Amor. Автобиографический роман — страница 57 из 112

– Преувеличиваете, да – бесспорно.

– Ясно. Я же это сто раз слышала! И это неправда: я только выражаю их равноценными словами. А вы выражаете их чуть меньше – чем чувствуете.

– И ничуть не меньше!! Это неверно, – сказал Мориц. – Но ваши метафоры таковы, что за ними суть пропадает…

Ника не слушала. Она спорила о словах, а думала в это время о другом, что для неё было всего важнее: «Чувствует он хоть что-нибудь ко мне – или нет? Голову себе об этот дикий нрав разбить можно! Он поддерживает атмосферу застенчивости, внесённую моим чувством к нему. Но если у него нет никакого чувства, – то его участие в этой атмосфере застенчивости есть фальшивка! Что он застенчив (притом ложной застенчивостью, как и ложным стыдом стыдится), – это дело другое. Но путаница всего этого меня то и дело сбивает с толку. Намекает – умалчивает… О какой борьбе героя он намекнул? И замял! Что значат слова, что чувства его ничуть не меньше, чем выражает, – а я перестаю понимать что-либо! Он опутывает недомолвками, как паук – паутиной. Но к чему ему быть пауком?..»


Ночь… Ника стоит у окна. Та зимняя ветка, что тогда ловила шар луны, покрыта зелёным пушком. Как всё ясно. Грусть совершенно смертельная… Грусть – меч. Но на этот меч нужно ещё опереться!

– Всё, кроме работы, – балаган! – сказал Мориц.

– Всё? – переспросила она.

– Всё! – отвечал он отважно и дерзко, всем своим существом.

– Так, – сказала она, – и семья, и весь интимный круг жизни… Женни, Нора? Вы уверены в том, что вы говорите?

Она говорила тихо, голосом как за тысячу вёрст.

– Видите ли, – мирно начал он, обманутый мирностью её тона, – иногда является вопрос, поскольку это отношение к работе лежит тоже в плоскости чувства, – не стоило ли поступиться его частичкой (при наличии тонкости у человека).

Морицу и Нике в беседе часто приходилось на миг – пока посторонние проходили через комнату – делаться нарочито туманными, перестраивать фразу как бы о каком-то третьем лице.

– Чтобы привести в порядок отношения с людьми, хотя бы с этими же на работе (не хватало смелости сказать «ведь это было бы выгодно для самой работы»), – потому что думать, что отношения к работе складываются только типом самой работы, есть ошибка…

Но в конце концов он не делает этого!

– Почему, Мориц?

– Потому что страсть к работе оказывается всё же сильнее.

– Так… Значит, это – страсть. Не разум. Берёт верх та, которая сильней. Ясно. И вы считаете, что разум – прав? В этом выборе?

– Да! – с большой гордостью.

– Почему?

– Потому что это всё же высшее благо!

– Для кого? – Они были снова одни. – Для вас?

– Да.

– А для окружающих вас?

– A-а… ну, это в конце концов мало меня трогает!

– Та-ак…

Ведь он мог бы оставлять часть дела на попечение помощника, чтобы не так нацело отрываться от остального мира?

– Видите ли, неполное переключение на камертон работы, оставление некоего звучания, частично, того камертона, в котором он иначе общается с людьми, например, воспринимает искусство, – может быть, отозвалось бы на рабочем камертоне – помешало бы ей.

Ника кивала. Это было точно, честно, понятно. Вот было, кажется, всё сказано. А теперь – шли мысли. Это бывало, как нашествие татар или гуннов, а может быть, тоже род страсти? На пожиранье которой Ника была отдана?

А может быть, дело у него было просто в том, что удачи-то, по бедности (и в более лестной роли!), было для него больше при камертоне рабочем, а не том, интимно-лирическом? Уже гаснут огни… А как бы он в быту разрешал эту проблему: своей и чьей-то ещё страсти к работе, если бы эти два рода работы требовали бы противоположного друг другу: ему обстановки шумной, многолюдной, и, например, её работа, писательская, требовавшая тишины…

«Безделье? – с удивлением спросила себя Ника – о тех словах Морица о днях праздничных (о его пребывании в лирике, отдыхе с музыкой, стихами, дружескими беседами). – Для меня, например, лирика не безделье, а дело, и выходной день – день самой большой занятости. И для Лермонтова, и для Маяковского лирика была – делом. И для Гейне, и Верлена – и стольких!.. Вот отчего мне показалось, что Мориц моложе меня в те майские дни – и по более элементарным вкусам, и по более легковесному погружению в самое существо строчек. Что-то только любующееся что-то было в нём! Так же – как во всём уменье моём ему помогать, не разнимся мы – и в его отдыхе, являющемся моей рабочей средой. Бедная жена его! Ждать человека и знать годы, что, три четверти жизни проведя в работе, он все эти часы, что она топит, убирает, освещает и освещает гнездо, – он считает это гнездо – «балаганом», четверть жизни – в нём греясь и отдыхая – какая это страшная вещь… В роли жены – что? Полюбить размах нефтяных приисков „Города Анатоля“ Келлермана больше друга своего? О ложь…»

В общем, объективно – не было ничего между ними! Он же всегда был так спокоен, так трезв (то – вежлив, то – груб, а то – рассудителен… почти всегда – прозаичен! в отношении к ней – всегда). Ткань эту – меж ними ткала она – «платье короля» андерсеновского! (И он терпелив, между прочим…) «Ну хорошо, – вопрошала она себя неумолимо. – Ты бы простила ему это слово, за которым такая бездна его значения, – «балаган»? Если бы он у тебя за него валялся в ногах? Может быть – да, а может быть – нет, и тогда б не простила… В смертной икоте его простила бы. Это – да. Но не раньше! Потому что – больше её уже не будет, жизни (а мечта та есть, что он бы исправился, длись она…) далью это простить – можно. Близью – никогда. Как назревает прощанье! Неумолимо, как музыкальный финал…»

Что-то свежо, но не хочется уходить от окна. Она сдёргивает с кровати одеяло. Понять, до конца, о Морице! Вот оно ещё раз, его стихийное, собственно, во всём одеянии прозы: в такой густоте вдохновения прозой сидит – уж безумье. Вот то, отчего у него взгляд такой! Скользящий. Редко – глядит…

То, против чего она так боролась! Закапывая в песок «счастье» своих о нём, уносимых ветром иронии, постижений! Над чем так смеялась, купаясь в его вспышках света! – уголок тьмы затаился – и цвёл. Цветенье этой тьмы она видела вчера, в вызывающем, ненавистном тоне его разговора: дикую тяжесть этого человека. (При всей лёгкости переключения его на – обратное, на обаятельное, под коим живёт деспотическое, бездушное, неумолимое. Как, фальшиво прикинувшись «простотой», это называется «человек любит работать». Часть выдавая за целое!) «Ну, хорошо, – останавливает она поток своих мыслей, – а у тебя не две сущности? Две! Но мои так просты, если их верно назвать: женское – и мужское… стелюсь ковром, а потом взвиваюсь в бой. Мой неизбежный ритм. Но я ни в одном из них от другого не отрекаюсь. Я – помню… И не счастливая ли я – в моём суровом, как в кротком, начале? Сходство (если это сходство)! Мы были обречены на встречу и на расставание. Мориц не имел ещё возле себя человека с двойным пыланием. Но он должен меня потерять!»

Она плотно укутывается в одеяло вся, как в детстве, подобрав ноги; как птица на краешке подоконника, головой о небо: бесприютно от него – и уютно – в себе… Её пронзает на миг ток жара и силы. И, ястребом – сверху на сегодняшнюю добычу: вот момент, когда здравый прозаический взгляд – совпадает с романтическим: это момент правды, должно быть…

Она слышит шарманку, любимую, детскую, доходят колебания того камертона: она помнит, как сквозь водную толщу, то, что бывает внутри, когда стелешься и всё вытерпишь. Когда – любишь. Но она видит это – хоть вода и прозрачна, – как сквозь водную толщу. Она сбрасывает одеяло, закрывает окно, кидает в ночь, наотмашь, створку форточки. И начинает ложиться. За окном не погасло всего несколько огоньков. Глубокий час ночи. От холода – или от одиночества – озноб. Усталость. Покой. И всё.


Вышло глупо: надо было проглотить всё это – и жить. Ника же, увидав Морица, вдруг исполнилась такого негодования – после того чудесного покоя ночного, – что сказала ему всё, о чём с ним она не согласна в последнем их разговоре. Она никогда не видела Морица таким негодующим – вся шерсть на нём «стала дыбом».

– Только самое неправильное толкование могло породить такое фальшивое обвинение! – сказал он ледяным от взбешённости тоном. – Вы, как всегда, прицепились к слову! «Балаган» с точки зрения работы – это не «балаган» вообще!

– Но позвольте, – рванулась сказать Ника, – ваши слова были: «Всё, что не работа, – балаган!» Вы в это время находились не на работе и не в лирическом состоянии, а в состоянии «среднем», откуда вы могли судить о работе и не о работе – неким третейским судом, с незаинтересованной, промежуточной инстанции. Так это и было, когда вы, не работая, сказали: «Всё, что не работа, – балаган!» Вы не можете отговариваться тем, что это о себе кричал сам пафос работы, – это был пафос некоторой объективации, от которой вы теперь отказываетесь. Это – передёргивание позиций!

Мориц, видимо, перестал слушать то, что ему представлялось бредом.

– Вы, должно быть, переутомились, – сказал он холодновато, – я уже говорил вам, что ваше упорство работать ночами – к добру не приведёт. Вряд ли кто-нибудь мог бы уразуметь то, что вы сейчас наговорили. И всё-таки я попробую вам ответить, пользуясь тем, что вы вышли на работу сегодня раньше времени. Я люблю жену, ребят, друзей, музыку и искусство. Люблю полноценную жизнь. Я хотел бы любить всех девушек мира, быть на всех праздниках вселенной. И я чувствую к этому не только желание, а и силы. Я – оптимист. А вы для вашей поэмы хотите из меня сделать робота, что ли? Или какого-то… мизантропа! Работа – мой идеал. Во время работы я всё подчиняю ей. Без работы долго быть мне – скучно, но я не утверждаю, что это всё в моей жизни. Мало того, моя работа в моей жизни меня не удовлетворяет, теоретическая работа, хотя я к ней имею склонность. Меня влек