Amor. Автобиографический роман — страница 47 из 112


Он выздоравливал быстро.

Да, они были вместе – и в этом, Новом – как в дне. Но оно было так далеко от того, что звалось «верой в Бога», «религией», и тем более от каких-то доктрин, диктующих людям модусы жизни, что жило оно и росло, не связанное ни с чем, как, например, музыка, – более всего это походило всё-таки на неё – и жизнь пошла, как шла до тех пор, ничем не облегчённая.


Мать Андрея, так весело, молодцевато, как в дни своей революционной юности, вспомнив крепость, где за народ сидела, покинувшая хутор свой тоже по-рыцарски, – вернувшись, натерпевшись за зиму еды из кулёчков, мешочков, – изменилась. Умудрённая опытом, стала так экономна, что Нике приходилось то и дело останавливать сына, просившего «ещё!». Между Андреем и матерью шли беспрерывные ссоры… Отец не ехал из города вовсе – иронизировал издалека. С Никой её отношения портились. Отдыхали они вдвоём только в огромном саду, ещё весеннем, буйном и свежем…


Отраду Ника находила теперь в совсем новой, незнакомой ей радости – в возобновлённой после операции Андреевой живописи, заворожённо следя за его полотнами, – как художник он рос необычайно. Работа же её была – в Андреевой диете: баланс между послеоперационной осторожностью и заливаньем лёгких жирами. На безоблачном небе их всё крепнувших отношений это было единственное пятно. Самый светлой точкой здесь было его превозмогание себя – есть, когда не хочется, а ему, как многим туберкулёзным, почти никогда не хотелось – санаторный режим по часам его мучил. Лёгкие были потрясены наркозом, мог вспыхнуть такой процесс, который унёс Сильвию, – от неё в семье осталась мраморная колонка, белая, обвитая гирлянда и роза, последняя роза, сорвавшись с обломанной колонны, висела, склонив головку. Такое ждало Андрея? Она кидалась к «союзникам»: маслу, сливкам, яйцам, – как к друзьям, рьяно их подливала, взбивала, подмешивала.

Но, споря с ней, он поправлялся. Это видели все, и это примиряло мать – с жизнью Ники в доме. Если бы она захотела уехать – он бы уехал с ней. Это знали все. Но, видя патологически растущую скупость его матери, Ника стала урезывать себя в «благах жизни». Тогда Андрей переставал есть. В слезах, она порывалась ехать – куда и как без него, не понимая, – его здоровье было возможно в эту пору – только на подножном корму: капитала в семье не было, только хутор. Однажды он сказал матери, что, если это продолжится, он уедет. Суматошная и нелепая, но беспомощная и любящая, она пристыжённо просила обоих остаться. Прокорм Ники и Серёжи в большом богатстве хуторских плодов земли стоил незначительную, малую сумму, а роль её возле Андрея была незаменима никем, и случись ей уехать…

В минуты разумные мать понимала это, обещала Андрею не мучить его этим. Затем, после очередной вспышки, начиналось сначала.


Урожай сада в этот год был невелик и сдан арендатору, старому татарину, хмурому и жадному Богосу. Мать не справлялась с хозяйством, «панич» был на полубольничном режиме – даже ни разу не сел на коня.

Однажды, идя по саду, Ника подняла жёлтое с розовым огромное яблоко. Она любовалась им, ещё не откусывая и только собиралась погрузить в него зубы, когда перед ней внезапно, подняв ветки дерева, появился Богос. Увидев в её руке яблоко, он налетел на неё, как ястреб. Он и был похож на ястреба. Он потребовал назад яблоко. Поражённая, Ника (яблоки ели и свиньи) бросила яблоко, засмеялась и пошла к Андрею. Глупо, но её трясло. Андрей, услыхав, побледнел, потом покраснел так, что она стала его умолять, успокаивать. Зачем она сказала ему!.. Схватив стек, он полетел в сад. Боясь, что он сейчас забьёт человека, она бежала за ним, крича что-то. Вырвать из его руки стек ей не удалось.

Увидев его лицо, Богос стал перед ним, как уже побитый. Андрей кинул стек и, беря себя в руки:

– Ты старый сумасшедший! – крикнул он. – Ты не понял, с кем говоришь! Эта женщина – самый дорогой человек на свете! Что ты говоришь ей – говоришь мне! А она в Отрадном такая же хозяйка, как я! Ей принадлежит в этом саду всё, что она захочет тронуть! Сейчас же перед ней извинишься – тут же, не сходя с места, или я порву договор. Уплачу неустойку – и ты никогда больше не ступишь ногой в Отрадное.

Нике не хотелось слушать, как молил простить его арендатор. Она смотрела на своего друга – так хорош он был в гневе.

– Пойдёмте, – сказала она ему по-французски, – зачем мучить этого старого дурака… Мне важно, чтобы он не налетел на Серёжу…

Андрей Павлович обернулся к Богосу.

– Все живущие в моём доме будут пользоваться моим садом, как я, или найду другого арендатора, поумнее тебя.

Им навстречу шёл, нюхая траву, Гри-Гри, король тигровых котов. Он подошёл, встал на задние лапы, высокие – кошачий зверь, и положил передние на Андреевы бриджи.

– Это он утешает, – сказал Андрей, лаская зверя. – Он всегда знает, когда я расстроен… Это удивительный кот.

Глава 7Судьба Глеба

К концу лета – они уже снова жили в Отрадном – пришла весть: в Феодосию едет Глеб и его вторая жена, беременная. Ника знала её – они в Москве, в вечер знакомства, до утра просидели в комнате уехавшего в Воронеж, к отцу, Глеба. К утру они уже были друзьями. Ирина Ивановна – актриса, талантливейшая, и красавица, её фамилию на афишах печатали жирным шрифтом, публика валом валила на пьесы с её участием. Это была восходящая звезда. Сходство было в её лице с лицом Веры Холодной, но её лицо было теплей, добрей. Ради ребёнка от Глеба она на годы оставила сцену. В долгом пути в Феодосию их обокрали – в чемоданах с её гардеробом актрисы, сданных на хранение, оказались солома и кирпичи. Но ещё были деньги – во внутреннем кармане пальто Глеба. Он, тщетно пытаясь утешить жену, уложил её в зале ожидания и лёг сам. Было жарко. Он снял пальто и накрылся им. Усталый от длинного тяжёлого пути, он уснул слишком крепко, когда проснулся, не было ни пальто, ни денег. Так они стали нищими в одну ночь.

Этого не знала ещё Ника, приехавшая в Феодосию встречать их. Андрей намеренно отпустил её одну. Но, прожив два дня в своей старой квартирке, она (не дождалась их запоздавшего поезда, – было непонятно, где они, – опаздывая к Андрею на сутки) тронулась в обратный путь. Она хотела дать им ключ от своей квартиры и устроить их там.

Ника возвращалась назад в грозовой день, начинавший склоняться к вечеру. По пути со станции, четыре версты, ей стало жутко идти одной. Рокотал гром, гнал тучи, был холодный ветер. По-южному быстро темнело. Она не была уверена, что идёт верно, на Отрадное, – его не было видно. Она шла и шла. Подходя к окраине сада, она попала в невиданные ею камыши, под ногой было болото. Накануне Андрей высылал к поезду лошадей, сегодня, не зная, едет ли она, – не выслал. Он боялся худшего – её встречи с Глебом. В гневе своего заблуждения, в заблужденье гнева он и предположить не мог, что она поедет одна, на ночь глядя.

«Где я? – думала Ника, в испуге вылезая из трясины. – Заблудилась! И Андрей не знает! Как бы он бросился мне на помощь»… Ей и в голову не приходило, что он, в предельной ярости отчаяния, считает, что она, как с Мироновым, вдали от второго мужа, сейчас с Глебом встретясь, впав в его чары, – не торопится назад… Как бы она удивилась, оскорбилась бы, узнав! Но в этот час ей своего горя – хватало: проваливаясь между кочками сырой травы, в отвращенье и ужасе от беспомощности в этом гиблом месте, она убеждалась, что попала к чужому хутору… Гремел гром, всё ближе, всё ниже, где-то лаяли собаки, было почти темно. После того как во время второй беременности её укусила собака, она, при всей любви своей к ним, – дико боялась незнакомых собак. Из болотистого места пути не было видно, тёмные привиденья деревьев казались ближе, чем были на деле. Путь к людям (но и к собакам!) был через трясину, идти бы вдоль неё! Но не в гущу ли её она шла? В страхе, в омерзеньи она повернула обратно, спеша и от трясины, и от грома, под дождём – неизвестно куда, малодушным ходом от болота навстречу риску быть растерзанной овчарками. Но на этот раз судьба была милостива: знай она, что она не у чужого хутора, что это лают Андреевы, её собаки, выбеги хоть одна из них к ней, – как бы она ожила!

Радость спасенья пришла не так пылко – буднично: как пред вертящейся сценой зритель, в её поколебленном страхом сознаньи она увидала что-то знакомое, обходя при свете молнии группу деревьев, – два шага, ещё пять шагов – и родилось подозренье, что, должно быть… может быть, – неужели? она обходит, кажется, одну из сторон своего сада… она почти молила удара грома, молнии! – чтоб убедиться, увидеть! Холодея от крепнувшего дождя, она почти бежала теперь. Ещё минута – удар грома, молния – она вбегала во вдруг явившиеся во всех подробностях, на миг, раскрытые ворота Отрадного. И уже танцевали под уставшим дождём вокруг неё собаки, стараясь лизнуть в лицо. Испуганные объятия Андрея, не ждавшего её в этот грозовой час, обняв, увлекая, полуподняв, принимали её в дом.

Как в молнии, никому, кроме него, не явной, рушилось на них счастье, вся сила его раскаяния, мрак его подозрений, недостоинство его маловерия! Когда, вытертая спиртом, переодетая и накормленная, она была уложена под одеяло и плюшевый плед, он всё же впал в искушенье ей рассказать всё: как, потеряв голову от её отсутствия, он, пережив её ночь с Глебом (жену его он страданьем своим отстранил, как фантом, мешавший его мыслям о мести), он чувствовал, что мог задушить её в момент возвращения… Негодующая, она уже вскочила с постели, готовая ринуться в ночь, откуда пришла. «Не находя нужным оправдываться!» Но уже руки его душили её – иначе. Она плакала. Он целовал её слёзы.

Ника была счастлива встречей Андрея с Глебом! С первого часа – не стремительно, нет, медленно (тем верней) – приглядывание переходит в прочную дружбу! Оба зорки, не отрывают глаз друг от друга. Давно уж, должно быть, как один, так другой, не встречались с таким романтизмом – в ком-то, кроме себя. И если в зоркости Андрея – стрела отравы (не другому в грудь – себе, как он уже говорил), недремлющая память о любви Ники к Глебу, то в Глебовой радости встречи нежданного по фантастике друга этой отравы нет – слишком давно они разошлись с Никой, слишком когда-то измучили друг друга, слишком устали, слишком прочна между ними простота отношений, одобренная непреходящим уважением друг к другу, признаньем индивидуальности, – что прочнее, может быть, даже родственных уз.