вас он стесняется, и при вас и о нём некоторые стесняются говорить резко». Он тонок, хитёр, у него большой опыт, он держит в руках всё Управление. Будет день, когда она пожалеет, что не послушала дружеских предостережений! Да неужели же она не видит, что он оставил её тут с определённой целью! – оставил её, несмотря на её чуждость работе бюро, именно с целью разрядить сгустившуюся атмосферу вражды к нему – ну, и затем – он же должен перед кем-нибудь блистать? Из них уж никто не верит ему, так он перед ней играет – ну, и языковая практика к тому же – своей пользой тут не побрезгует! Неужели она верит ему?! «Умная же вы женщина, у вас взрослый сын…»
Из всего этого Морицу Ника сказала, не назвав имён, только об одном обвинении – в карьеризме…
Мориц выслушал с тонкой, чуть озорной улыбкой. «Карьерист!» – говорит он. Одно только слово – но Ника уже пленена его тоном. Надо слышать, как он говорит его! Точно школьник подкинул в небо маленький чёрный мяч! Он вскинул узкую сребро-русоволосую голову (или ей кажется, что он сильно седеет?). «Продвижение по лагерной службе!» Здесь хотеть «продвигаться»… – и быть бы начальником какого-то… проектного бюро! Он смеётся, чудесно блеснув зубами, и упоительная насмешливость трогает его черты. «Надо быть… моллюском! – говорит он. – Надо было никогда не видеть этого голубого неба, – он чуть поднимает лицо в сияющую, воздушную глубь, – чтобы так говорить»… Конца фразы она не запоминает. Пронзённая её началом, она смотрит на сказавшего её; кончено! Больше ничего ей не надо! Она поверила этому человеку – навек. Он спохватывается: идти. Она спохватывается, что идут люди, – и вообще, что есть мир.
Они расходятся, она – назад, он – вперёд. Но над каждым из них то самое золотокрылое небо, куда он, опровергая все обвинения, закинул голову, – как домой! Не доказывая, не споря, просто оттуда – не снисходя… Края облаков сейчас жгуче-янтарны, а лазурь становится зелёной. И опять эта первая, почему-то всегда одна – звезда. Хрустальная! В её трепете – что-то водное, влажная ледяная прохлада… Стал бы и смотрел на неё, без конца.
Ника входит в бюро. Она ещё поработает, докончит раздел.
К ночи подоспела срочная работа, и все сотрудники проектного бюро просидели над ней глубоко в ночь. А когда разошлись, один остался сидеть за столом: изобретатель. Разложил перед собой чертежи…
Он кончил работать, когда за столом чуть засветилась верхушка далёкой горы. Кроме неё, всё спало. У него было странное ощущение – что гора знает, что он тут делает, и сочувствует ему как друг… От усталости всё казалось прозрачным. Чувство чудесности. Одного не хватало – присутствия жены Наташи!
В этот день у Ники была мучившая её тоска по сыну – и она жадно обрадовалась предложению Евгения Евгеньевича слушать дальше, если она хочет. От ночной работы усталость была вполне терпима. На ужин Матвей принёс – чудо: жидковатую, но гречневую кашу! Был конец дня. В жилой комнате спали. Кто-то храпел.
– Дед купил соловья, – рассказывал он, – а к соловью прикупил дудку: она пищала тонким голоском, поскольку наличие соловья позволяло деду пищать в дудку в любое время, он начинал пищать в неё именно тогда, когда бабушка начинала медитировать. И кончилось дело довольно плохо с этим соловьём, потому что его кормили муравьиными яйцами, из них начали очень быстро выводиться муравьи в громадном количестве. Когда сняли первый слой яиц – то, что было внизу, оказалось чистыми муравьями, кои произвольно выходили оттуда и разбредались по комнатам.
Он помолчал – молчание длилось. Так с ним бывало, во время рассказов.
– Вы меня спрашивали о моём отце, Ника? Отец мой – человек с очень отточенным вкусом, благодаря именно этому вкусу он сделался замкнутым человеком, влюблённым в искусство. Всю свою жизнь он построил на противоречиях. Так, он всегда хотел заниматься только искусством – и всегда занимался делами прозаическими. Он хотел коллекционировать прекрасные и редкие вещи, а покупалась какая-то гадость. Он был человек болезненной застенчивости, высочайшей культуры и большого образования, а производил впечатление совершенно среднего человека, потому что очень редко говорил.
– А с вами он говорил?
– Когда я был совсем маленький, он, как большинство отцов, мало мною интересовался. Это естественно. Когда я подрос и начал сам интересоваться тем же кругом вопросов, я постоянно приходил с ним в столкновение, потому что именно то, что я считал в искусстве наиболее ценным, он считал как раз наоборот; и то, что было священным в этой области для него, я считал совершенно второстепенным. Он был большим поклонником французских импрессионистов, которым я отдавал должное, но от которых был очень далёк. А до начала наших с ним бесед – я напоминал ему о себе только как бы нечаянно, и всегда нежданно, докладами матери, что я опять в чём-нибудь провинился, что-нибудь выкинул – странное. Тогда он хмурился и говорил нечто вроде: «Негодяй какой-то растёт».
Рассказчик сказал это не без юмористической грусти. Ника рассмеялась тоже.
– Ну а мама?
– Мама была ближе к нам, детям. Но у неё было столько дел, целый дом. И к тому же занятия своей внешностью; к этому её вынуждало положение хозяйки дома и, кроме того, – красота. Моя мать была красива. Мы росли под неусыпным наблюдением выбранных ею с этой целью людей. Сама же она как бы была высший арбитражный комитет, дававший более общие и директивные указания.
Кто-то шумно вытирал ноги в тамбуре. С прорабом входил Мориц.
– Необычайные вести для вас из БРИЗа, Евгений Евгеньевич, – сказал он. – Вам удача и добрые вам вслед пожелания, но как мы будем без вас… Если это станется…
А дальше была ночь. Сегодня не было срочной работы, и все разошлись по «домам». Но, должно быть, какой-то из работников проектного бюро забыл что-то на одном из столов, потому что – не зажигая электросвет, а всего с карманным фонариком идёт человек от стола к столу. Кто это? Забыл? Ищет что-то? Такой лощёный молодой человек, всех любезнее с Никой («Дама!»). Блондин с аккуратным рядом посреди узенькой головы, с чем-то птичьим в близко поставленных глазах, узких и светлых. Он стоит над столом Евгения Евгеньевича. Отодвинул шхуну. Наклонил карманный фонарик, он рассматривает там что-то на папке, перевёртывает, поднял лист, прочитал что-то, пересчитал листы. Поставил шхуну на место, потушил фонарик и вышел из бюро.
Глава 12Продолжение юности Морица
Все разошлись. Мориц читал газету.
– Я решила: я буду писать о вас – поэму, – говорит Ника Морицу. – Но мне нужен материал. Дайте мне как бы краткий обзор ваших встреч с людьми – и любовных, и вообще важных, – а потом выберу то, что мне надо. Любовь – если не было, страсть. Дружба…
– Видите ли, Ника… – Мориц, встав, стоял спиной к окну. – Вы оперируете словами «страсть», «любовь». Хотите знать «главное»?! Я не знаю! Может быть, главное было, – то есть всего сильней, – то, что не получило воплощения. Один взгляд! Я сразу узнал, что это – именно то (что – я не знаю), но те глаза обещали всё то, чего не было у меня в жизни. Я вообще не смогу осознать, как много я потерял, что эти встречи не сделались жизнью… – Он теперь шёл по комнате, глядя вперёд и вверх, стремительный, упругий и лёгкий голос виолончельными звуками шёл за ним. – Не помню черт. Взгляд! Он и сейчас стоит передо мной.
«Вот его доминанта! – ещё раз императивно сообщает она себе. Хотя он говорит об этом торопливо, может быть, уже каясь, что сказал… – Вот фундамент поэмы, не забудь! Не отвлекись по пути, запомни. Ключ! Те, кого он любил – терпели не меньше, чем я, которую он не любит. Его «да» были – нет.
Она готова уже почить на высотах, предлагаемых ей этой мыслью, но легко, мотыльком, порхнуло: «…а есть ли у него – душа?»
– Я опасаюсь одного, – услышала она голос Морица, – вы сделаете из вашего героя какого-то Чайльд-Гарольда. Это будет фатальная ошибка! Сдёрните с него прежде всего плащ. Вам для правды всей вещи надо найти ключ к тому, что это всё в общем не так уж сложно! Что нет загадочного! Но также – что нет и позы. Подчеркните, что герой ваш – это, может быть, для него характерно, подумайте, – никогда не обижается на то осуждающее, что в лицо о нём говорят. Может быть, он не так-то уж очень много видел ласки, настоящей? Не знаю. И, может быть, при других условиях и можно бы сделать так, чтобы выдернуть колючки ежа из него. Попробуйте!
С мгновенной грустью, уронив было взлетевшие крылья, Ника говорит себе: «Если б это слово – „попробуйте“ – относилось к его колючкам ежа! Увы, оно относится к поэме. К моей поэме о нём… Как сложны – клубок! – наши чувства!»
– Но вообще-то говоря, – говорит Мориц, – нелёгкая вам будет задача…
– А почему, Мориц, вы охотнее стали мне о себе рассказывать?
Он не слышит? Он побарывает лёгкое раздражение. Эта вечная игра ума её – утомительная… Отчего, между прочим, когда человек молчит – его уважаешь? Зачем человек говорит? Нет, он слышал! Он думает…
Если бы Ника не задала этот вопрос… И вообще: отношение к ней увядает в беседе и расцветает, как только наступает молчание? А она так любит говорить – и так любит слушать, когда говорят…
– Во-первых, потому, что это вообще со мною бывает, что я иногда начинаю говорить о себе, и тогда могу рассказывать – часами. Во-вторых…
Она перебивает его:
– Я знаю! Потому что из этого будет поэма, то есть дело, и вы, как деловой человек…
– Да, может быть. – Он начал свой путь по комнате, часто взглядывая себе под ноги. – Всего легче вам, быть может, понять всё это как поэту, писателю – на моих отношениях с женой, которые длятся уже почти двадцать лет. Женился я чрезвычайно рано. В каком-то самом основном смысле только по отношению к жене я испытал вещи, ни разу уже позже не испытанные к другим. Когда мы встретились, мне было пятнадцать лет. Как я теперь понимаю, это было нас