, какое было бы счастье изведать его объятья, думала я, вспоминая о безобразном старце, доставшемся мне в мужья. Но богиня велела мне взглянуть на ручей, закалявший стрелы. Послушно обернувшись, я увидела, как прекрасны и прозрачны его серебристые струи; рожденный в недрах земли, не сякнущий от жаркого солнца, он был виден до самого ясного, не замутненного илом дна. Ни овечка, ни птица, ни пробегающий зверь не возмутили его чистоты; с обеих сторон осененный зелеными и пунцовыми миртами, он, казалось мне, превзошел красотой даже тот, в котором отражался Нарцисс. При виде ручья мне, ничуть не томимой жаждой, захотелось испить его вод и погрузить в их прохладу свое жаркое тело. Но пока я, склонившись над гладью, вглядывалась в свое отражение, юный бог взмахнул ярко блещущими золотыми крылами, с полным колчаном стрел отлетел прочь и в мгновение – еще более краткое, чем то, что успевает протечь, пока солнце, скрывшись за горизонт, явится антиподам, – он достиг наших жилищ. Не в силах проникнуть далее взглядом, я обратила его к богине: она, меж тем истомленная зноем, совлекла сквозные покровы, ступила в светлый ручей и до горла погрузилась в его прохладные струи; мне она приказала раздеться и последовать за ней. Так я и сделала; ручей обступил меня со всех сторон, но тела наши виднелись в воде так же ясно, как сучок в стекле. Божественными руками Цитерея обвила мою нежную шею, и я изведала поцелуи бессмертных; тотчас я восхвалила себя за то, что вняла благому совету и почти утешилась за все слезы, пролитые с докучным мужем, а вслед за тем, освежившись в водах ручья, я сказала: