Amor. Автобиографический роман — страница 40 из 112

Он не бредил, нет?


В тёплый синий день, с цветами с базара, пришла домой Ника, тоже, как и её подопечный, уже начинавшая розоветь. У калитки её встретила их знакомая врач, зашедшая навестить больного. Она вызвала Нику во дворик: без неё няня подала Андрею Павловичу протёртую рисовую кашу, в которой что-то хрустело, няня сказала – соль крупная. Больной съел и вдруг наколол язык, поглядел – стёклышко. Каша была посыпана толчёным стеклом.

Ника стояла онемев. Умереть было легче!

Врач поняла, что с ней. Не волноваться! Выжидать. Может быть, крупный осколок и не проглочен, мелкие могут пройти, прободенья не вызвав.

– Температура уже поднялась, вы долго на базаре задержались сегодня, но кто бы мог ожидать! За ребёнком так хорошо смотрит… Что температура поднялась – неприятно. Я вас ждала. Сейчас же надо – масляную клизму. (Она пояснила, как это сделать.) Вечером ещё зайду.

Андрей лежал спокойный, шутливый, точно родной брат второго её мужа. Он успокаивал, смеялся. Но ведь если он и обратное думает, он будет говорить так! И она словами его – не прониклась. Сделав всё, что велел врач, она пошла допрашивать няню, знала, что та больного не любит, но – такое… В ответ на ложь ей в глаза она схватила лгунью-преступницу и так стукнула её, в бешеной ярости, о спинку кровати… На няньку это подействовало отрезвляюще, и она созналась, истерически рыдая, что ненавидит Андрея Павловича, хочет, чтоб Ника была только с сыном и с нею! На приговор: сейчас же расчёт и отъезд – она отвечала, что скорей ляжет на рельсы. Расстаться с Никой и Серёжей – не может. Обещала стать образцовой – никогда ничего…

– Я вам верю, – сказала Ника, – но если что-нибудь замечу – я вас сразу отдам под суд. И тюрьма! От меня вы теперь не скроетесь. Оставляю я вас – на пробу. Потому что вас любит ребёнок. И потому что вы любили Алёшу. Но я вам сейчас – никто. Меня вы ещё должны заслужить. К вам у меня – ни капли жалости. Берегитесь.

Поздней она ещё ей сказала:

– Я думаю, что ещё до суда вас бы убил отец Андрея Павловича. На что вы надеялись? Такой путь – опасен. И бесполезен: себе гибель найдёте. Когда не хватает у человека сердца – тогда и ума не хватает! Кто яму другому роет, тот сам в неё попадает. Андрей Павлович имеет и ум, и сердце. Он меня упросил за вас! Счастье ваше, что Серёжа был во дворе, ничего не знает. Он обожает Андрея Павловича. Вас бы Серёжа – выгнал!

Нянька плакала так, что опухла. Ника не отходила от Андрея. Клизма ли масляная помогла – но температура спала, болей не было, всё шло хорошо.

А от Людвига из Керчи пришло письмо: «Королева – колдунья Ника!» Так оно шло дальше, полное бредовых признаний.

Ника читала весело и сочувственно. Она Людвига знала: он был прежде всего – художник! Она ему нравилась – как этюд к картине. Он не очень-то входил в её душу, даже мало и знал её. Ему нравилось писать сумасшедшие письма, нравилось быть молодым, вообразить – влюблённость…

Адреса обратного не было – ему и ответ был не нужен. Людвиг был, слегка помешанное, сокровище…

Затем пришло письмо с непонятным штемпелем, не удалось прочесть город. Но Ника узнала почерк: Миронов! Письмо долго странствовало к ней через бездны гражданской войны и чудом попало по назначению. Он писал из белогвардейской тюрьмы. Миронов ждал суда. Господи! Письмо было писано в лихорадочной сосредоточенности, но на дне его, как всегда в Миронове, звучал глубокий, мрачный и одновременно светлый покой.

«Я не думаю, что придётся расстаться с жизнью, – писал он, – потому что верю в наше будущее. Я всё время думаю о тебе. Меня заботит твоё материальное положение, но я надеюсь, что ты живёшь вблизи Максимилиана Волошина и его матери. За меня будь спокойна. Если б случилось, что меня поведут на расстрел, – помни, что до последней минуты, как было и с твоим мужем, конечно, я буду думать о тебе и хотеть тебе счастья. Береги детей…»

Ника не видела подписи, слёзы застлали глаза. Губы дрожали – он не знает, что мой младший – умер… Он думает обо мне, готовясь… Он, может быть, уже умер…

Андрей Павлович внимательно следит за лицом Ники. Он ненавидит Миронова.

Она рухнула на колени у постели больного: «Его уже, может быть, нет на свете»…

Но это были последние слова, когда-либо сказанные о нём при Андрее Павловиче, потому что он, рванув свои руки из её рук, крикнул тихим от гнева голосом:

– Ну и что же? Пусть умрёт! Это – лучше для него, чтобы умер. Вы плачете о нём при мне! …Ну, а что если он не умер! Вы – что? От меня уйдёте – к Миронову?

В первый раз, полусидя на постели, уже одетый, в подушках, он откинул плед и, сделав резкое движение, встал на ноги.

– Вы с ума сошли! – крикнула Ника, схватив его и борясь с ним. – Как вы смели?!

– Как вы смели? – крикнул он, теряя голову от негодования, потому что не понимал, о чём она. Она, может быть, не о Миронове, а о нём крикнула, о его движении встать – и он выпрямился и шагнул от неё – вид его был совсем дикий, было что-то почти вульгарное в этом мужском жесте откинуться, руки в карманы, и это детское (больное) желание стоять! Только стоять сейчас… Ничего подобного Ника ни от кого не видела – но было великолепие в этой почти распущенности…

Схватив его в охапку, как бы схватила Серёжу, плача и уже смеясь:

– Я никогда от вас не уйду! – сказала она. – Я вас люблю, как ещё никого не любила… но вы сумасшедший, и, если вы теперь заболеете, что я вашим родным скажу!

Но он, отведя её руки, сжал её так, что миг – и хрустнули бы её кости. Губы к губам – и она задохнулась.

– Нет, вы сошли с ума! – сказала она, приходя в себя и заливаясь слезами через ещё сияющий счастьем взгляд. – Так сжать меня! Да у вас рецидив будет! …Вы меня чуть на тот свет не отправили, что же вы с собой сделали? – Властно она укладывала его, слушала, как его сердце бьётся, всё ещё теряя голову от горя и страха, – и не сдаваясь на блаженную слабость, полугрубостью, полуюмором прикрыла себя.

Из соседней комнаты о закрытую дверь нёсся заливчатый, колокольчатый голосок:

– Мама! Вы победили Андрея? Вы победили?! Уложили его, да? Чтоб не смел вставать! Ведь я не вставал, когда был больной?

– Я не встану больше, Серёженька, я – лежу… – отзывался, смеясь, Андрей.

В эту странную, совсем не похожую ни на что семью – пришло письмо сестры Глеба, той русалкообразной девушки, с которой когда-то были ночи бесед в Никиной комнате в антресолях отцовского дома и вечера прогулок по межам и лугам хутора Глебова отца. Она просила найти ей комнату – она пробьётся сквозь военные события с маленькой дочкой и приедет к Нике, вместе жить, вместе растить детей. С мужем она разошлась, горько в нём разуверясь… Но письмо было даты давней, о пути сюда или даже об ответе думать не приходилось. (В следующий раз, когда весть о писавшей достигла Ники, – это была весть о смерти её, уж давно совершившейся, быть может, через год, полтора – после её к Нике письма, – от сыпного тифа…)

И пришло письмо от когдатошнего друга матери Ники, туберкулёзного, в ту зиму её леченья в Италии, любовь к которому мать Ники превозмогла именем долга, семьи. Он писал, что прочёл напечатанный в давнем журнале отрывочек Никиных воспоминаний детства, где был упомянут он, и глубоко взволновался: «Я любил твою мать и люблю её до сих пор, это был большой человек, помни это! Будь такой, как ты есть, будь собой, но не забывай, что ты – её дочь: это обязывает. Я пишу тебе из Москвы. Я здесь после двадцати лет изгнания из России царской властью. Но при встрече с новыми людьми всё иначе, чем ждёшь, и я болен, и с переездом, со сменой климата, со многим – трудно справиться, и мне много лет. Мама, прощаясь со мной, зная, что мы уже не увидимся, мне поручила тебя, сказав, что твой отец занят наукой, а родные от тебя далеки душевно. Не смог я этого, потому что вы жили в Москве, а мне, как царскому каторжнику, был запрещён въезд в Россию. Но здесь, где есть люди, знавшие твоих родителей, мне особенно не хватает тебя. Нам надо увидеться…»

Это письмо пришло, когда врачи уже позволяли вставать больному. Оно тоже шло много месяцев. Если бы не Андрей, в какой тоске была бы она! Теперь всё к Андрею тянулось, всё в нём тонуло. Она рассказывала ему о сестре мужа, о детской любви своей к другу матери. Письмо его было дверь в её детство. В него шагнул Андрей, а так как сын тоже хотел слушать, перешли втроём на ковёр в бывшую Никину комнату, среди диванных подушек, по-татарски, в рыжих закатных лучах, потом – лунных, Ника долго водила двух мальчиков, большого и маленького, по дорогам своего детства. Пили кофе и чай из маленьких чашечек, ели последние – их уже больше сюда не везли – турецкие апельсины.

Прошла ещё неделя, и ещё одна, и ещё, боли у Андрея уже прочно кончились, он выглядел поздоровевшим. С хутора приехал отец, посланный матерью с сообщением, что без «панича», как звали там Андрея, хозяйство пришло в упадок, мать не умела ладить с управляющим (отец же был вообще далёк от хозяйства, ироничен к нему, «вольтерьянец»!). На семейном совете будут решать, когда и как ехать в Симферополь на операцию, приготовят Нике с ребёнком и няней комнату. Это было первое расставание за много недель.

Было так странно пусто, когда Ника, проводив Андрея с отцом с горки, где стоял её домик, вошла в давно ею не замечаемый дворик. Длинная золотая полоса холмов тонула в бледном вечернем море…

Ей показалось, что остановилась жизнь. Торжественно-угрюма была нянька, и вдруг страх обуял Нику, что сейчас Андрей начнёт делаться в ней – призраком.

– Серёжа! – крикнула она в отчаяньи. – Мы с тобой сейчас всё переставим в доме – хорошо?

– Всё? – вбегая, ответно закричал ребёнок и с разбегу стал на голову от восторга. – Ура!..

Под его птичьи крики восхищенья о разрушении старого мира они через полчаса вошли, усталые, в дом (нарочно выйдя из него на минуту во дворик!). Всё изменилось как по волшебной палочке. Серёжина комната стала вновь маминой, Андреева – снова Серёжиной, и все вещи стояли по-новому: иначе висели ткани, иначе лежал ковёр – мамино «логово» (слово из «Маугли»!), и первый луч ещё молодой луны, лежавший вчера на столе и на книжной полке, сегодня лежал на широком пустом полу, комната отступила куда-то. И было грустно, одиноко и празднично, как после ухода гостей в воскресенье. Серёжа уснул, как в канувшие годы раннего детства, – мама пела ему, рассказывала всякий вздо