На другой день Мориц продолжил рассказ.
– Тринадцать километров деревянный трубопровод и двести метров металлические… – говорил Мориц. (Неужели он думает, что я это всё запомню? – беспомощно спросила у себя Ника.) И было что-то ещё о турбине…
– Путь этот лежал через горы, – увлечённо говорил Мориц, – и когда работники наши туда прибыли, в некоторых селениях жители никогда не видали железной дороги… Были случаи, что пытались прикуривать от электрической лампочки – вы себе представляете эту глушь, невежество? В тридцать втором году там первый раз увидели трактор. Он спускался по склону на тросах. Держали его – и он полз. Грандиозность масштаба дела внедрения…
Ника смотрела на озарённое рассказом лицо говорившего и любовалась. А затем, пропустив что-то, она, вздохнув, перестала слушать.
Глава 3Отдых
Проходя мимо Никиного стола, Мориц останавливается посмотреть её работу:
– А почему это вы, позвольте вас спросить, миледи, закатили землекопам – коне-дни?
– Она легла, у неё болит голова. – Это говорит, низко наклонясь над чертежом, Евгений Евгеньевич.
Мориц машет рукой.
Чертёжник Виктор спит, в шахматы играть не с кем, кроссворд решён – почти.
– Что же это за деятель во Франции в семнадцатом веке? – Предложенные имена не годятся. И Мориц садится работать. Но работа не клеится. – Должно быть, я просто устал, а ведь поработать бы – надо. Работа не ждёт…
Он выходит постоять на крыльце. Какая чёрная ночь!
Проснувшись – сделав на полу лужу, – сеттерёнок Мишка уютно трётся у ног. Ветер стих. Деревья недвижны. Пахнет талой землёй. Мориц дышит полной грудью, как в детстве. Два дня отдыха – как хорошо! В субботу водили в баню – когда повторялось ощущение чистого тела и свежего белья, оно всегда давало радость. Завтра можно будет вдоволь почитать. Выспаться, главное! И, может быть, что-нибудь из дому – поздравительные телеграммы где-то уже, верно, гудят по проводам.
Рука Евгения Евгеньевича отвела шнур лампы вбок, лучше увидеть край чертежа, – и точёный мальчишеский профиль Морица кидает тень, растя, туманясь, обрезаясь о косяк двери, и стирается темнотой. И тихо-тихо в эту минуту, сквозь чуть приоткрытые зубы и покачиваясь в медленный такт:
Манит, звенит, зовёт, зовёт дорога,
Ещё томит, ещё пьянит весна,
А ждать уже осталось так немного,
И на висках белеет седина…
– В первой строке, наверно, вместо «зовёт» было другое слово – забыл… И в третьей – «ждать»? или «жить»? – Он пристально смотрит на Нику.
Громче, чем ночью, как будто солнечные лучи доносят её на себе, гремит, утихает и вспыхивает далёкая музыка. Двери открыты. Хоть свежо – но так хочется раскрыть двери! И весь дом пронизан возниканием и утиханием мелодии, которая доносится с воли, как корабль – солью волн.
Мориц стоит, опершись плечом об угол шкафа, нога за ногу; подняв узкую голову, он тихонько насвистывает что-то. В невысокой стройной фигуре – полёт. Он сейчас похож на помпейскую фреску, хотя на нём одежда людей, живущих двадцать веков спустя. Его французское, а может быть, цыганское – смуглое лицо поднято к потолку, где сломался луч солнца. Ника смотрит на Морица и не понимает: это началось с обеда, в праздник все пообедали вместе – он был так любезен, так весел, так остроумен – это просто другой человек! Он передавал ей хлеб, консервы, он рассказывал о своих путешествиях. Что было с ней? Как она не замечала, какой человек живёт рядом? Обманулась деловой, наигранной грубостью… ведь ясно же, что не сейчас он играет, следя за колечком дыма, и не тогда, когда говорил по просьбе Евгения Евгеньевича чудесные французские стихи! Её вдруг качнуло удивлением, что Мориц никогда не полюбит её. Почему? Не полюбит. Ну и пусть! Разве ей это нужно?
– Вам, миледи?
Это Мориц поднял и наклонил над стаканом Ники тёмно-рыжую струю кофе. Его губы улыбаются, а глаза – так прямо смеются! Когда они успели вынуть домино? Она не заметила, странно… И уже идёт игра!
– Да вы смотрите, пожалуйста! – кричит Мориц. – Я второй раз забиваю! Вы сыграли, как десять тысяч сапожников, соединённых вместе! Отдуплитесь же! Подумать надо! Вот, действительно…
Мориц так волнуется, когда играет, точно всему – конец.
– Ну что ты будешь делать! Додуматься надо, честное слово! Всю игру испохабили!
– А как есть эту штуку! – веселится над принесённым с кухни студнеобразным, неудавшимся «блюдом» Ника. – Чем?
– Преимущественно ртом… – благожелательно отвечает Евгений Евгеньевич, – он кончил чинить часы, и они висят и тикают. Но, взглянув, Ника озадачена: на них нет циферблата!
– Вы несколько поражены необычным видом этих часов? – говорит Евгений Евгеньевич. – Да, таких не было даже у Марка Твена! Там – «стрелки имели обыкновение складываться, как ножницы, и продолжать путь вместе», причём, как там сказано, «величайший мудрец не мог бы сказать, который на них час».
– Да, но у них были стрелки…
– А уж это такая конструкция! – Евгений Евгеньевич смотрит на Нику спокойными вежливыми глазами, на дне их горит синий непонятный огонёк. – С циферблатом и стрелками они обречены на ошибки, проистекающие от закона трения, а без них они идут – безупречно!
– Евгений Евгеньевич, – сердится Мориц, – или играть, или что-нибудь одно.
– Но как же вы проверили их безупречность? – не устаёт, не отстаёт Ника (как она любит, как любит такой вздор…).
– А зачем их проверять, раз они – верные! Это же неверные – проверяют…
Мориц не может удержаться от смеха. Он так добро хохочет, Мориц – как мальчик!
Комната полна солнцем.
Евгений Евгеньевич стоит в дверях. Какой он высокий! На щеках, чуть припудренных (он брился), – бледность, глаза снова кажутся синими: солнце. Яркие, полные губы, лукавый кончик чуть раздвоенного носа, брови, как у Пьеро, косо вверх – хорош, почти что красив! Глаза стесняются и всё же сияют, – изобретение всё глубже удаётся. Он чувствует, что хорош, – и чуть празднично дразнится – и – счастливый.
Вечер. От всей «роскоши» полученных посылок осталось только несколько яблок, печенье и чёрный кофе. Стало свежо. Сейчас сядут к огню – печь горит, – и Мориц будет рассказывать об Америке! Он не хочет. Его уговаривают.
Глава 4Мориц в Америке
Перчатка? Поднята! Хорошо, он расскажет. Но он только успевает назвать пароход, на котором он ехал – «Маджестик», – как по радиорепродуктору объявляют концерт Грига.
– Кто знает, где похоронен Григ? – спрашивает Мориц, допивая последний глоток чёрного кофе. – Совершенно один, на скале, на острове, посреди моря. – Так вот он какие вещи понимает, Мориц… – отзывается в Нике. Брызги взлетающей волны – танец Анитры. И, пронзая всю жизнь, – воспоминанье о девочке, по плечи кудри, в их зале, любимая из любимых подруг Ники! Волшебная девочка – Аня у рояля, которой для Ники на веки веков принадлежит танец Анитры.
– Ну, печь-то сами закроете? – говорит дневальный Матвей. – Спать охота…
– Закроем, закроем, спи!
Мориц сегодня как выпил вина. Он чувствует, в нём какая-то воздушность впечатлений – как будто всё за стеклом сияет-слоится, воспоминания остры. Но вспоминаешь не то, что надо для рассказа, а – рядом. Волны качаются вокруг парохода – и этого никак не расскажешь… Немного качало, но ведь его не укачивает, а любопытно быть совершенно здоровым среди больных (как выпив вина – среди трезвых). Чувство своего превосходства, привычного, не оставляет его ни в том, ни в другом случае. Он садится к огню. И начинает говорить об Америке.
– Начать с того, что я едва не опоздал на пароход. Вы, Ника, Париж помните. В детстве были? Надо было ехать от Сен-Лазар, отель «Шамбор». Конечно, компания никогда не сделала бы такую вещь, чтобы ваш билет пропал, – но если опоздать, то надо ждать следующего парохода, – а какой будет следующий пароход? «Маджестик» – самый крупный океанский пароход, пятьдесят пять тысяч тонн. Я, как сумасшедший, кинулся с лестницы. А по её бокам – шпалерами – челядь: горничные, мальчики в ливреях, – вы это знаете! – Он дружески кивнул Нике. – И надо всем совать в руку – я это ненавижу! – Он содрогнулся, смеясь. – И когда я сел в такси – единственное, что я мог сказать шофёру: «Вам срок семь минут до вокзала!» (Вы знаете это неорганизованное, отвратительное парижское движение – пробки, узкие улочки, немыслимо запруженные площади…) Этот человек избрал невероятную дорогу глухими переулками; только один раз мы пересекли шумную уличную артерию, чуть не налетели на другое такси – последовала отборная парижская брань – снова улочки – и шофёр домчал!
Поза, лицо Морица – словно он проснулся, из яви ещё раз в явь, ещё более явную, городской человек! Страстный любитель городов Европы, всего самого последнего, самого острого, азарт, риск, игра – вот что было центром этого человека! И всё-таки Нике за себя сейчас стыдно – за то, что он её так взволновал рассказом об этой гонке: при победных словах – и шофёр домчал! – в горле, как в детстве, – судорога (ещё миг – и к глазам – слёзы?). В том, что никто не мог так пережить эту гонку, только они оба, было их «наедине» – среди людей в комнате, как будто они вместе мчатся сейчас по Парижу – его обращение к ней, он её избрал себе в спутники! Ника боится взглянуть на Морица, потому что он может – понять.
– Я не помню, как мы выбежали на перрон… – Искрами звуков григовских – Морицев озноб выбеганья к экспрессу. – Носильщик кидал вещи уже в окно! Я не мог сразу опомниться от той гонки.
– А как вы простились с шофёром? – спрашивает Ника.
– Простились?! Ну, тут было не до прощания – я кинул ему бумажку – раз в десять больше, чем полагалось, – Мориц закурил и кинул, как ту бумажку, – спичку, затянулся и, выпустив дым: – «Маджестик» останавливался на рейде километрах в двух-трёх от берега. Он стоял, как гигантский жук, светящийся, и к нему надо было доезжать на специальном пароходе, большом, как черноморский. Любопытно, что пассажиры первого класса занимали места в первую очередь. И для них был особый пароход. У меня как раз, в силу моей должности, был билет первого класса. Трапа не было: широкие ворота, мостик прямо с палубы судна. Причём вас ждала вся команда, во главе со старшим офицером в парадной форме. Когда я проснулся, – мы были уже в открытом океане, – Мориц вытянул ноги к огню. – О пароходе рассказывать не стоит, я думаю?