«Стареет…» – подумала Ника с мимолетящей лёгкой дрожью, которой содрогается зрелость при дуновении старости.
Был снова вечер, и опять все ушли, кто куда. Мориц готовился продолжать рассказ. Как мало надо человеку – внимания – в холодности жизни, – подумалось ей.
– Да, так вот… Бегство из Риги, всей семьёй, потом смерть матери… Ленинград, Москва, потом Красная армия. – Он только называл периоды, города, к чему-то спешил. К чему?! – В Сибири я встретил мою жену. Ещё совсем девочку, и вывез её оттуда, из глуши.
Мориц уже пустился в путь воспоминаний.
– Я дам вам Женни!
– Мне нужна наружность Женни, – сказала Ника.
– Женни была невысокого роста, ниже меня, склонность к полноте – в пределах приличия. Крупное лицо, более крупное, чем удлинённое. Лоб небольшой, – у женщин, как правило, небольшие лбы. Большие голубые глаза. Небольшой точёный носик; красивый маленький рот. И, благодаря пухлости лица, особенно в профиль, она иногда напоминала морскую свинку – неуловимое сходство. Но это иногда, когда уголки губ опускались, когда она не играла, когда исчезала обычная подтянутость. Очень хорошие ровные зубы. Волосы были светло-каштановые, но она их подкрашивала – была светлая блондинка. Потом, под моим влиянием, она перестала их красить. Она была очень музыкальна, – говорит Мориц и морщит лоб (что-то не даёт ему покоя, чего-то он не может назвать, уловить в Женни, он всё не то говорит: разрозненные черты, не лепится из них ЖЕННИ).
– В моих отношениях с женой всегда были приливы и отливы. И тогда это был – отлив… – Он закуривает, кидает спичку. – Женни… Её умение одеваться, умение ухаживать за вами, и сердиться, и говорить глупости…
– А-а… Поняла! По этой фразе. Всё поняла! – Голос Ники торжествует. – Знаю Женни! Знаю. Тот шарм, который голыми руками берёт мужское! Кукла! Со страстями. Очарование глупости!
– Нет, – говорит Мориц – и взмахивает рукой, в жесте – категоричность, – я не выношу глупости! Она делает человека смешным. Нет, Женни могла быть и деловитой.
Ника очнулась в конец его английской фразы: ‘She often was a little bit disgusting, that was a thing’. Этот пepeход от отвращения – к очарованию создавал очень забавную вещь – очень сильное впечатление…
«Какая вы собака, Мориц! Ах, какая вы тонкая собака…» – молчит Ника, и она вся как парус распахивается навстречу ветру – но ветер уже стих, стал ветерком и дует в другую сторону.
Глава 16Отъезд Евгения Евгеньевича
Там, на воле, в Финляндии, шла война. Кто был взят из друзей? Сердце билось… Отчаяние! И ничего не узнать!.. И хоть какая-нибудь вина была бы перед страной!.. Десять лет – с ума сойти!.. Письма Ника получала редко и – как это всегда бывает – не от тех, от кого с тоской ожидались…
…Невозможная вещь – уезжает Евгений Евгеньевич! Не ликвидком, не освобождение, а его изобретение вырывает его из их жизни, из их работы! Его отзывает БРИЗ в Свободный, в ГУЛАГ, руководить построением модели его изобретения. Ника ходит как в воду опущенная.
…Невозможная вещь… После ярой борьбы с собой – отдать такого работника! Это ускорил, от всех скрыв, Мориц: связался с кем надо, а затем в последнюю минуту ему стало не по себе от своей роли, и – обратно диккенсовским торжествам, где входит в дождь в хижину человек в цилиндре и ставит на стол чудовищно-большой торт, вестник наследства. Мориц весть скомкал, сообщил о вызове Евгения Евгеньевича БРИЗом полунасмешливо-полуворчливо: теперь, мол, работа станет, людей не хватает, – и ушёл, чуть ли не кинув за собой дверь. Из насмешливого тона Мориц уже не вышел, боясь, вероятно, быть заподозренным в разнеженности. Виновник торжества, видимо, это понял, потому что смотрел на Морица уклоняющимися глазами, и, может быть, ему было стыдно за то, что он не любит этого человека… Он ходил – как по облакам.
Ника – замерла; слёзы где-то очень близко, – как бежит жизнь, как метает людей, и как люди безумны, как прозаичны, как никто никого не любит, не привязывается: уезжающему нисколько не жаль с нею расстаться, а ведь – дружил?
Волнуется, что едет не сегодня, а завтра, стал необычайно деятелен: уходит, приходит, – как Мориц, над энергией которого смеялся… Ника, нахмурясь, спросила у Морица по-французски «отпуск» – до часа отъезда, – чтобы успеть починить матерински, товарищески, Евгению Евгеньевичу бельё.
Штопает игла носок… Евгений Евгеньевич уезжает… (дыра делается всё меньше – немецкий пансион идёт впрок!)… только что был Мориц на «Маджестике»… – плетёт коричневую вязь игла, – теперь Евгений Евгеньевич почти в пути…
Она бегает в кухню, печёт булки с изюмом, пусть ест с чаем, пока устроится, где-то там, с едой! Может быть – вспомнит бабушку, дом… По двору – тени от посаженных деревьев мечутся в ветре. Он треплет тёмно-рыжие короткие кудри и – милый! – слизывает и уносит идиотские слёзы. Как она будет жить без Евгения Евгеньевича? С одним Морицем? Страшновато… Возле него – замёрзнешь. Он же по целым дням ничего не понимает, понимает вдруг – вечером, на полчаса, перед уходом куда-нибудь, – разве это помощь – жить?..
Вечер… Уезжающий чувствует, что надо быть внимательным к Нике.
– А-а-а!.. Ника, – говорит он, входя в бюро, где она кончает чинить его плащ, – мне хочется вам рассказать одну вещь! Можно?
В первый раз за всё время уезжающий колет лучину – топить печь. Кличка «барин» сегодня сдала.
– Я хочу рассказать вам про один экслибрис. Комната. На полу – канделябр. В углу, в глубоком кресле, сидит кто-то в широком старинном английском плаще моды начала девятнадцатого века. Он читает большой фолиант. От его длинной ноги, вскинутой на колено другой, – резкая и ещё более длинная тень. Кругом – декорации, сломанный мольберт. На стене – портрет человека в парике. На плече у читающего – кот, весь взъерошенный от ужаса, чёрный, с белыми глазами. И совсем в тени – высокий худой призрак в маске, он держит песочные часы. А в глубине распахнуто огромное окно, и в него видно, как крошечная картина, берег моря, луну, и в лунной дорожке уходит крошечный, как мошка, фрегат. А по берегу, совсем возле воды, едет карета, уезжает по берегу от нас. А вокруг неё – всадники с факелами. Очень романтическая вещь.
– Это вы уезжаете, Евгений Евгеньевич! И на фрегате, и в карете, сразу! Оттого вы и вспомнили этот экслибрис сейчас.
На этот лирический взрыв рассказчик отвечает так:
– Против кареты я бы ничего не имел сейчас, собственно… Доехать с вещами до платформы…
«Такой ответ – у такого тонкого человека! – думает она. – У людей нет души! Вот возле неё в комнате два человека: один – друг? другой был тоже, казалось, друг? Оба казались! И оба – совсем чужие…»
Она подошла к печке, села на корточки – шевелит угли. «Мориц, Мориц! – говорит она одними губами, в мигающие тени углей. – Вы не оставите меня, нет?»
Дерево гнётся так, как будто его сейчас вырвет с корнем. Слова отлетают с губ в немоту. Их смывает, как водой с палубы (того фрегата!). Ника хочет сказать Евгению Евгеньевичу, что она будет ждать обещанных им вестей, но ветер уносит слова. Несколько человек идут к вахте, где его ждёт подвода. Мориц не идёт. Мориц остался стоять в дверях.
Жар растёт. Озноб. Или он простудился вчера, промок под этим дурацким ливнем? С этой откуда-то взявшейся грозой? Неясным ощущением тоскливой неловкости, не доходя до сознания, проносятся слова письма к жене, обещание беречь себя, тепло одеваться – надо было, когда выходил, взять плащ! Он раздражается вновь. И бюро пусто среди дня! Перерыв – кончен! Ну, проводить, конечно, ну, десять минут, ну, пятнадцать, но не за счёт же работы!.. Работа – не ждёт.
Он берёт калькуляцию, садится за пустой стол. Работает. Ещё четверть часа. Никого. Голова наливается тяжёлым приступом боли.
Матвей ушёл! Вещи помог снести (и ушёл, не принеся воды, холодной воды нет, пить хочется!). Но они-то, другие, о чём они думают? Ника, конечно, придёт скоро, к работе стремится! Если б понимала её! Но «новые», оба – тоже «провожать» ушли? Слышатся голоса, входят.
Только Евгений Евгеньевич скрылся за воротами вахты – Ника увидела письмоносца. А вдруг письмо от жены? – ёкнуло сердце. Она кинулась навстречу. Ника уже выхватила из пачки маленький конверт с синей каёмкой!
Она летела к вахте, как будто тому назад лет тридцать! Страх опоздать – гнал… На бегу кричала:
– Евгений Евгеньевич! Пись-мо-о-о…
Она поспела в ту минуту, когда подвода, оставляя позади вахту, ехала уже по дороге.
– Письмо! Письмо от жены! – кричала Ника, задыхаясь от бега, и, показав вахтёру зажатый в руке конверт, скользнула мимо охраны, выбежала за зону, продолжая кричать: – Письмо-о! Евгений Евгеньевич!..
Но уже, услыхав крик, останавливалась подвода, и бежал назад, навстречу Нике, уехавший.
Всё произошло так быстро, так всё сразу – крик, бег, письмо, остановка подводы, на которой он ехал под конвоем, что никто, может быть, не осознавал в ту минуту, что заключённая выбежала, бежала… Она уже бежала назад, радостно смеясь, вбегала на вахту:
– От жены письмо! Догнала!..
А когда прошла через вахту, завернула за барак, ей привиделось лицо Евгения Евгеньевича – благодарное, почти рядом – лицо вахтёра, и осуждавшее и улыбнувшееся, и как жали друг другу руки, и он целовал обе её, смущённый её задохнувшимся бегом, вновь тряс и вновь целовал. «За Наташу! Понимаю! – смеялась она и весело и насмешливо. – Вместо Наташиных рук»…
«Слава Богу, что по вызову БРИЗа, – думает вслед Ника, – самого тяжкого в переброске не будет: тащить самому себе свой скарб».
Только когда Ника вошла в барак, её ошпарило испугом – в какой же опасности она была, выбегая за вахту… Вспомнился ей другой случай – освободясь, кончив срок, шёл, ещё молодой и радостный, что едет к матери, подходил к проволоке зоны счастливый человек, которого вохровец (военный охранник) ещё считал, что он зак