Amor. Автобиографический роман — страница 38 из 112

Как это сочеталось в нём с застенчивостью, тишиной, с этим удержанным вздохом почти – усталости, странной в его юном существе…

В квартирке её, где из-за вспышек болезни Серёжиной, реалистически возвращавшей к смерти Алёши, – в грубых приметах и суевериях няни, в запахе лекарств и советах – противоречивых – врачей, день в быту с хожденьем на дальний базар за цыплёнком, варить ему, в страхе, что тают последние деньги, в бесполезных поисках работы, – к вечеру она уставала и приходила в унынье. Людвиг развеивал атмосферу подавленности и тревоги, она радовалась выйти с ним к морю – куда-то идти. Купив груш, они выходили за город по сожжённым холмам, от которых почему-то пахло Помпеей. Шли пустынными дорогами за старыми городскими арками, где – и хоть где-то там шла война – турки, татары, старые, торговали – всё ещё – фруктовой колбасой из высохших запасов. Её покупали в часы перебоев с хлебом. Ближе к центру города хмуро встречались купцы, караимы – съесть чебуреков и потолковать – непризывной возраст – о малопонятной гражданской войне, далёкой…

Она шла с Людвигом пустырём, когда из-за угла выбежал огромный мышастый дог. За ним показался Андрей Павлович. Он шёл фланирующим шагом. Увидав её, он явно смутился.

– Вы покупаете груши! Такие плохие… Если бы я знал. – Но, поговорив, он, видимо, спешил продолжить свой путь. – Так, если разрешите, до завтра? – И, свистнув дога, пошёл дальше, пересекая пустырь. Куда же он шёл, к кому?

В маленький домик на горке над кривыми улочками слободки, с распахнутым на обрыв окном, где она томилась мукой смерти три месяца, вошло робкое дыханье жизни: вдвоём пришли Людвиг и «мальчик». Принесли груш и яблок. В её старом татарском медном кофейнике с длинной ручкой кипит на мангале кофе; маленькие чашки на ковре меж самодельных «подушек». (Людвиг хозяйничает, художник.) Подарок мужа её, последний, граммофон новой конструкции, видом раковина, без трубы; из него льётся мёд пения. Тёмный от грусти, низкий голос Вари Паниной поёт прощание с любимым.

…На свете только и есть что прощание! Не надо удерживать человека – пусть едет на фронт на своём чёрном коне…

Диск пластинки кружится, словно в вальсе, покачиваясь на музыкальных волнах, игла ловит и пожирает мелодию, – а! это мелодия вошла в жизнь, зажгла ритм, спустив стрелу с прославленной тетивы древности, а в распахнутом настежь окне на обрыв – августовская, тёмная, солью звёзд падающих, крупно посоленная ночь!

Но Людвигу вдруг стало плохо с сердцем, ему надо лечь. Уходит домой.

Рассказ начал с полуслова, с полувоспоминания, ответ на вопрос, и в первоклассное внимание, жажду знать о ней её странного гостя, ухнуло то, что я для вас записывала, Мориц, – будущий второй муж мой, телеграмма Миронова, поезд, скарлатинный барак… жизнь ретроспективно цветёт, на ковре, среди расставленных чашек, под сонное бормотание няни и детские сны, они говорят, а за окном, далеко, морской шум, крики птиц.

А потом, потом – наступает молчаливая мука. Они уже не могут говорить; слова – ложь? О чём говорить, когда эта беседа – прощальная? В её жизни – это второй раз. Шесть лет назад – только вместо августа был май – к ней прощаться пришёл Глеб. И к чему это всё теперь? Она не верит жизни, её юность и она, оба – от пережитого согласны на одиночество, зачерпнутое полными пригоршнями. Так зачем именно она встала на его дороге, зачем он преградил ей путь? С каждым, с каждой было б легко бороться – но вот это родное прощающееся… Часы идут, небо бледнеет, звёзд почти уже нет. А когда солнце встаёт, у неё оказывается такое усталое, призрачное лицо и такая – словно во сне – непонятная теплота взгляда, глаз замученных и не хотящих просить пощады… Глаза – она стоит вполоборота к окну – такие золотисто-зелёные, бледные – по нему идёт лёгкая дрожь. Он чувствует её – своей, и, раньше, чем успевает опомниться, он делает к ней шаг, жадно берёт руками её голову – и на её губах сладость его горького прощального поцелуя.

Он её поцеловал – чтобы проститься. Но, как в детской сказке о «Спящей красавице», – она пробуждается. Совсем юная, она стоит перед ним, изменившаяся волшебно. Она – девочка, этот поцелуй – первый в её жизни! Руки взвились ему на плечи, не отпускают, это властное счастье ребёнка! Неисчерпаемое и парящее – и он не может уйти!

Он всё-таки уходит (чтоб не остаться совсем!) – чтоб осознать происшедшее, чтоб овладеть собой. Он отступает, не отводя глаз от её лица, шаг за шагом к порогу, она, не замечая, идёт за ним. Того, как она стоит, вся золотая в утреннем солнце, в светло-сером халатике, и смотрит, как он сходит с крутых уступов улички (барьеры, которые брал его конь), заворожённо, молча смотрит на него уходящего, оборачивающегося, – он не мог позабыть.

Он прислал ей письмо. Что любит её больше всех, кого он любил. Но не может губить другую душу, о которой она не знает. Ему нет выхода. Она всё позже узнает. И он едет на фронт. Но он ещё будет у неё через неделю.

В письме – подарок: почерк. Запах (тень запаха папирос?) и как будто – шипра?.. Не один подарок, их два: листок и конверт. Листок плотный, бумага шершавая, темнее, чем белая, с рваными краями. Почерк прямой, узкий, странный, тонкие и толстые линии пера рондо. И эти несколько строк – фантастических, чудесного стиля… Зачем он вошёл в сердце, почерк? Ведь он уедет на фронт, чтобы уйти от той души, и от неё уходит?.. Непонятно как – но проходит неделя. Всё устроив к отъезду, он приезжает к ней – как обещал.

В письме его значился адрес. Она не ответила. Она отвечает сегодня: она встречает его со спокойным, зрелым достоинством. Ни о чём не спрашивает. Говорят почти как чужие. Они едят абрикосы, курят. Он предлагает пройтись.

Южный пыльный закат. Под его алой крышей они зелёным двориком входят в мастерскую Богаевского (он одобрял этюды Андрея Павловича, знакомы они давно). На огромных полотнах художника – заревые и мрачные тучи клубящихся над миром ландшафтов вулканической Киммерии. Край сказочности. Творенье мира. Преображение природы. Творец этой – новой? древней? – вселенной – невысокий худой человек, узколицый, аккуратный, усатый, как котик; печальные, застенчивые глаза. В его медленной остроумной шутливости – сходство с Маврикием; тоска её – ещё глубже. Зачем они сюда забрели? Что останется в душе от всего этого? Поцелуй, бредовый поступок, дико совершённый (дико принятый), и ещё – его жизнь в живописи! (она не подтверждает ему, что она – тоже живописец). Их тождественное восприятие музыки. Полонез Огинского им кажется торжественным прощанием с жизнью. Кто-то идёт на смерть! (А маленьким мальчиком Андрей пристал к матери: «Сколько будет: тысяча – да ещё – тысяча?» Величие слова, сложенное с таким же величием, представало ему – необъятностью. Он хотел получить её имя. «Отстань! Две тысячи», – отвечала прозаически мать. И его негодующее: «Как мало!..»)

Восемнадцатилетняя сестра Сильвия, умершая от туберкулёза. Как мать Ники, этой болезнью болеет и он.

На улице их ждёт ночь. С минуту они стоят молча. Налево – её дом (близко). Прямо – далеко, через город, – дом, где он останавливается, приезжая с хутора. Направо – тупик, закоулки – и море. Его шум – непрестанный аккомпанемент. Она не говорит: «Идёмте ко мне», и он молча выбирает путь – прямо.

– Знаете что? Пойдёмте тише!.. – говорит он вдруг. – Что-то мне…

– Пойдёмте тише…

Идут, еле переговариваясь, но она замечает, что он идёт с трудом.

– Что с вами?

Он морщится.

– Ничего, пройдёт…

– Что пройдёт? – Она останавливается. – Я не пойду дальше, пока вы не скажете.

– Довольно сильные боли… то есть не сильные, сейчас уже легче… Как глупо!.. В правом боку.

Андрей Павлович показывает на область аппендикса. Она берёт его руку, ведёт, прислоняет к низенькой каменной стенке.

– Вы никуда не идите, не двигайтесь, пока я не приду! Я приведу извозчика! Дайте слово, что вы не ступите шагу. Вы знаете, что с аппендицитом шутить нельзя?

Она вся в гусиной коже от страха. Повеяло смертью. (Он не знает, от чего умер её муж!) Она бежит вперёд, и зуб не попадает на зуб. «Что за судьба у меня с этой болезнью? Сама чуть не умерла – в детстве, операция Глеба, смерть мужа (перитонит)…» На углу тёмных улиц слабый свет фонаря, парный извозчик. Господи! Только бы он дождался её!

Он стоит, как обещал, где она оставила его. Она помогает ему сесть в экипаж. Так она помогала мужу в то утро, когда он слёг. Извозчик спрашивает, куда.

Она кладёт руку на рукав заболевшего – и тотчас же снимает её: пусть как Судьба! Он медлит.

– А у вас кто-нибудь есть в городе? – строго спрашивает она. – Отвечайте правду!

– Мои все в Бузулаке…

– Тогда не о чем говорить. Если это аппендицит, нужен полный покой. И уход. Бросить вас одного там – то же, что бросить вас тут на улице. Велите ехать ко мне! Завтра приедут ваши и перевезут вас.

Глава 4Болезнь

…Андрей Павлович слёг в сильнейшем приступе аппендицита. Врач, вызванный ночью (больница была, к счастью, близко), абсолютно запретил больному передвижения. Шесть недель он пролежал в Серёжиной комнате. Ника забрала сына с няней в свою. Приехавшим родителям хирург велел не трогать больного с места. «Надо постараться избежать операции: хлороформа сейчас не достать, а состояние лёгких больного противопоказывает эфир. Можно бы его перенести на руках в больницу, но такого ухода, какой он имеет здесь, там не будет, и мечтать нечего. Лучшей сиделки…»

Почти все свободные от хлопот часы своих дней и ночей она простояла на коленях на коврике у постели больного, держа его руки. Если когда-нибудь была близость на свете, нежность, верность, понимание с полуслова, если две трудные жизни могут слиться в одно – то эта близость была там, и две трагедии слились воедино.

– Как я счастлива… – говорила она, зарывшись лицом в его горячие (жар почти не спадал) ладони, – фронтом ваш бред кончен. С туберкулёзом на фронт – вы там не нужны! А с операцией или без – с верховой ездой надолго покончено, если вы не хотите себя погубить…