Amor. Автобиографический роман — страница 28 из 112

столько стихов, разный ритм – как всё это умещалось, дружно, в эту болванскую башку, непонятно! Всё повторяла, день за днём, отвернувшись к стене, – это счастье, что я у стены лежала! Если бы между женщинами – вряд ли бы я это смогла!

Ника протянула пачку листков:

– Прочтите, и если рука не подымется их порвать – мне вернёте, я их порву.

Всё время молчавший Евгений Евгеньевич поднял на неё глаза.

– Так вы их для меня – воплотили? Тем с большим вниманием прочту…

Была ночь, когда Евгений Евгеньевич раскрыл тетрадь Ники. На первой странице стояло:

Сюита ночная

И снова ночь! Прохладою летейской

Как сходен с кладбищем тюремный этот храм!

Не спит, как и всегда, в своей тоске библейской

Больная Ханна Хейм, химера с Нотр-Дам.

Латышки спят с угрюмыми горами,

Пригревши берег Греции у ног…

Панн гоголевских веют сны над нами. —

С китайской ножки соскользнул чулок…

То кисть художника, что Марафонской битвой

Огромное прославил полотно.

Химерою и я в своём углу молитвы

Бескрылые творю. Идут на дно,

Как в океан корабль порою сходит,

Что паруса развеял по ветрам, —

Ужели той, что спит и в снов низинах бродит, —

Не помогу, химера с Нотр-Дам?

Химера, да! Но с Нотр-Дам

химера!

Молитвой как ключом – замки моих ключиц,

Луну ума гася светилом веры…

(Стыдись, о ум! Бескрылая химера!

Твой философский нос тупее клюва птиц.)

Летучей мышью, да! Но мышью —

то летучей!

Глаза смежив, чтоб не ожёг их свет,

Крылом туда, где Феба вьются тучи, —

…Такой горы на этом свете нет,

Что не ушла бы вся, с вершиною, в Великий

И тихий космоса зелёный океан.

Ты спишь, моё дитя, в твоей тоске безликой

(И мнишь во сне, что истина – обман).

Уснуло всё. Ни вздоха и ни плача —

Миг совершенно смертной тишины.

Передрассветный сон. Я знаю, что он значит —

О мире и о воле снятся сны,

Сошли на дно души, как корабли, порою

Без сил смежив пустые паруса,

Спит смертным сном душа перед трубою

Архангела. А света полоса —

Звонок, подъём. Уже! О, как весенне,

Как победительно борение со сном,

Из мёртвых к жизни вечной воскресенье,

О руки над кладбищенским холмом,

О трепет век и дрожь ресниц!

Туманы над прахом тел развеялись. Земле конец.

Преображенье плоти. Крови колыханье —

То тронул холод мрамора своим дыханьем

Ты, Микел-Анджело

божественный резец!

Дальше шла

Сюита призрачная

Довоплощённое до своего предела

Граничит с призрачным, как Дантов ад.

Над небывалым зрелищем осиротелых

Жён, матерей – ночи тюремный чад.

Являет чудо мне Чурляниса палитры,

Храп хором Скрябинский зовёт оркестр,

Борьба за место – барельефы древней битвы

Во мраморе прославленный маэстр.

А бреды здесь и там – таят строку Гомера

И Феогнида пафосом цветут.

Изгибы тела – Ропс! И имена Бодлера

И Тихона Чурилина встают.

Когда ж, устав от зрелища, о хлебе

Молю, – на веки сходит лёгкий сон,

Я реки призрачные вижу в небе,

Я церкви горней слышу дальний звон…

О горькой жизни рок! Между землёй и небом

Разомкнуты начала и концы.

Как часто Сон и Явь в часы забвенья Феба

Меняют ощупью свои венцы!

Дальше шли города и воспоминания.

Есть такие города на этом свете —

От названий их как на луну мне выть:

Феодосии не расплести мне сети,

Ночь архангельскую не забыть…

Далеки Парижа перламутры,

Темзы тот несбывшийся туман,

Да Таруса серебристым утром,

Коктебеля не залечишь ран…

И Владивостока нежная мне близость,

Где живёт мой самый милый друг…

Поезд замедляет ход, и в тёмно-сизом

Небе – о, как рассветает вдруг! —

То Иркутск. Тут Коля жил Миронов, —

Юности моей девятый вал!

Как горит хрусталь крутых еловых склонов,

Раем распростёрся твой Байкал!

* * *

Тёмная заря над Ангары разливом,

Да последний огонёк в ночи,

Да холодный снег по прежде тёплым нивам —

Это ль не символики ключи?

Крепко рассветает за моей решёткой,

Так мороз крепчает в январе,

То резец гравёра линиею чёткой

Ночи тьму приносит в дар заре…

Сколько раз вот так всё это было, —

Я не сплю, вокруг дыханья тишь…

Что же сделать, чтоб оно не ныло —

Сердце глупое, доколе эти силы

Все до капли не перекричишь?..

А пока пишу – вино зари нектаром

Выси поит… огонёк исчез.

Солнце выплывает лёгким жарким шаром

В сталактитовы моря небес!

Тетрадка кончалась надписью: «Из будущего сборника „Пёс под луной“ (лагерь)».

Гитара

Звон гитары за стеной фанерной,

Рая весть в трёхмерности аду.

Это всё, что от четырёхмерной

Мне ещё звучит. В немом ладу

Со струями струн, луна литая

Лейкой льёт ледяные лучи

На картину, что я с детства знаю:

«Меншиков в Берёзове». Молчи, —

Слушай эту песню за стеною,

Дрожью пальца на одной струне,

Так поют, что я сейчас завою

На луну, как пёс. И что луне

Нестерпимо плыть над лагерями.

Вшами отливает пепел туч

Оттого, что, поскользнувшись, в яме

Ледяной лежу и что могуч

На картине Меншиков надменный,

Дочь кувшинкою цветёт в реке

Кротости, и взор её Вселенную

Держит, словно яблоко, в руке.

Замирает палец над струною,

Ночь слетает раненой совой, —

На луну, как пёс, я не завою,

Мне тоски не заболеть запоем, —

Под луною нынче, пёс, не вой!

Звон гитары за стеной фанерной,

Рая весть в трёхмерности аду.

Это всё, что от четырёхмерной —

С тихой вечностью в ладу.

Все кругом спали, даже Мориц. Волненье и усталость слились в странное состояние. Вспомнились своя тюрьма, свои встречи… Оставалось три стихотворения.

Доминант-аккорд. Летняя ночь

Тишина над тайгою вся в звёздах – о Боже!

Да ведь это же летняя ночь!

А я в лагере! Что же мне делать, что же?

Жить этой ночью – невмочь.

Соловей – это юность. Кукушкины зовы —

Это детство. Земной зенит!

На седеющих крыльях моих – оковы,

А старость – как коршун кружит!

Разрешающий аккорд. Утешение

Чего страшусь? И глад и хлад минуют,

Недуг, сжигая тело, поит дух,

И зов о помощи не пребывает втуне,

Доколь смиренья факел не потух.

Я верую. О Боже, помоги мне,

В ничтожества и затемненья час

Молю, а из-за туч восходит, вижу,

Звезды предутренней мерцающий алмаз.

Воздушных гор лиловые воскрылья

Грядой крылатою покрыли небосклон,

И золотою солнечною пылью

Весь край дальневосточный напоён.

Недолго нам от вечности таиться,

Запрятав голову под смертное крыло, —

НАСТАНЕТ час души! И вещей птицей

Бессмертия живой воды напиться

Из мрака тела – в дух, где тихо и светло!

Последнее не имело названия.

* * *

Что терпит он, народ многострадальный,

За годом год, за веком век!

А Сириус и Марс, как над ребёнка спальней,

Горят везде, где дышит человек.

Моя Медведица! Как часто эти руки

К тебе тяну я в черноте ночи, —

И рифмы мне не надо, кроме муки,

Которой бьют кастильские ключи

По дантовским ущельям расставанья,

Вокруг луны – огромный света круг

Всё ширится. И тихо в Божьи длани

Восходит дым немыслимых разлук.

Всё выше мук и их теней ступени,

Но синева торжественна ночи.

Черны, страшны ночных деревьев тени,

Но звёзден неба сев! Крепись, молчи!

И разве я одна! Не сотни ль рук воздеты

Деревьями затопленных ветвей,

Лесоповал истории. Но Лета

Поглотит и его. О, выше вей,

Моих мучений ветер благодатный,

Сквозь ночи тьму к заре пробейся ввысь, —

Звезда предутренняя в лиловатой

Бездонности меня зовёт: «Вернись!»

А он земной, народ многострадальный,

За боем бой, за веком век,

И Сириус и Марс, как над ребёнка спальней,

Горят везде, где дышит человек.

Усталость от – пережитого, отрыва от жены, дома, от срочных работ, от работы над изобретением и от этой на него рухнувшей судьбы – всё странно сливалось в некую гармонию, что ли? Он спрятал под рубашку тетрадь и вышел на порог бюро. Лаяла сторожевая овчарка. Зона спала.


Мориц встал и вдруг потянулся, как это делал чёрный кот Синьор, его любимец, когда его учили ходить на задних лапах. Щёлкнули манжеты, изогнулось лёгкое упругое тело – всем своим накоплением усталости, – и снова стоял собранный и чёткий человек, немного угрюмый, брезгливый и элегантный, – неуловимое сходство с Синьором длилось. Но в движении, когда он стоял сейчас, прислонившись к книжной полке, вдруг – не укрылось от Ники – лёгкая, еле заметная округлость худого, ещё не начавшего полнеть, живота, уже не юношеского.