лючённый, с вышки крикнул ему: куда, мол, ты идёшь?! – предупреждая, – а тот шёл весело, беспечно, в себе уверенно (в кармане имел паспорт, знак свободы!) и в ответ молча на крик сверху, засунув руку в нагрудный карман, желая помахать ему – паспортом, не успел это сделать и, с ним в руке, выстрелом сражённый, упал… не встал больше. Судьба эта эхом прокатилась по лагерю… Долго ли вспоминали о нём? Долго ли его ждала мать, пока узнала, что сына уже – нет…
Мориц не мог знать, что по пути от подводы, казалось бы увёзшей друга, она поняла вдруг, что он, Мориц, для неё значит много больше, чем Евгений Евгеньевич… Не знал Мориц и того, что, увидев его угрюмое лицо, она от испуга, что он сейчас скажет что-то неподходящее, говорит обратное, чем хотела.
– Евгений Евгеньевич, – сказала Ника, ставя на плиту чайник, – увёз с собой столько, без него – пока наконец не напишет сын – мне так сейчас одиноко, я не знаю, как я буду жить без него!
Удивлённый развязностью тона, Мориц отвечает холодно:
– Я желаю вам никогда не иметь больших утрат, чем эта!
Он берёт газету и садится читать. Вынимает градусник: 38,7. Если она его спросит, сколько – он рассердится. Она это знает, но вынужденное молчание только усиливает сердцебиение. По крыше начинается барабанная дробь, первые капли налетающего дождя, об окно рушится мокрая мгла. За потоками, тяжело моющими стёкла, не видать ничего. Звук ливня свежим, нежданным грохотом что-то размыкает в Нике.
– Мориц! – говорит она не те слова, но своим, подлинным тоном, в голосе – отвага и беспредельная подлинность (но чуть-чуть слишком много чего-то, и оно обречено на гибель, потому что в ушах Морица это звучит shoking). – Вы больны, лягте. Не надо сегодня выходить из дому! Я вас напою чаем, и всё что надо.
Он подымает совсем больные и всё-таки ледяные глаза.
– Ника! Идите работать. Я вас очень прошу!
Она стоит, опоминаясь. Она забыла – работу! Она упустила как раз то, что ему важнее всего, что ему надо!!! Срочную работу…
Мориц не слёг – «выкрутился». Перемогся. Напитался таблетками. Выспался одну ночь – и с небольшой температурой пошёл на работу. И жизнь пошла дальше, оставив на память о днях болезни Морица только несколько строф в Никиной поэме:
«Всё хуже чувствую себя. Температурю
Который день…» И – снова в дождь исчез…
А я с моею материнской дурью
В костёр мучений – и с каких небес!
Отсутствие Евгения Евгеньевича Ника ощущала не только в часы отдыха, когда можно было «отвести душу», вспомнив что-то из французской литературы, в которой он был знаток, и не только когда он погружался, с братской нежностью, в воспоминания своего детства, ей так по душе пришедшиеся… По гораздо более современной причине: не было дня, чтобы вдруг среди черчения или проверки цифр, на «Феликсе» сосчитанных (от усталости считать часы подряд было так легко ошибиться!), – её вдруг охватывало холодом, страхом от мысли, что будет ликвидком, что её отошлют на женскую колонну и ей придётся снова жить в шумном бараке среди уголовниц – воровок, убийц, – бросаться в их драки, разнимая их, чтобы не дать убить друг друга…
Глава 17Дальше по жизни Морица. Нора и Женни. Вечер
– Вы хотите, чтобы я продолжал?
– Конечно.
– Я встретил женщину, которую я – да, по-настоящему полюбил, – рассказывает Мориц.
– Как звали её?
– Нора. Я в первый раз увидал её в учреждении, где я работал. Я знал, что она дочь врача, жена архитектора. Брюнетка, с несколько китайским разрезом глаз, очень быстрых. Когда мы встречались, она взглядывала на меня самым уголком глаза. Однажды ей понадобилась моя помощь в переводе одного американизма. Она очень смущалась, и мне это нравилось. Затем я встретил её у моего друга, были танцы, я с ней танцевал, был тёплый вечер. Я пошёл её провожать. Эта женщина так полюбила меня, – сказал Мориц после паузы, – что она была способна по три раза подряд звонить мне домой, чтобы только услышать мой голос.
– А где была ваша жена?
– Она была на курорте. (Как тривиально! – отзывается в Нике…) Кончилось неожиданно. И как раз, когда я к Норе привязался и хотел развестись с женой и жениться на Норе.
– Как кончился ваш роман с Норой?
– Мне пришлось уехать по работе – и в моё отсутствие жена вызвала к себе Нору, и у них был большой разговор. Моя жена ей сказала, что жить она без меня не будет и убьёт себя и ребёнка, она тогда носила сына. Когда я вернулся – Нора начала уклоняться от встреч, я всё не мог её застать, я не понимал сначала.
– Дайте мне папиросу, – сказала Ника. (Он не спросил: «Вы разве курите?» Не сказал: «Не курите, не стоит», в жесте, которым он протянул портсигар, было вежливое равнодушие к ней. Зажёг спичку.) – Спасибо! – и в клуб дыма: – Вы любили её?
– Я думаю, да.
– А жену?
– Тоже.
– Вы могли одновременно быть с двумя?!
– Мог, конечно. Перед собой – я мог. Но я не выношу лжи, и я должен был прекратить отношения с женой.
– Только что, как говорят, «сделав ей ребёнка»! Мило.
Ника выпустила колечко дыма, оно вышло плохое, и стала следить, как расходится дым.
Мориц продолжал:
– Жена была дома, встречи были затруднены, и я всё не заставал Нору и…
– Я с удовольствием буду писать Нору! – вырвалось у неё. – Она была благородна! – Неужели тенью от этих слов на него не падает, что неблагороден был он? – остро прозвучало в ней. – О, это будет чудесная поэма!
– Конечно, моё чувство к Норе было глубже, чем к другой моей подруге, к Женни. Тот миг, когда я услыхал по телефону о её замужестве, я никогда не забуду. Мне показалось, что мир рухнул!
– К кому из них было больше страсти?
Мориц неуловимо поморщился.
– К Женни, может быть. Но к Женни у меня не было уважения; а любовь без уважения – немыслима.
(«А страсть без любви?» – неслось быстрее слов в Нике.)
– Это была своего рода болезнь… – продолжал Мориц. Стоило голосу Женни прозвучать по телефону холодно – я среди ночи, пешком, если трамваев и такси не было, летел к ней через весь город. Я буквально сходил с ума. Но она была вульгарна, а я не выношу вульгарности. Когда она в минуты близости называла меня «мой муж», я бы мог задушить её!
– У неё просто не было юмора! – сказала Ника. – Вы говорили, что ваша жена чутьём поняла вас. Вы считаете, я вас понимаю?
– Конечно.
– Больше, чем она? Меньше?
– Ну конечно, знает она мня больше!
– Я не про «знает» – понимает! У меня плохое чутьё?
– У вас есть всё, что надо для этого чутья.
Этот «ответ» она проглотила целиком, как устрицу (которую – ненавидела). Но эта устрица была из ледяных морей. В лёгком содрогании она слушала продолжение:
– Но вы своим идеализмом себя ломаете. И вы диктуете не только себе, но и другим. Это ваша коренная ошибка! (В этот горький миг вдруг из отдалённых далей к ней, опахалом в аду, – пошло тепло: эти слова, но как нежно и как шутливо ей говорил когда-то её второй муж! Откликаясь на воспоминание, она не смогла удержать улыбки. Но Морицу она показалась – гримасой. Он пожал плечами. И вежливо, наспех, выполнив долг перед её индивидуальностью, шагнул обратно в свою. Но она не дала ему продолжать.)
– Вы когда-нибудь сознаёте свою вину? – спросила она. – Когда раскаивались – шли примириться?
– Шёл.
– И легко это было?
– Трудно.
– Заставляли себя?
– Заставлял… Но, – продолжал он, – я мог это сделать только наедине! Потому что страх быть смешным на людях меня леденит. Страх быть смешным – это моя болезнь. Когда влюблённая женщина на людях смотрела на меня бараньими глазами, от которых шло сияние, и это было смешно, и в какой-то мере делало смешным и меня, я не знаю, на что я был способен! Когда на экране, на сцене я чувствую фальшь, я не смотрю на экран. Мне тогда стыдно, я чувствую, что я виноват в этом, что я участвую в каком-то общем стыде.
– Это я понимаю. – В Никином восхищении сгорела её горечь. Что за диво-человек был этот Мориц!
– Я ненавижу бестактность, – говорил Мориц, – если человек со мной холоден на людях, я чувствую к нему величайшее уважение. Безграничную благодарность! Женни очень заботилась обо мне, варила, жарила и была, надо сказать, настолько надоедлива, – вот это очень серьёзное обстоятельство! Я не мог этого переносить! Нора… С ней у меня было гораздо больше общего, чем не только с Женни, но даже с женой, – любовь к книгам, иностранные языки, общий культурный уровень. Но Нора никогда ничего не делала для меня. Видите ли – you see, – продолжал Мориц, – никто лучше меня не знает цену этим заботам, этим маленьким вещам, которые так красят жизнь, в быту. И я люблю, когда это делается! Но это должно делаться легко, незаметно, только тогда это хорошо! Потому что, в общем, хоть они нужны, эти маленькие вещи, но они и не нужны тоже! Без них можно жить…
Он стоял и смотрел на неё, остановился в своём пути у её стола, и ей показалось, что в его добрых сейчас глазах – просьба.
– Если же человек поставил меня в смешное положение, я этого никогда не прощаю. Я могу в таких случаях наговорить исключительно грубых вещей, быть совершенным хамом!
– Вы больше не встречали Нору после её замужества?
– Я встретил её через год, и она снова была моею. Она не любила мужа. Я встретил её ещё раз и снова был с нею. Она потом стала бояться встреч со мной… Забота, домовитость – это свято. Но когда женщина становится самкой в гнезде…
«Негодование – пышет. Неубедительно! – молчит Ника. – Где граница? Где объективный критерий? Только что тебе – от твоего настроения – это было свято! а через минуту – что-то тебя раздражило – и это станет „самка“ – в гнезде? У „невесты“ – священно, у „жены“ – презренно… Бедные женщины! Но за уклончивостью мужской, туманностью определений женский сыск идёт беспощадно: воображаю тебя, милый друг, с твоим капризным, критическим глазом – не то что