Amor. Автобиографический роман — страница 42 из 112

– И сестра их от чахотки померла – скоро и Серёжа заболеет чахоткой…

– Вы прекрасно знаете, что я никогда не даю ему есть или пить из посуды Андрея Павловича… – резко отвечала мать.

– Мало ли чего не даёте! Сами пьёте с больным и заразите ребёнка.

– Ребёнка в губы никогда не целую и не даю никому целовать.

– Заболеет, дождётесь! – садистски тянет нянька. – Припадки-то уж начались!..

– Какие припадки? Вы будете говорить по-человечески – или мне вас поучить говорить?

– Учить нечему, научены! – наглеет нянька. – Как вчерась бельмы глаз закатил под лоб, да как задёргался, я тут с ним одна – думала, со страху пропаду… Мать называется!

– Как вы меня называете – мне нет дела, – в тихом бешенстве отвечает Ника. – Какой был с ребёнком припадок и как вы могли молчать?!

– Потому как вниманья не обращаете. Только и делов слышно – температура, да питанье, да операция, других слов у вас нет, что только один Андрей Павлович…

Подойдя – вплотную:

– Вы будете говорить – или нет?

– Что мне говорить, пусть сам ребёнок расскажет… Голубонька моя, расскажи-ка матушке своей родной, что с тобой вчерась приключилось…

– Не приключилось, – говорит «поперечный» ребёнок, как шутя зовёт его мать, – просто закатились глаза…

– Как это «закатились»? – мать строго, чуть сузив на няньку глаза.

Мальчик глядит на няньку, но глаза няньки опущены.

– Серёжа, говори правду! Что ты чувствовал?

Уже у порога, плача, против чего-то весь протестуя – против матери? няньки?

– Не чувствовал, а…

– А как ножки и ручки задёргались…

Она – няньке:

– Я не вас спрашиваю!

– Кричал «больно»… значит, не сладко было… рази дитё упомнит!..

– Серёжа, мы едем к врачу!

Слёзы – матери, сына; тревога, хмурая, няньки.

Долгий осмотр невропатолога. В той больнице, куда положен Андрей на испытание, чтобы решить, когда операция – отложить ли её до весны.

– Неправдоподобный рассказ. Такой развитой ребёнок иначе бы рассказал. Что-то ваша нянюшка – крутит… Рефлексы – в норме.

Но нянька не сдаётся. Мальчик – отмалчивается. На другой день, придя из больницы от Андрея, мать застаёт ребёнка сильно кашляющим.

– Простыл! Чем на хуторе жить в тепле – по гостиницам разъезжаете!

За врачом. Больница, гостиница. Мечется Ника по лестницам. Подходя к своему номеру, различает голоса:

– Сахар на снег сыпала, не ври, не ври, видел! – кричит, негодуя, Серёжа. – Разве мороженое так делают? Такую машинку вертят…

Мать замирает у двери.

– Окно зачем открывала? И меня не одела… Мама велит – одевать… С подоконника, с грязного, наскребла…

Ника вошла – как ни в чём не бывало. Сейчас уехать она не могла; ждали решения хирурга об операции. Глаз не спускала с няньки, собиралась – на всякий случай – в путь. Но, уйдя в аптеку, она застаёт сына в слезах; он бросается к ней:

– Няня нарочно, я играл, любимую вашу, ещё вашей мамы коробочку, деревянную, жёлтенькую, с фиалкой и с ласточкой. Вы читали там – «Санремо» слово написано. Каблуком! Раздавила… Врёшь, врёшь, молчи, всё скажу! Ты… ты… – Град слёз.

Но нянька уже, вся белая – не ждала, зуб на зуб, лежала на полу, Никой кинутая, и руки её были скручены.

– Ну, сами себя вините… Ребёнка назло простудили? Отжили вы со мной! Андрей Павлович уезжает, мы едем – и Серёжу вы уж не получите. Расплачусь с вами – скатертью вам дорога! Всё!

Операция отложена. В тот же день нянька заболевает. Жар, лихорадка. Её довозят с собой в Феодосию – и сдают в больницу.


Буйно щебечут птицы в ветвях, в которых спал иней, в который раз в этом году весна, а в саду – золотая осень. Крым, ничего не понять…

Никого на набережной! Тесно, рука в руке, как одно, они пролетают у низкой каменной стенки вдоль моря, сын бежит далеко впереди. Они – все вместе – идут в гущу моря и тополей, вглубь, в неизвестность, в беспощадность своей неповторимой судьбы… Андрей Павлович останавливается вдруг, словно подкошенный:

– Я забыл тебе – утром, в больнице мне передали – письмо моей подруги… Его надо нам вместе обдумать. Она едет сюда, ко мне.

(«…Забыл!» – повторяет она, – и чувствует, что она – счастлива.)

– Ты хочешь её приезда – или не хочешь? – отзывается она, как с разбегу. – Говори совершенную правду! Всё пойму – вы семь лет были вместе… Я – не идол из дерева!

– Я хочу быть только с тобой. Её приезд страшен – по последствиям. Я не могу её – бросить! Стать безответственным должником…

– Андрей, ты мне веришь? – говорила Ника, сжав его руку, они всё шагали вдоль моря, оно шло серыми и зелёными полосами. – Она уедет отсюда без ненависти к тебе, без отчаяния… Только дай мне действовать, как я хочу!

– Ты не знаешь её…

– Я её знаю. Я читала её письма, я смотрю на её портрет. Эти длинные и широкие глаза – умны… Вы любили друг друга. Не может быть, чтоб в ней была одна красота – телесная… В ней должна быть душевная красота! К ней я буду в ней обращаться… (Серёжа, не беги по стенке, упадёшь! Иди по ней, но не быстро.) Видься с ней, как хочешь, говори, что хочешь, только не проси её, чтоб осталась. Это самое трудное, знаю. Но оно – неизбежно. Говори о том, что её увело отсюда, – невозможность жить ей с твоей матерью. Остальное предоставь мне!

– Ты не знаешь её. Она дико ревнива. Как только она увидит тебя – ещё до твоего первого слова. («Серёжа, дай руку, – говорит он ребёнку. – Спрыгни и иди с нами!»)

– Не пугай меня, Андрей, не испугаюсь. Не для того я прожила такую жизнь, чтобы не уметь подойти к человеку. У нас есть ещё сутки? Ну, вечер! Тогда – ни слова больше об этом! Идём ко мне, на старое место, на горку, на нашу Цыганскую слободу… Сядем, как сидели на ковре. Отдохнём!

– Ура! – закричал Серёжа.


Номер гостиницы. Вечер. Ресторанная музыка снизу.

Елена. Маленькое, стройное, однако с наклоном к полноте, холёное женское тело. Одно из красивейших лиц, Никой виденных. Глаза – синие, огромные, длинные! Чёрные, волнистые, пышные подстриженные волосы, фарфоровое нежное лицо. И всё-таки неуловимая, но уловленная тень вульгарности (театр?).

Их беседы, вошедшие в ночь, как входит человек в комнату, в душу, – не повторить. Соперничество смято ударом безудержной откровенности и прямоты обо всём – кроме её физической близости с Андреем. С настойчивой добротой показана необходимость подруге Андрея – уехать. Обострения отношений Андрея и матери. (К ней, Нике, тонко пока, но уже тоже цветёт протест матери.) С ней мать вежлива, потому что она «спасла Андрея», уход за ним на ней, Нике. Нужно бережное, настойчивое откармливание, радикальная поправка лёгких, чтобы грудь выдержала наркоз операции. Ника аппендицитом болела; им болели оба её мужа. Значит, все опасности, с ним связанные, она знает. С детства росла в атмосфере лечения туберкулёза, от которого умерла её мать! И Андрей только ей подчиняется.

– Что произошло у вас с матерью Андрея – я не знаю, – говорит Ника, – но она не захочет вас видеть, в их доме ваше имя не произносится, а Андрея сейчас волновать нельзя… Я буду держать вас в курсе всех дел, всех семейных планов, может быть, откроется путь на Москву или вы приедете сюда вторично – сейчас необходим ваш отъезд, для мира семьи.

Она берёт руки соперницы. Глазами Андрея она смотрит на его подругу, жалобную, несчастную, её красота облагорожена страданьем, сердце Ники раскрыто навстречу сестре. Ника не может оторвать взгляда от синевы длинных глаз, на неё глядящих. От рук, поднятых к белизне лица, к черноте волос. Стоящая перед ней – прекрасна! Она не может дать ей погибнуть! Уже не для Андрея, не за него она бьётся, за эту вдруг полюбленную женщину! В пароксизме горя, жалости, восхищения она прижала к себе её голову, она гладит кудри её, целует сухие веки, и её трясёт дрожь, грудь поднята рыданьем, и медленная судорога слёзно затмевает глаза.

В этот час запоздавший поезд, которым из Ислам-Терека ехал в Феодосию Андрей, подходил к перрону. В то время, когда обе его подруги, держась за руки, смотрели друг другу в глаза – в жадном познании друг друга, – в дверь постучали. Они бросились обе к дверям. На пороге стоял Андрей.

– Отлично! – сказала Ника, опустив глаза и берясь за пальто. – Я вас сейчас оставлю, друзья мои!

Она вышла, не поглядев на то, как стояли те, двое, навсегда упустив их встречу, подавленная горем об Андрее, начавшимся в миг, когда раздался стук в дверь.

Все чувства, в ней до того бушевавшие, уступили место – другим, не менее сложным и, может быть, ещё более сильным. Зорким внутренним взглядом она уловила, что же было острее всего в ней в этот острый перегиб душевного часа: страх за Андрея. Страх отчаянья в нём, страх вспышки запоздалой страсти к той, ему принадлежавшей, женщине, страсти, в которой по силе переживания он не увидит путаницы жалости, чувства вины, он сможет принять это чувство и натворить бед себе. Следом за этим страхом её обуял ужас бездны, в которую они могут броситься оба. Затем шёл интерес, правильно ли она почувствовала ту душу, и вопрос, что та чувствует – к ней…


Ника до глубокой ночи ждала Андрея в условленном месте, на углу улицы и набережной, у моря. Он пришёл. Он пришёл полумёртвый, в последнем отчаянии. В полубезумьи. Но, сама измученная, она не чувствовала в себе сил вслед за ним погрузиться в пережитое за эти часы – им. Иначе: чутьём зверя она ощутила, что делать этого ни в коем случае сейчас – нельзя: это его обессилит. Она сказала ему просто – голосом отчуждённым:

– Выбирайте: она – или я.

Простота этих слов только и была целительна ему в этот час.

– Если идёте со мной – там кончено. Если останетесь тут – кончена я.

Он пошёл с ней.

До утра она боролась с ним, как борется человек – с болезнью, со смертью. Не на жизнь, а на смерть. Как Мцыри – с барсом. Он ушёл – среди ночи – и бродил один по ночи. Она выжидала. Он пришёл без сил, но спокойный. Преодолев себя. (Так, должно быть, второй её муж метался, решая – дать ли яду ей и ребёнку, затем – себе – или принять её такою, как есть. Она думала это, зорко на него глядя, когда он перешагнул порог.)