Кажется, Глеб понял, сказал что-то, – должно быть, поблагодарил. Ника в соседней комнате плакала, упав на колени перед пустой постелью Андрея, лицом в одеяло, чтоб не услышали. Если б Андрей знал, когда, шесть лет назад, в Женеве, Глеб и Ника целый вечер ходили искать ушедшего с угла, где стоял, горбатого нищего, чтобы дать ему больше, чем дали (серебряную монету, когда могли – золотой)… и не нашли его, пропал – если бы знал Андрей, что когда-нибудь Ника с другим будет стараться загладить свою вину перед ним, как они перед тем нищим. Что он, он, Глеб, её Глеб, будет болеть тяжёлым воспалением лёгких – потому, что она, бережа для другого, – спрятала сапоги, которые были нужны ему, могли спасти его, спрятала их от него… Оставит его в проношенных, тех самых, коньковых, с которых рукой нищеты он сам отвинтит коньки, – чтоб надеть… Значит, любовь к одному с отказом от всех не нужна, грешна, страшна, отвратительна… Значит, христиане правы, не язычники! Значит, и её любовь к Андрею, её служенье ему – грех, не надо принадлежать одному и ему одному служить, надо служить всем, как служит сестра милосердия.
Ночью Ирина позвала Нику пощупать пульс Глеба. Пульс падал. Глеб лежал такой, как на его восьмилетней фотографии (её не видала Ирина, она осталась у Ники в Москве). Чистое, детское, очень маленькое лицо, несмотря на остроту черт напоминавшее отрока Сергия Радонежского, глядящего на виденье на картине Нестерова. Завесившись простынёй, Ника положила земной поклон у его изголовья. Веки дрогнули, синие глаза на миг приоткрылись, огромные.
– Что такое? – сказал он.
– Ничего, ничего, Глебушка, это Ника пришла…
– Ника? Какая Ника? – спросил он.
На его голове мешок со льдом, окутанный белой тряпкой, делал его лицо ещё меньше. Ника вышла на цыпочках, в слезах. Андрей спал. Она легла, тихо, рядом, и, еле обняв его, мысленно стала просить у него прощенья за то, что она сделает. Должна сделать… Сердце билось тоской. Она знала, что он скорее убил бы её, чем – допустить ещё раз в её жизни эту муку, уже раз ею испытанную, когда умирал Алёша. Но ведь выхода не было: пришёл её час действовать. Может быть, Бог услышит её! Идти на коленях. Тогда (перед Алёшиной смертью) она же не знала, к кому она идёт, зачем на коленях! Теперь она знает: в церковь. Тогда она шла в пустоту (вокруг дачи).
Когда рассвело, она тихо встала, оделась и вышла. Наташа спала, Микишка ушёл. Было пасмурно. Земля отсырела, туман рассеивался. Звонили к обедне. Люди шли в церковь.
Ника вздохнула, смиряя сердцебиенье, стала на колени – и пошла. Идти было трудно – кроме сырой земли, юбка-клёш, чёрная, шерстяная, запутывалась вокруг колен, скоро набухла от полужидкой грязи. Она шла по камням. Очень скоро заболели колени. Стучало сердце, и был дикий страх – собак: если кинутся на неё – что делать? И страх, что вдруг – Андрею скажут! И он придёт – и что будет тогда? Он прикажет ей встать, а она ведь встать не может, пока не дойдёт до церкви!
Тогда (от этого она зажмуривалась, потому что умереть было бы легче) – тогда, может быть, он встанет рядом на колени – и пойдёт с ней рядом? (Где ты, Кайя, там и я, Кай…)
Или эти идиотские тупомордые прапорщики, замучившие работой её второго мужа, повелят схватить её «за беспорядок»…
Как глядят на неё прохожие – она не видела, шла, опустив голову. Как и тогда, перед смертью Алёши, помогала боль ног.
Она заставила себя выйти на главную улицу – и дошла часть пути – по ней.
Когда она подползла к церкви, народ расступился. Зашептались. И, как в первый раз – никто (спасибо, спасибо, милые, чудные люди, не посягнувшие, уважавшие нелепость её поступка!) не остановил, не спросил, не вмешался. Она вошла на камень плит с трудом, потому что вдруг обессилела. Вставая, она еле разогнула ноги в коленях, и тяжёлая, в жидкой грязи юбка облепила её.
Постояла, помолилась, расправляя внизу тяжесть комков грязи, в которые обратилась юбка. Затем она попросила Бога оставить Глебу жизнь.
И, разрешив себе идти назад – просто, она пошла прочь из церкви – медленно, насколько позволяла боль ног.
Сенсация, должно быть, облетела городок: «У ней муж умирает. Да не муж он, не муж он ей, у того мужа другая жена, живут всем скопом!.. Ага! Как хлысты!» «Видишь, женщина убивается…» – стыдил кто-то в ответ. И одна из таких женщин, знавшая Нику, пришла проведать её. Ника лежала, была приветлива, не ответила на утешенья ничего. Отмытые колени были в ранах, плоских и красных, болели. Позднее началось нагноение.
Андрей спал, когда Ника вошла. Как она благодарила Судьбу! Ей удалось незаметно помыться, спрятать юбку. И только когда он проснулся и, как всегда, потянулся к ней со всё так же бессильным к выражению – «Как я люблю тебя…» – она, тихонечко присев возле него, головой о его грудь, не глядя и не давая ему оторвать лицо, в его взгляд рассказала.
Полуостановившийся взгляд, гневный, страдающий, синих глаз.
– Этого, помните, Ника, этого я вам не прощу! Хуже этой измены – за моей спиной сделать такое – уже не будет! Если б вы за меня сделали это – я бы убил вас.
Но она уже улыбалась, сжимая его руки. Какое счастье, что не случилось (самое страшное, рок пощадил её…), чтоб Андрей из-за угла выехал на своём англо-норманне…
Глеб умер на другой день, 6 февраля 1919 года. Умер он тихо, не дожив до кризиса. Всё складывал пальцы – крестом.
Но весь мрак, окружавший кольцом эту светлую душу, им в конце жизни поборотый, обступил дом. Всё шло – «не как у людей». Дикая по шумности погода, дьявольский ветер рвал голые ветки, священник наотрез отказался хоронить на соборном кладбище – тифозного. Пришедшие с дезинфекцией делали её по-дикарски и грубо, портя картины и стены, поливая всё из кишки. Инночка кричала. Серёжа не вылезал из-за шкафа, и мать стыдила его за бесчувствие. Он не плакал и не спрашивал ничего. Только вечером на другой день, такой много- и тонкоречивый, сказал, ни на кого не глядя:
– Смеялся, ходил большими шагами, сам наливал чай, – а теперь нет. Как странно!..
Андрей с Ирой шли на похороны вдвоём, Ника, разгибая опухшие колени, с Наташей вела детей в номер гостиницы, пока проветрится дом после дезинфекции.
Почему-то долго не могли сделать гроб. Кто-то сказал, что можно похоронить без гроба, в простыне. Ника соглашалась, боясь для детей заразности и новой беды в дом, Ира не соглашалась. Гроб сделали – пронесли Глеба мимо Ники высоко – она не увидела.
День Ника провела одна с детьми и Наташей в гостинице, отвлекаясь Глебовой дочкой.
Замолила ли она – пройдя на коленях – свой грех с сапогами перед Глебом, ей было неясно: её жертва не была принята.
Придя с кладбища, Ирина рассказала Нике – какие страшные, нечеловеческие были похороны: возчик гнал гроб вскачь. Андрей и она полубегом еле поспевали за дрогами. Ветер валил с ног. Над горами стояла огромная туча. Каркали вороны. Из калитки вдруг вышла чёрная старая женщина со страшным лицом, в тёмном платке, посмотрела, как ведьма, на гроб и скрылась. Старый священник ждал, пока закопают, не отходил от кладбищенской ограды и только тогда подошёл к могиле и отслужил панихиду. Только много позднее, когда и Ирины не стало, Ника спросила себя: да, панихиду. А отпевание? Отпет ли Глеб? Предан ли земле? – И не знала ответа.
Полубезумная от горя и страха (тогда никто не знал, как заражаются сыпным тифом, боялись его, как чумы – через воздух), появилась в конце похорон Сусанна, худая, зловещая, как цыганка, молча постояла над могильным холмом, будто посланная той Пиковой Дамой – предсказанье Глеба свершилось: «Это моя смерть за мной приходила» – как он сказал. Судьба позвала его…
Подушки, на которых лежал Глеб (под него постелили все диванные подушки), и все вещи его – сожгли во дворе. Дом стоял голый, пустой, страшный. Искали квартиру.
Вскоре от сыпного тифа умер священник, отказавшийся подойти к гробу. А когда квартиру нашли, переехали, дом Канаун, где умер Глеб, после дезинфекции и ремонта, снял доктор К., отказавшийся прийти к больному сыпным тифом сделатьукол. Он умер от сыпного тифа в той самой комнате, куда он не согласился войти (к Глебу). Больше смертей от этой болезни в Старом Крыму тогда не было.
Глеб предсказал верно: он был похоронен над городом, на холмистом татарском кладбище. Уже после похорон Ника наткнулась в уголке маленького буфета на пакет в розовой марле. Руки содрогнулись – вторично. Но высыпать сахарный песок, не съесть сахар, о котором Глеб в 40 градусов температуры радовался, что его съедят, – было нельзя. И она насыпала его в сахарницу и понесла людям – пить с ним чай. Глеб уже гнил в земле.
Они жили теперь тесно втроём – Ира, Андрей и Ника. В первую ночь после Глеба они, забрав детей к себе, ещё на старой квартире просидели над ними, спящими, всю ночь, тихо разговаривая об умершем и невольно прислушиваясь, нет ли звуков в его неправдоподобно стихшей комнате… В промежуточной с ней, Серёжиной, сейчас уже темно, и от ужасной усталости, и от ещё живого в час его тяжкого бреда первых дней сыпняка, от горя по нему, от всегдашней непонятности смерти, от гробовой тишины мерещилось, что он ходит по своей смертной комнате, – может быть, сейчас войдёт. Ирина была – как в бреду. Она пересказывала его речи, прощальный пафос, его предсказанья и озаренья, откровенье его отлетевшей куда-то души.
Ира пила с ними вместе из одного стакана, задрёмывала, прикорнув рядом. Ждали, что вот-вот кто-то из них заболеет – и всё начнётся сначала, на новое горе уже не было сил. Что-то хрустнуло. Тишина…
Вторая их ночь втроём после Глеба застала их тут же (ещё до гостиницы, когда ещё не был готов гроб, – и мерещился трупный запах, о котором Глеб в бреду допрашивал Иру, не слышится ли он от него? Тогда пожимал плечами врач – и как знал Глеб, что умрёт!..). Не от такой ли ночи Мышкина и Рогожина, когда-то вчетвером, Глеб, его два друга и Ника вышли, будто пьяные, из театра Незлобина в зимнюю ночь, чуя, как тихо лежит убитая Настасья Филипповна! И пешком, молча, каждый в своём, дошли до дома Глеба и Ники и сели у камина к огню…