столько стихов, разный ритм – как всё это умещалось, дружно, в эту болванскую башку, непонятно! Всё повторяла, день за днём, отвернувшись к стене, – это счастье, что я у стены лежала! Если бы между женщинами – вряд ли бы я это смогла!
Ника протянула пачку листков:
– Прочтите, и если рука не подымется их порвать – мне вернёте, я их порву.
Всё время молчавший Евгений Евгеньевич поднял на неё глаза.
– Так вы их для меня – воплотили? Тем с большим вниманием прочту…
Была ночь, когда Евгений Евгеньевич раскрыл тетрадь Ники. На первой странице стояло:
Сюита ночная
И снова ночь! Прохладою летейской
Как сходен с кладбищем тюремный этот храм!
Не спит, как и всегда, в своей тоске библейской
Больная Ханна Хейм, химера с Нотр-Дам.
Латышки спят с угрюмыми горами,
Пригревши берег Греции у ног…
Панн гоголевских веют сны над нами. —
С китайской ножки соскользнул чулок…
То кисть художника, что Марафонской битвой
Огромное прославил полотно.
Химерою и я в своём углу молитвы
Бескрылые творю. Идут на дно,
Как в океан корабль порою сходит,
Что паруса развеял по ветрам, —
Ужели той, что спит и в снов низинах бродит, —
Не помогу, химера с Нотр-Дам?
Химера, да! Но с Нотр-Дам
химера!
Молитвой как ключом – замки моих ключиц,
Луну ума гася светилом веры…
(Стыдись, о ум! Бескрылая химера!
Твой философский нос тупее клюва птиц.)
Летучей мышью, да! Но мышью —
то летучей!
Глаза смежив, чтоб не ожёг их свет,
Крылом туда, где Феба вьются тучи, —
…Такой горы на этом свете нет,
Что не ушла бы вся, с вершиною, в Великий
И тихий космоса зелёный океан.
Ты спишь, моё дитя, в твоей тоске безликой
(И мнишь во сне, что истина – обман).
Уснуло всё. Ни вздоха и ни плача —
Миг совершенно смертной тишины.
Передрассветный сон. Я знаю, что он значит —
О мире и о воле снятся сны,
Сошли на дно души, как корабли, порою
Без сил смежив пустые паруса,
Спит смертным сном душа перед трубою
Архангела. А света полоса —
Звонок, подъём. Уже! О, как весенне,
Как победительно борение со сном,
Из мёртвых к жизни вечной воскресенье,
О руки над кладбищенским холмом,
О трепет век и дрожь ресниц!
Туманы над прахом тел развеялись. Земле конец.
Преображенье плоти. Крови колыханье —
То тронул холод мрамора своим дыханьем
Ты, Микел-Анджело
божественный резец!
Дальше шла
Сюита призрачная
Довоплощённое до своего предела
Граничит с призрачным, как Дантов ад.
Над небывалым зрелищем осиротелых
Жён, матерей – ночи тюремный чад.
Являет чудо мне Чурляниса палитры,
Храп хором Скрябинский зовёт оркестр,
Борьба за место – барельефы древней битвы
Во мраморе прославленный маэстр.
А бреды здесь и там – таят строку Гомера
И Феогнида пафосом цветут.
Изгибы тела – Ропс! И имена Бодлера
И Тихона Чурилина встают.
Когда ж, устав от зрелища, о хлебе
Молю, – на веки сходит лёгкий сон,
Я реки призрачные вижу в небе,
Я церкви горней слышу дальний звон…
О горькой жизни рок! Между землёй и небом
Разомкнуты начала и концы.
Как часто Сон и Явь в часы забвенья Феба
Меняют ощупью свои венцы!
Дальше шли города и воспоминания.
Есть такие города на этом свете —
От названий их как на луну мне выть:
Феодосии не расплести мне сети,
Ночь архангельскую не забыть…
Далеки Парижа перламутры,
Темзы тот несбывшийся туман,
Да Таруса серебристым утром,
Коктебеля не залечишь ран…
И Владивостока нежная мне близость,
Где живёт мой самый милый друг…
Поезд замедляет ход, и в тёмно-сизом
Небе – о, как рассветает вдруг! —
То Иркутск. Тут Коля жил Миронов, —
Юности моей девятый вал!
Как горит хрусталь крутых еловых склонов,
Раем распростёрся твой Байкал!
Тёмная заря над Ангары разливом,
Да последний огонёк в ночи,
Да холодный снег по прежде тёплым нивам —
Это ль не символики ключи?
Крепко рассветает за моей решёткой,
Так мороз крепчает в январе,
То резец гравёра линиею чёткой
Ночи тьму приносит в дар заре…
Сколько раз вот так всё это было, —
Я не сплю, вокруг дыханья тишь…
Что же сделать, чтоб оно не ныло —
Сердце глупое, доколе эти силы
Все до капли не перекричишь?..
А пока пишу – вино зари нектаром
Выси поит… огонёк исчез.
Солнце выплывает лёгким жарким шаром
В сталактитовы моря небес!
Тетрадка кончалась надписью: «Из будущего сборника „Пёс под луной“ (лагерь)».
Гитара
Звон гитары за стеной фанерной,
Рая весть в трёхмерности аду.
Это всё, что от четырёхмерной
Мне ещё звучит. В немом ладу
Со струями струн, луна литая
Лейкой льёт ледяные лучи
На картину, что я с детства знаю:
«Меншиков в Берёзове». Молчи, —
Слушай эту песню за стеною,
Дрожью пальца на одной струне,
Так поют, что я сейчас завою
На луну, как пёс. И что луне
Нестерпимо плыть над лагерями.
Вшами отливает пепел туч
Оттого, что, поскользнувшись, в яме
Ледяной лежу и что могуч
На картине Меншиков надменный,
Дочь кувшинкою цветёт в реке
Кротости, и взор её Вселенную
Держит, словно яблоко, в руке.
Замирает палец над струною,
Ночь слетает раненой совой, —
На луну, как пёс, я не завою,
Мне тоски не заболеть запоем, —
Под луною нынче, пёс, не вой!
Звон гитары за стеной фанерной,
Рая весть в трёхмерности аду.
Это всё, что от четырёхмерной —
С тихой вечностью в ладу.
Все кругом спали, даже Мориц. Волненье и усталость слились в странное состояние. Вспомнились своя тюрьма, свои встречи… Оставалось три стихотворения.
Доминант-аккорд. Летняя ночь
Тишина над тайгою вся в звёздах – о Боже!
Да ведь это же летняя ночь!
А я в лагере! Что же мне делать, что же?
Жить этой ночью – невмочь.
Соловей – это юность. Кукушкины зовы —
Это детство. Земной зенит!
На седеющих крыльях моих – оковы,
А старость – как коршун кружит!
Разрешающий аккорд. Утешение
Чего страшусь? И глад и хлад минуют,
Недуг, сжигая тело, поит дух,
И зов о помощи не пребывает втуне,
Доколь смиренья факел не потух.
Я верую. О Боже, помоги мне,
В ничтожества и затемненья час
Молю, а из-за туч восходит, вижу,
Звезды предутренней мерцающий алмаз.
Воздушных гор лиловые воскрылья
Грядой крылатою покрыли небосклон,
И золотою солнечною пылью
Весь край дальневосточный напоён.
Недолго нам от вечности таиться,
Запрятав голову под смертное крыло, —
НАСТАНЕТ час души! И вещей птицей
Бессмертия живой воды напиться
Из мрака тела – в дух, где тихо и светло!
Последнее не имело названия.
Что терпит он, народ многострадальный,
За годом год, за веком век!
А Сириус и Марс, как над ребёнка спальней,
Горят везде, где дышит человек.
Моя Медведица! Как часто эти руки
К тебе тяну я в черноте ночи, —
И рифмы мне не надо, кроме муки,
Которой бьют кастильские ключи
По дантовским ущельям расставанья,
Вокруг луны – огромный света круг
Всё ширится. И тихо в Божьи длани
Восходит дым немыслимых разлук.
Всё выше мук и их теней ступени,
Но синева торжественна ночи.
Черны, страшны ночных деревьев тени,
Но звёзден неба сев! Крепись, молчи!
И разве я одна! Не сотни ль рук воздеты
Деревьями затопленных ветвей,
Лесоповал истории. Но Лета
Поглотит и его. О, выше вей,
Моих мучений ветер благодатный,
Сквозь ночи тьму к заре пробейся ввысь, —
Звезда предутренняя в лиловатой
Бездонности меня зовёт: «Вернись!»
А он земной, народ многострадальный,
За боем бой, за веком век,
И Сириус и Марс, как над ребёнка спальней,
Горят везде, где дышит человек.
Усталость от – пережитого, отрыва от жены, дома, от срочных работ, от работы над изобретением и от этой на него рухнувшей судьбы – всё странно сливалось в некую гармонию, что ли? Он спрятал под рубашку тетрадь и вышел на порог бюро. Лаяла сторожевая овчарка. Зона спала.
Мориц встал и вдруг потянулся, как это делал чёрный кот Синьор, его любимец, когда его учили ходить на задних лапах. Щёлкнули манжеты, изогнулось лёгкое упругое тело – всем своим накоплением усталости, – и снова стоял собранный и чёткий человек, немного угрюмый, брезгливый и элегантный, – неуловимое сходство с Синьором длилось. Но в движении, когда он стоял сейчас, прислонившись к книжной полке, вдруг – не укрылось от Ники – лёгкая, еле заметная округлость худого, ещё не начавшего полнеть, живота, уже не юношеского.