Amor. Автобиографический роман — страница 48 из 112

Всё это учитывая, всему этому радуясь, Ника не отрывается от бесед с Ириной Ивановной… Роскошь так любоваться «соперницей» уже сама по себе опьянительная. Но как опьянительна эта соперница, этого уж не сказать! Как она смеётся! Заливается! Какой-то водяной колокольчик! А глаза! Вся Русь в них, зеленоватых, как орех лесной, лукавых, безудержных в смехе, в самозабвенности, самоотдаче (и в гневе, и в ревности, может быть…). Не соперница, нет! Заместительница! Ну что же – разве плоха? Восхитительна! Эта женская зрелость – хоть всего на года четыре старше, эта женская победная сущность, взявшая на руки и несущая того, кого Ника в бессилии выпустила. Кроме благодарности – ничего! А талант рассказа! О чём бы ни начала – перлы сыплются! Весь мир она держит в руке, претворяет в рассказы, в неудержном глотаньи и запоминаньи, в жажде подарить слушателю! Раздариванье! («Грушенька!» – скажет о ней в свой день Миронов, захлёстнутый её талантом общения.) Да, талант, не только на сцене, а в каждом часе… Сидит в бедном капотике, русая коса почти не тоньше, чем в отрочестве, и, хоть беременность, прощание со сценой, обнищание, расстройство, дорога, – во всю щёку румянец деревенского зноя, круглые брови, нос прям, тонки в улыбке губы – горя ей мало, что театр бросила, не ей о нём горевать…

И сквозь всё это – Ника взволнованно слушает беседы тех двух – её первого и последнего! (говорит она себе упоённо об Андрее): любопытно, ведь они – одного «оперенья», как она бы сказала, – оба светловолосы, «как рожь», у обоих – «васильки – глаза твои»… (как споёт Андрею жена Глеба). У обоих черты точёные. Красивее – у Андрея (правильнее). У Глеба строже лицо, что-то ястребиное у ноздрей потомка князей туркменских, за бунт разжалованных Петром. Когда это лицо без улыбки – взгляд потерян вдали, рот нем – это лицо жестоко, отрешённо, ничьё. Им владеет Мечта, к которой он пойдёт – и идёт с сомнамбулической верностью. От решенья, самого бредового, если «принято», то есть вошло в душу, его не отвратит ни событие, ни человек. Что-то от Агасфера, задержавшегося на час, – в этом молодом, перед чем-то замершем существе. Но вот его шутливо окликнули, при нём назвали одну из его тем: «Дон Кихот», «Три мушкетера», «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково» Достоевского, «Записки Пиквикского клуба» или обожаемый Гоголь, сгиперболизировавший вокруг себя всё на свете, – и он ожил! Ни следа от одержимого Агасфера, – в нём сотни жизней: в его блещущей, как шпага, иронии, загорается, как алмаз, вечер. Галантностью своих речей, окунутых в XVIII век, он, словесным кружевом, опутывает собеседника. В уюте его камельковых, морских или охотничьих сообщений, в гротескности его Диккенсовых ассоциаций комната, как дормез на высоких колёсах, перекочевала в староанглийское поместье; на высоте маяка, мигающего световым глазом над бурей, тут его подлинный дом: уже закипает грог…

Серёжа, в восторге полного обладания прекрасным, сверкает глазами отца с высоты своего небольшого роста (шесть лет!) – наслаждаясь участием своим в этой невероятной семье, где все – отцы его, все – его матери… Ирина Ивановна не сводит глаз с вбежавшего в комнату мальчика, это же второй Глеб!

Скудные узелки и саквояжики, уцелевшие, распакованы. Пока закипает чай, Ника сносит в угол сеней своё оставшееся добро, чтобы и тут, и в крошечной кухоньке, и в двух комнатах, они обрели себе дом – после долгого и горького путешествия.

«Эти двое» сидят на окне первой, проходной комнаты, той, где на полу у Ники лежал старый коврик в углу, где на нём пили в маленьких чашках кофе, где звенел Серёжин тустеп, где когда-то Андрей в ту чёрную ночь поднял Нику на руки как трофей своей было оборвавшейся жизни… Они сидят на окне, выходящем в обрыв, где шуршит осенней травой ветер, и, пока женщины и ребёнок устраивают на Цыганской слободке – житьё, эти «первый и последний» говорят о бурных событиях в стране – вести сюда идут туго, – а море вдали шумит, и месяц стал почти золотым в почти зелёной лазури неба.

Через месяц Ирина Ивановна легла в больницу – рожать, а Андрей и Ника увели с собой Глеба. Думая отвлечь его от тревоги, в которой никто не мог ему помочь, они взяли билеты в приехавший в город цирк. Он не спорил, но, дойдя до цирковых афиш, простился с ними и повернул назад – бродить возле больницы.

– Андрей, – сказала Ника, не смевшая спорить с Глебом, но не уверенная в правильности его ухода, – а может быть, это предательство, что я отпустила его одного в такой вечер? Ведь в ночь рождения Серёжи он оставил меня одну, только когда его не пустили ко мне няньки…

– Может быть, было бестактно, что мы позвали его в цирк, – сказал Андрей, – но что сейчас не пошли с ним не только мы оба, но и вы тоже, – это правильно, потому что неизбежно! Ведь он хочет быть с ней сейчас, а не с вами, с будущим, а не с прошлым…

– Вы правы, – ответила Ника, и навстречу музыке и ржанью коней (у Андрея уже загорелись глаза) они вошли в цирк.

– Вы это всё можете делать, что делают эти наездники? – спросила она его, сидя рядом. – Мне говорили о том, как вы ездите.

– Это! – сказал он (одно это слово!..). И скромно и чинно: – Есть один человек на свете, у которого я мог бы ещё кое-чему поучиться, – и он произнёс медленно и с улыбкой: – Чинизелли!

Слыша дикие мольбы Ники, он пол-лета не ездил верхом, хотя врачи давно разрешили, а это была жертва для него, не равная почти никакой другой. Ржанье его коня ему навстречу и стоянье возле него щека к щеке…

Иногда он хмурился, холодея от негодования:

– Но ведь это же с вашей стороны – изуверство, поймите…

– Пусть. Впрочем, вы свободны. Но ведь вы же знаете, что будет со мной, когда вы вскочите на него… Вы забыли, что Маврикий Александрович умер от аппендицита?

Наконец день наступил, когда Ника осталась одна посреди степи, за воротами сада, глядя, как грациознее всего, что она видела, отъезжает на своём чёрном коне Ивана-царевича – «мальчик».

И каждый день он стал уезжать, а она – оставаться. Тоскуя, как не тосковала никогда ни о ком до того.

У Глеба и Ирины Ивановны родилась дочка! Серёжа ликовал: пять дней, что они с мамой, отпустив Андрея в Отрадное, жили «на горке» у отца, была весёлая и необычная пора его жизни; мама варила еду, учила его писать, спорила с папой о воспитании детей, носила тёте Ире молоко и клюквенный кисель в большом синем кувшине, умывальном. Ходили гулять вдвоём с папой, пока мама в крошечной кухне хозяйничала, а папа рассказывал такие удивительные истории про Робинзона Крузо и про барона Мюнхгаузена! И делал такие гимнастические упражнения – почти совсем как в цирке! А мама звала их к обеду и ужину… Вечером мама с папой читали стихи и говорили о чём-то своём, – «о глубоком», как называл Серёжа, мама точно вышла замуж за папу! Серёжа сам для себя понимал, что это только «так кажется», что папина жена – тётя Ира. Он не только понимал это, он это чувствовал. А однажды вечером он спросил:

– Папа, а вот если вдруг – пожар сделается! А ты спасти можешь только или меня, или тётю Иру, кого бы ты спас? – Лицо у Серёжи пылало победным казуистическим любопытством.

– Какие ты пустяки говоришь! – нарочным тоном ответил папа. – Так быть не может!

– Нет, может, – кричал ещё более победно Серёжа, потому что «папа вывёртывается»! – Нет, может, может! Ну, кого?

– Я бы спасал тётю Иру, а она своими руками спасала тебя, а ты бы своими руками спасал маму! – вывернулся папа. Папа так умеет вывёртываться…

А у Серёжи – сестра… У неё лиловые глаза, и её зовут Инна, папа говорит:

– Когда ей будет пятнадцать лет, я буду, как в сказке принц, целовать её ручку принцессы…

Всё так теперь хорошо – только скучно Серёже без Андрея!

Ссоры в Отрадном росли, и Андрей решил уехать от матери, снять домик в Старом Крыму и на зиму там поселиться.

Переезжали. По стране ходила болезнь – «испанка», от неё умирали. Ника заболела в самый день переезда. Она ни за что не хотела остаться, уверяя, что «ничего особенного – и там врачи»… Легла сверху на мажару на сено, «как собака – морда в лапы», и с температурой 38 градусов, то засыпая, то просыпаясь, проехала вёрст двадцать пять – тридцать. Снились чудные сны! Дом стоял на площади, в нём было четыре комнаты, кухня, конюшня, хлев для коровы Домахи и стойка для поросёнка. В обнимку с Серёжей ехала Тигричка, она всю дорогу мурлыкала. А за ними шли чёрная с белым корова Домаха и рыжая Никина лошадка Франческа. Он ехал на своём чёрном коне. В доме топились печи…

Андрей снимал Нику с мажары, нёс её в дом.

Глава 8Пиковая Дама

В Феодосии – с моря норд-ост. Близ Цыганской слободки по горе к водяному бассейну стоит очередь. Меж баб с вёдрами, переговаривающимися и перезванивающимися, стоит каждый день с вёдрами Глеб. В первое время, до холодов, стоял в пиджаке, заботливо заштопанном на локтях. Эти заплаты, должно быть, и молодое, чистое лицо примирили с ним баб, чувствовавших в нём интеллигента: бедность сближает, а вместо дыр – заплаты как-то трогают сердце – интимностью своего вида. Медленно двигалась очередь, ветер крепчал, пробирался в пальто – организм ли слабел или морозы московские легче, чем крымский норд-ост? И времени жаль – идти черепашьим шагом. Но хоть насмешек тут не встретил Глеб – этого в те дни Судьба ему не принесла.

Ирина Ивановна вынимала из Глебовых рук вёдра – как драгоценность: кабы не крошка-дочь, у груди засыпавшая, – о, как девчонка сбежала бы она с горы – встать в очередь (через пять минут вся очередь бы заливалась радостным смехом от её шуток, острот, прибауток… и норд-ост бы стих, как стихал театр, когда она говорила на сцене).

Но крошка уснула, и нужна тишина, и в этой тишине бродит из угла в угол Глеб, думая о том, что же делать. Работы не удаётся найти никакой.

Но он находит работу – подмастерьем на гончарной маленькой фабричке. Хозяева – выжималы, он трудится до пота и приносит домой меньше, чем надо для прокорма семьи. Продают последнее.