Amor. Автобиографический роман — страница 24 из 112

зов в новые бездны имеет в себе тот, кого эта женщина любит! А ты? – спрашивает её кто-то, – после того полёта, в котором прошла твоя юность и часть зрелости, – как же ты вошла в эту, чужую же тебе, бездну, в душу этого человека? Он же ранит тебя каждый день, в нём нет той „высокой ноты“, которая тебя звала от рождения (тебя и всех героинь книг, которых ты любишь, ты же – не одна!..). Нет в нём? – отвечает она смятенно. – Почему же как только я хочу от него оторваться – он предстаёт опять Кройзингом, героем „Испытания под Верденом“? Почему же бьюсь о него как о стену – и не ломаю себе на этом крыльев, – ращу их? Да разве оттого я не оставляю его, что мне что-то в нём надо? Не за его ли душу я борюсь в смешных рамках этих поэм-повестей? Не его ли душе служу, не её ли кормлю – в страхе, что вдруг оступится в какие-то бездны, где возомнит себя – дома? Не для того ли зову его к ответу за каждую не ту интонацию? Господи Боже мой…»

Она, как в детстве, в слёзном пароксизме кидает о стол голову, но глаза сухи, ей кажется – больше нет сил. Ночь тиха. Смолкла Москва, все звуки утихли…

«А ты – спишь?» – спрашивает она немыми губами – ту.

Глава 13Мыльные пузыри

Ника была на краю отчаяния: только что Мориц ей рассказал, что написал жене, чтобы она больше не слала ему посылок, не лишала детей нужной им еды. «Я сыт, – сказал он, – а Ольге, после тринадцати (!) операций глаз, запрещена глазная работа, и она работает в две смены с лотком Моссельпрома. На последней фотокарточке она стала неузнаваема. Я отказался от помощи…»

Вертя арифмометр, она думала о том, что ей делать… Но ничего придумать было нельзя, кроме – письма Ольге, опровергавшего его письмо. Умолить её не прекращать посылок, без которых погибнет он, так сжигающий себя на работе, ведь ночью не прекращает новых и новых способов в заявлениях излагать своё дело, настаивать на ошибочности обвинения…

Но последняя капля, переполнившая его чашу, – было письмо его дочки, Бэллы, девочки пятнадцати лет. «Папа, – писала она, – не пиши длинных заявлений, мне сказали – их никто не читает…»

Письмо Бэллы вызвало его письмо к её матери – он начинал терять веру в правосудие его страны, он решил пустить ладью свою по течению – но его письмо к Ольге вызвало к жизни решительное письмо к ней – Ники. «Ольга Яковлевна, – писала она, – не верьте мужу. Ему нужно усиленное питание. До меня он – неразумно, нелепо всё ставил на общий стол. Я это прекратила. Жиры я превращаю – на кухне – в печенье. Ни одна капля пользы не минует его…» Далее шла просьба прислать свой портрет и Юры – сына, она их повесит в его шкафчике, так что как только откроет – увидит.

Стук арифмометра, как вьюга, заметал всё.


Мориц проходил по комнате с копией накануне отосланной в Управление сметы, когда его окликнула Ника. Он подошёл. Молча, незнакомым ему – чуть повелительным и одновременно как бы просящим – движением она подвигала к нему тетрадку. Молча он открыл её. Это были стихи. На первой странице стояло: «Мыльный пузырь». Его брови поднялись: что-то родное. Как она могла знать? Они с братом в детстве, задолго до первой войны, увлекались этим делом. Брат искусно пускал их из особо свёрнутой газетной бумаги, он же отстаивал метод «трубочный» – из заграничной настоящей трубки, лёгкой, как застывшая морская пена (или кто-то сказал, что так, и они верили…).

Её стихи? Собачьим чутьём ощутив, что момент этот для неё – особенный, он вложил тетрадь в ведомость сметы – неучитываемое мгновенье засомневался, не надо ли что-то сказать, решил сомнение – отрицательно и отошёл к своему столу. Все кругом работали. Щёлкали арифмометры, счёты, и у кого-то лёгким, родным со школьной скамьи звуком, воздушным, только уху чертёжинскому слышным, скрипел рейсфедер о гомеопатические ворсинки полуватмана, отдалённо напоминая полёт норвежских коньков по льду. Это были стихи, ему посвящённые. Это обязывало? Этого надо было ждать…

Что-то хмуро легло у его рта. Незаметно ему порой сдвигались брови. Стихи были неровны, но несколько было хороших. Были портретные. Лирика. Риторика. Мимолётно он удивился в себе – отсутствие наблюдательности. Что-то понимая, не анализируя, он шёл мимо этих предчувствий. Ника же, женщина, несмотря на ум, несомненный, и надо же было, всё же… Не предполагал, не предвидел. Лёгкая тень досады сжала что-то внутри. Осложнение и без того неблагоприятной ситуации?

В юности он не любил идти по натёртому паркету. Сходное балансирование предстояло теперь. Неприятности в Управлении. Срочная работа. И нет вестей из дому! И это…

Он читал со смешанным чувством досады и удовольствия. Прочёл и перечёл вновь.

Мориц читает стихи Ники. Это был для неё момент большой важности. Но, преодолев первый миг, – морщины его лба – она сразу сошла с подмостков – лёгкой ногой… В этом миг Элеонора Дузе могла бы позавидовать ей.

Ника была совершенно спокойна. Точно дело шло не о ней. Она видела его наклонённую голову, сейчас он её подымет, дочитав последнюю строку. Он, конечно, не будет знать, с чего начать, учитывая её волнение. А этого волнения – нет! Испарилось. За это она так любила «Дым» Тургенева, дым от огня. Дым, испарение огня, пар, в облако уходящий… В ней было любопытство. Сознание юмора минуты. Ответственность за совершённое. Холодила – или грела – непоправимость. Безвыходность положения их обоих! И – и дружеское участие к нему и, конечно, немного иронии. Большое переполняющее чувство достоинства – именно тем, что оно ею так сознательно было попрано, давало ей ощущение горького счастья.

Он дочитывал листки, когда уже начался перерыв, и поднял глаза.

– Нет, – сказал он по-английски, – с одним я не согласен – с названием. Это не мыльный пузырь, нет!

– О! – сказала она иронически. – А что же это?

– Это? Это – тут есть очень грациозные вещи, обаятельные…

Он перелистывал тетрадку.

– Какое вам нравится больше? – немного лениво, холодно спросила Ника.

– Вот это хорошо, – сказал Мориц и стал читать, пропуская многие строчки, – стихи «Сон», – кое-где кошачьим чутьём останавливаясь, чтобы не прочесть дальше. Обходя капканы…

…Рука засыпала, и пальцы, беспечно

Играя летейской струёй,

Роняли страницу…

…Во сне и стихов

Ты уже не алкал.

Рука разомкнулась,

И томик упал.

…Стою, занемев на запретном пороге. —

Неможно глядеть, уходи…

О римлянин юный, не тяжестью ль тоги

Уснуло сукно на груди.

– Грациозно, – сказал Мориц, – и это:

У век, у висков – выраженье оленя,

Что ранен. Недуга насмешливый гений

Качает твою колыбель…

…Бессилье глотая

Пьянящим клубком,

С ковра поднимаю

Уроненный том.

И тению к двери.

А томик – в руках.

Открыт, как упал он,

На этих строках…

– И вот это хорошо тоже:

Струился от строк этих

Горестный гул.

На этих словах он,

Быть может, уснул…

Ника смотрит, как Мориц читает её стихи, и в ней – отдалённо, – будто кто-то со стороны читает, звучит одно из стихотворений, ею Морицу посвящённых:

Ваша улыбка насмешлива, даже когда

Вы в рассеянности

Уж позабыли о ней. Даже когда Вы – больны.

В играх с собакой, с котёнком ещё

Ваши губы посмеиваются,

А уж глаза отвлеклись. Дали какой глубины

Тою параболою, что теряет концы в бесконечности,

Меряет всё ещё суженный лёгкой улыбкою взгляд,

Шёлковый в ней холодок – в

Вашей мальчишьей застенчивости,

В самой любезности Вашей,

Столь льстивой (сладчайший яд!).

Я не дивлюсь, что так тёмны, так смутны ходящие слухи,

Вы клеветою обвиты, словно лианами лес,

Бой мой за Вас – ежечасный. Но люди – и слепы и глухи,

Ларчики их так просты! Так желанны им мера и вес!..

Сейчас он встанет и положит листки на стол.

Он встал. Положил на стол листки. Полувопросом:

– Вы мне не оставите их?

– Нет.

Листки мягко ложились, очертания их были легки. В комнате висело молчание, тревожное, как метнувшаяся и затихшая летучая мышь. Мориц прошёлся по комнате.

«Он сейчас уйдёт! – подумала Ника. – Отлично!»

– Я вам говорил, – сказал он по-английски, проходя мимо стола, за которым она сидела (по комнате шли люди, говорили, кидали дверь в тамбур), – что я не заслуживаю вашего отношения. Вы делаете из меня какое-то подобие вашего идеала, хотя вы несколько раз и отмечали мои дурные черты. Я иногда бываю совсем пуст от всякой душевной жизни. Живого во мне всегда только одно: это моя работа. Я очень ценю хорошее отношение к себе, больше, может быть, чем кто-либо, и это понятно. Но мне…

«Когда придёт „но“?» – созерцательно, но несколько нетерпеливо думала Ника.

– …Люди чаще враждебны, чем дружественны, потому что я никому не спускаю, не кланяюсь и не лгу. Но…

«Наконец?»

– Я очень трудный человек, Ника…

В её сознании метнулось: «Маленький человек!..» Она бы, кажется, ему простила: и то, что он равнодушен к её душе, возьми он человеческий, тёплый тон, назови он вещи их именами, хоть только по-братски. Он снял бы с неё половину её тяжести. Но он отступал, отклонялся, отнекивался. Он думал о роли. Не о существе дела! Он думал не о ней, – о себе. Человек, не способный быть даже братом, – что же это за человек? «Даже братом». Но это же очень много, это же драгоценнее – так многого…

Но он говорил, надо было слушать.

– Вы сказали, что я жесток. Может быть. Человек не сделан из мрамора… Когда узнаёшь, что человек тебя… – он поискал слово и, неволимый тем, что за спиной кто-то вошёл, и, может быть, потому, что английский язык в данном пункте был пластичней русского, – «likes you» (глагол «нравится»), удачно избегнув «loves» («любит»).