Amor. Автобиографический роман — страница 31 из 112

любующимся, а просто терпящим, что жена вдруг взяла да и расширила круг своей женственной деятельности! За пределами твоего дома!.. Не сказал ли бы ты, как тот средневековый барон, после долгого военного похода встреченный женой с младенцем на руках, – на довод аббата, что это – чудо: „Я люблю чудеса, но не у себя дома!“».

– Всё зависит от того, как женщина сама к этому относится… – продолжает Мориц, считает ли она, что дом – это её единственное назначение…

«Как скучно! – томится она… – То есть – это моё, для меня, никому не отдам, или…»

Но и ему, видно, было нудно длить эту тему, и он перешёл к рассказу:

– У Женни было свойство всё время комбинировать – ни одного шага без комбинаций! Чтобы себе устроить жизнь. Это было её целью – вытащить себя и своих. Этого она не упускала даже в своём отношении ко мне, конечно искреннем. И когда моя жена уезжала на Кавказ, и я стоял на коленях перед её кроватью, и она ничего не отвечала мне, а только гладила мои волосы, я обещал ей – что она может жить там абсолютно спокойно – она вернётся и застанет меня прежним – я всё порву там…

– А если бы Женни не комбинировала?

Он не слышит.

– И я знал, что порву, потому что понимал, что должен перестать мучить так жену, я просто не имел права. Я ведь почти все ночи проводил вне дома – может быть, только одну ночь в шестидневку – бывал. И после отъезда жены начался особенно тяжёлый соблазн – именно тогда!

– Вы с Женни виделись?

– Ещё бы! Я почти не расставался с ней – всё время после работы. И она прекрасно поняла, что это большая игра, цена моей жизни и жизни моей жены. А я очень азартен. Но она не знала меня: что я сдержу обещание, порву с ней… Я играл в карты совершенно спокойно, но с диким, сценическим азартом. Сам процесс – полировка крови! – доставляет мне огромное наслаждение – но и мучение. Очертя голову, понимаете ли, бросился в эту пропасть, пытаясь всё-таки не потерять голову, всё-таки встать на ноги.

– Но что вас привязывало в этой женщине?

Локти на стол, лицо в ладонях, Ника: назвать имя этой женщины было ей трудно. Но не о ней же и шла речь. Она просила назвать эту пропасть. А пропасть только дышала. Но то, как ответил он, отбросило её от рассказчика, от героя её поэмы – на – милю? Английскую… Как она будет писать поэму?..

– Деловитость была в Женни! – говорил Мориц. – И как раз этого не было в Норе.

Он встал – руки в карманах, поза мальчика лет четырёх, утверждающего под ёлкой выбор этой игрушки в любимые…

– Наверное, у Женни был шарм. Она на всех действовала, её прелестная мордочка.

– Погодите, – «прелестная мордочка» – вы бы так о Норе сказали?

– Почему вы цепляетесь к слову?

– О! Слово! Это очень большая вещь. Погодите! О жене – вы так бы – сказали?

– Нет, тут – другое.

– Вот и я – об этом другом. Всё время только об этом – другом! (вздохом). – Покорно, вновь опустив крылья: – Говорите, я слушаю.

– В Женни была ко мне забота, гордость и любование.

– Нора – любовь, Женни – страсть?

– Да нет же, – сказал он раздражённо, – как вы любите слова…

– Не слова, а название вещей. То, что за словами. Сущность – а вы – уклоняетесь. Осознать, назвать вещь – это овладеть её пониманием. То есть понимание её.

– Ну, хорошо, но не всё же так легко сформулировать. И как раз наоборот: говоря о чистой чувственности, может быть, её с той стороны было больше у Норы, чем у Женни…

– Тут ничего нет наоборот. Я же не о них говорю, а о вашем – к ним… Пусть Женни к вам влеклась меньше, чем Нора, но вы влеклись к Женни больше, чем…

– Может быть, – сказал Мориц. Ему мешала эта манера Ники, её вопросы разбивали водную гладь памяти – как камни. И шли круги… – Да, в этой области уже был некий…

– Холодок? – бросает Ника.

– Холодок? Нет, холодка не было…

– Чем разжигала вас? – задумчиво, в воздух, не слыша ответа, Ника. (Она гадает сейчас?)

– Нет… Да… И вот я сдержал слово. Волей. Я перестал с ней видеться. И – засел за работу. Я просидел, почти не вставая, десять дней. Но меня даже разочаровала та лёгкость, с которой она вскоре вышла замуж… Я хотел, чтобы она была покинута – и продолжала любить меня. – Он усмехался над собой, как это бы сделал другой. – Я ещё видел её спустя некоторое время. Она позвонила мне, что хочет со мной повидаться, что она заедет за мной и мы поедем к ней на дачу. Она просила меня не брать своей машины – это характерно для неё, а заехала на своей. Мужа её, конечно, не было. Шикарнейшая дача, дом, огромнейший дом, комфорт, даже роскошь. Там была её сестра, красавица – невероятной, притом, глупости. И мальчишка лет двенадцати, к которому она нарочито изысканно относилась, но который – я видел это по его глазам – необычайно ненавидит мачеху. Заграничный патефон, вино, сервировка – она меня приняла как гранд-дама. Всё это было, конечно, смешно…

«А сердечко, конечно, болело… У такого-то самолюбца! Что другой дал ей больше презренного металла, чем ты…» – молчит Ника.

– Я сделал то, чего от меня никто не ждал. Во-первых, я выпил много вина (пьян не был нисколько), во‑вторых, я всё время танцевал с её сестрой. Женни таяла от злости. Поздней, случайно эту сестру встретив, я узнал, что Женни устроила ей колоссальный скандал…

Вдруг как-то сразу устав от всего окружения: вина с патефоном, чужих сестёр и скандалов, – Ника думает чётко, романтически, трезво, всё вместе: «Такая встреча двух, прежде – грудь к груди!..»

– И в самый решительный миг, когда мы остались одни, – говорит Мориц, став серьёзен (Нике кажется, он похудел – за рассказ), – я поклонился (она ждала, что останусь на ночь. Поцеловал руку её – и уехал.

– Де Сад! Не ваша ли карета мелькает там, за плечом?..

Ника смотрит на Морица так прямо и так полно – какая странная вещь – взгляд! Оптическое соотношение хрусталика, мозга, противолежащего образа дают быть такой вещи, как взгляд! Который и приходится отводить – столько он говорит немоте!..

В процессе его рассказа все глуби теплоты её отношения к нему, бывало, подёргивались корочкой льда. Лёд креп. Она замечала в вопросах своих и ремарках о нём – грацию движения голоса, которая присуща катанию по льду на коньках. По этому льду её звало – к двери.

– Поздно, Мориц! – сказал, к её удивлению, её голос. – Вам пора спать! Ведь завтра – рабочий день.

Но по странному закону перспективы в каких-то внутренних зеркалах как раз в этот миг Мориц по-настоящему ощутил её реальное присутствие в комнате. Её способность от него оторваться, холодок её обращения дал ему знать – скользнувшим блеском столкнувшихся граней – что перед ним живой и отдельный, имеющий свою жизнь человек.

Мгновенностью своего таланта ориентировки он оценил, как в объективе, вспыхнувшим уважением её внимание к нему, дотоле им недоощущённое. Но сдаваться ведь тоже нельзя было, и он, позиции не сдавая, лишь утеплил голос, заметив, что она, конечно, устала, он её утомил, продолжая рассказывать.

(Надо было вторично завладеть вниманием, от рассказа ускользавшим.) Всё это понимая, Ника, стоя у двери, не сдавалась.

Она дослушивала из вежливости, стараясь не дать понять этого, чтобы не обидеть человека. И это, как зеркало, отражает, в свою очередь понимая, Мориц, который говорил всё лучше и лучше. Но так как он говорил о других, она холодела всё больше – и всё больше крепла. Выждав миг, она взялась за ручку двери.

– Спасибо, Мориц! Вы мне ещё, конечно, расскажете, для поэмы. Доброй ночи, ложитесь спать.


Засыпала. Нике уже во сне казалось, что она дописывает страницу о детстве, о Тарусе.

…В тёплый вечер, пахнущий сиренью, окна раскрыты, как мотыльковые крылья; стёкла (янтарные на закате и зелёно-чёрные ночью) катали серебряный шар об листву сиреневых кустов, о тяжёлые душистые гроздья, пахнувшие в тот день таким элегическим дерзновением, как будто была первая Весна на Земле. Очень далеко, неровно – то часто, то раз, два, куковала кукушка, точно не спел ей сто лет назад Вордсворт оды и не сошёл, спев, в могилу, – точно она куковала в первый раз на Земле, может быть, для Ники, для её шести лет. Ника стояла на верхнем балконе… Продолженная вверх, тоненькими планками, балюстрада – чтобы не вздумалось детям оттуда шагнуть, была, как ветки и, должно быть, такая же как ветка сделалась в этот час Ника – бездумная часть сияющей дышащей природы, а может быть, её сердцем. В руках Ники был мяч, потерянный и найденный, прошлогодний, прозимовавший в подвале и таинственно об этом молчавший. Он всё так же прыгает!..

Всё это: шорохи, шелесты, запахи тополиных почек, щебет птиц, голос кукушки, царственный запах сирени, властно делающий воздух – собою, лучи солнца, глазам нестерпимый блеск! – слилось в страшное целое. Как это называлось в её шестилетнем сознании – этого никогда не могла она доспросить у себя. Что пыталась – сама Земля? – своими двумя крыльями – пространства и времени обнимавшими – отнять, вглотнуть и насытиться, не отдать – во веки веков… Это было, в просторечии, счастье?.. Этот час шёл с Никой через все четыре десятилетия её жизни: она была счастлива! (Had been по-английски точнее, чем русское «была»…)


Наутро в холодном дне Нике чудилось что-то весеннее, в глазах сиял целительный холод. В сердце, как на льду Патриарших прудов полжизни назад, кружился ритм вальса, таял движениями детской грации па-де-катр по паркету, отблёскивающему луной льда.

Он треснул в тот час вечера, когда, не придя к обеду, – у человека было нечеловеческое чутьё! – он вошёл в бюро, хмурый, деловой, лаконически отвлечённый – и такой невозможно худой! Лёд в хлынувшем тепле стал совсем топким, ещё видя, ещё ощущая обломки, она рушилась в тёплую глубь. В этот миг Мориц меньше всего думал о ней. Тогда, заметив это равнодушие, Ника позволила себе озорство: по-английски, хладностью тона умеряя тепло воздуха, она сказала, что так скучает по Евгению Евгеньевичу, что не знает, что делать с собой. Мориц, мгновенно ожив в жесте поднять перчатку (он уже склонялся озабоченно над бумагами), сказал, подняв брови: