Amor. Автобиографический роман — страница 36 из 112

Весь день я занята: хозяйство, дети, русская печь. Прислуга стоит в очередях, пропадают продукты. 1916 год. Устаю, еле везу день. Возвращаясь с работы, муж становится у корыта, моет пол, помогает во всём. Но он видит – я таю. Неужели ему вторично готовится то, что он в юности пережил, когда его невеста умерла на его руках? А когда мы вместе с детьми – страхи тают. Дай только войне кончиться – Ника снова порозовеет, они объездят весь мир.

Но, должно быть, существует возмездие: ещё нет младшему года, когда в девять дней от гнойного аппендицита – ошибка врачей – умирает Маврикий. Я стою на Дорогомиловском кладбище, не в силах что-либо понять… А через шесть недель в Крыму – умирает в пять дней наш сын, начавший ходить, говорить, так на отца похожий! Я осталась в двадцать два года одна – с Серёжей.

Шла революция. В банке пропали деньги. Начался непосильный труд. Нищета. Мы живём на горе в южном городе, в маленьком белом доме. В лиловом небе – жара. Цыганская слобода. Невозможность найти работу. На счету каждый грош. Уцелевший Серёжа болеет. Рецидивы его болезни отнимают остаток сил. Под землёй, по которой хожу, – гниют муж и сын. В Бога, в иную жизнь я не верила. Здесь же – потерян смысл. Мне не 22 года – сто двадцать два! Рот закрыт для общения с людьми. Если б не болезнь сына…

Два облика младшего, его сына, гасят все остальные: на руках няни, в белом платьице с перламутровыми пуговицами, в белой панамке. Начал розоветь, чуть – загар. Длинные, уже Серёжины, синеватые глаза, очень блестящие, так похож на отца! Смеётся… Тянет ручки, кричит: «Ма-ма!» Другой: крошечный, потому что уже на полу, начинает ходить, шажками, качаясь, выходит на каменную террасу, где я варю обед. На нём красное платьице. Чуть кривоватые ножки (ванны с морской солью), в чувяках. Очень лёгкие кольца кудрей, золотистых – надо лбом и над ушками. За ним, умиляясь этой ходьбой, стоит четырёхлетний Серёжа, оберегает. Алёша был весёлый ребёнок! Совсем здоровый. Зачем нужна его смерть? Где он? Тело в земле. Его смех? Голосок! Его ласковость! Его остроумие! Уронил яйцо, разлилось. Он смеялся, кричал «а-а!». Где это всё? Не в могиле… Но рассудок диктует отсутствие Бога, невозможность жизни не в теле.

Я стараюсь отвлечься, но и книги попадаются странные, мрачные – «Тереза Ракэн» Золя, «Мелкий бес» Сологуба. Над городом – жаркие дни, как в пустыне. Няня тихонько плачет, водя по простыне утюгом, вспоминает Алёшу. Старший с детьми во дворе. Как ласточкины их крики! Только Алёши нет…

Чем дальше жить без денег? Пока ещё московские запасы. Скачки цен. В городе нищета и не сдающееся на жалость богатство. Начало гражданской войны.

Человек, ждущий в гости, – старый друг. Звал очень. Никто из друзей с ней не говорит о её несчастьях. Обещания о работе. У стенки иду вдоль моря.

Ника писала, всё боря странное чувство. Оно и на бумагу выходило. Не хотело перо – писать Морицу «я», «мне», «меня», оно ошибалось упорно: «она», «ей», «её», и она перечёркивала. Она вдруг остановила себя: зачем я борю себя? Значит, так надо… И, перевернув лист, она дала руке водить перо – как руке, душе и перу было легче. Может быть, так легче писать? Да, свободней. И было в этом – правда; с тех лет прошло столько всего, с дней Серёжиных четырёх лет, Ника честно будет писать – «она»…

Глава 3Андрей

Человек, ждущий в гости, – старый друг. Звал очень. Никто из друзей с ней не говорит о её несчастьях. Идёт далеко у стенки вдоль моря.

Когда она вошла в знакомую квартирку друзей высоко над морем, в Феодосии, в тёплый уют гравюр в овале, багет рам, заботливо собранной на толчке старины, бисерных мелочей, золочёных чашечек, в объятия ещё более золотых, как пруд, блюдец на полках, сияющих перламутром рядом с мертвенною желтизной слоновой кости, ветер колебал шторы и ползучие стебли растений, висящих в горшочках у окон. Гудела сирена. В комнате шёл жаркий разговор о последних известиях. Будь живы её сын, её муж – всё бы звучало. Когда рухнули эти два её мира, казалось, почти естественно, что мир и кругом – рушится. Тупое равнодушие к чужому горю. Своё заслонило всё. Зачем фарфор золочёной вазы, ненужной?

Хозяин, пожилой грек, встал ей навстречу. Белый китель, чёрные усы. Он только хотел усадить её, когда ему пришлось обернуться к другой двери: в комнату выходил юноша, скорее, казалось, мальчик, лет семнадцати, щегольски одетый, со стеком.

– Верхом? – бросились к окнам – коня нет!

– Я пешком. А стек – по привычке… В город приехал поездом. А вчера скачу по степи, далеко за Ислам-Тереком, а мне вслед: «Мальчик! Мальчик! Чья лошадь-то?» – «Лошадь? Моя!» – «Ну, а ты чей?» – «Я? – Свой!» А вслед – свист, крики…

Рассказав свою озорную реплику, он откидывает рукой светлую и густую прядь.

– Что-то устал сегодня!.. – И садится на ручку кресла.

Ника смотрит тоже устало, с любованьем старшего, чуждым на эту юность и пыл, на тягу – к авантюре, должно быть… На рисовку! Как это далеко позади! Мальчик ничего не знает о мире! Узенькое лицо, профиль – с медали. Полоски воротничка и манжет… Кто так смотрит за ним, что он так элегантен и чёток? Избалован, наверное. О, какая тоска, как всё везде чуждо!

Гость вскоре уходит, почтительно поцеловав ей руку. И сразу – костёр голосов.

– Вы поняли, Ника? Нет? – Ну так никто же и не понимает! Догадаться нельзя!

Сами родители говорят с ним в мужском роде, но многие болтают, что – женщина!

– Да не может быть, – кричит кто-то, как Ника, в первый раз увидевший героя беседы. – Все движения – мужские! Руку как жмёт! Так женщина никогда не пожмёт руку!

Перебивая:

– Первоклассный наездник! Тысячный жеребец! Объезжает любую самую дикую лошадь… знают во всей округе!

– Кумир семьи! Образован! По-французски… Жил в Париже с отцом…

– А я слыхал – превосходный художник! Да, да – у Машкова учился.

– Мать-революционерка, сидела в какой-то крепости… Шлиссельбург? Или в Петропавловской, в молодости – вот и передала сыну дух, мятежный…

Вздохнув, Ника пила чай. Как всё это было ненужно, этот спор, наблюдения… Её легонечко тряс озноб. Сейчас она спросит, нет ли чего-нибудь о работе, – и пойдёт к себе, назад вдоль шумящего моря, в свой угол, в свою тоску.

В те дни Нику нашёл старый приятель молодости, художник. Он знает об её утратах, но ничего не говорит о них. Зовёт её идти через город – чудные краски заката! «Вам, как художнице…»

Ника весь день возилась с хозяйством: просеивала крупу для ещё нездорового сына, покупала на дальнем базаре цыплёнка, варила еду, раскатала – в запас – лапши… Одна она бы никуда не пошла. С человеком – можно. Людвиг (поляк) – хороший пейзажист, его горные и морские этюды… Вздох!

Узкие улочки Цыганской слободки, феерия заката над морем. Здание на холме, с колонками – как маленький Парфенон. Это, может, Афины? Так – не людьми, а природой, искусством – подкрадывается жизнь…

Чужой дом. Вечерний уют. Звон гитары, люди. Толк о войне. Какой-то молодой человек потерял семью, фронтом отрезало. Импровизирует на рояле. Реликвия города, бывшая уже красавица, – слушает, Ника глядит одним глазком, слушает одним ухом. Но во внимании к ней друзей начинает звучать ритм жизни. Хотя мелодии нет и не может быть. Среди гостей тот мальчик. Он слышал, она художница, он – тоже, немного… Почтителен и галантен, владеет талантом речи, так понимает кузминские Александрийские песни, много знает Блока – наизусть. Остроумен. Но замедленно-тих в беседе, и какая-то в нём, озорном в первый раз, – печаль… Повадка неуловимой шутливости и иронии. Что же он такое – пережил? Но какой ещё в людях есть, в их неподрезанных крыльях, – ум, вкус! А в ней – одна пустота. Удержанный вой, волчий.

…А в этом мальчике – странная смесь светского лоска, мальчишеского задора – с какой-то большой… усталостью. Удержанный вздох. Глаза умны, очень. Цвет – синий. Над губами (они чуть сухи – или это от следа операции?) извилистый шрам.

На гитаре кто-то берёт аккорды, стареющая красавица подпевает: «Васильки – глаза твои…» Спор о правде данной эпохи. Кто-то плетёт мысль – неясно. Ника встаёт на защиту мысли, несколько чётких слов. Почтительная похвала мальчика. Незаметно началась беседа. Ничего не сказано, собственно (оба собеседника, каждый по-своему, избегают рассказа о себе), но вскоре она понимает, что и он не верит в то, во что верят так многие, – религия! – и во что не верит она. Но пути их, должно быть, разные. Ника уже ничего не ждёт потому, что не хочет, даже отталкивает (но ведь об этом сказать невозможно, никто её жизнь не знает).

А мальчик из жизни, чем-то ему не нравящейся, рвётся – на фронт…

Когда двумя часами позже они и ещё несколько человек выходят на улицу в ночь, Ника с удивлением ощущает, что эта странная словесная полудружба что-то на ладони – весит: человек вполне непонятен, включая даже и возраст, но он ловит мысль на лету, находит именно то, нужное слово. Но – но – сборы в кавалерию явно по личным причинам, а стек, конь, дрессировка коней, чуждая воля к жизни – всё это так ненужно ей, такое чужое, что не хочется даже взглянуть…

Проходит неделя, идёт вторая. Странный образ уже начинает гаснуть, когда вновь, зайдя с Людвигом, она встречает его. Встретились – «как друзья». Она с сыном. Он внимателен к ребёнку. Серёжа, чувствуя не наигранность внимания, откликается на неё, но не материнским стилем, а стилем отца. Серёжа вундеркиндовыми сентенциями – скорее замечаниями, чем вопросами, – возбудил интерес «мальчика» (как в мыслях называет Ника странного своего – друга?).

Беспощаден ритм жизни. Она прислушивается к себе. Да, чуть теплее вздохнулось… Бороться? С чем? С дыханием? Но ведь она – жива…

Задумчива беседа двоих, идущих под крутой уклон горы, держа за руки – по руке – глядящего на луну ребёнка. Шум взлетающих волн. Крик птиц в молодых тополях, пирамидальных, приморские дома караимов – фантастика архитектуры, каскады веток, живой каталог ботанического сада, субтропики, блестит тёмной мглой стёкол ночь.