Amor. Автобиографический роман — страница 60 из 112

Снова Отрадное

Хутор, полуразорённый анархистами, сменявшимися и боровшимися друг с другом, встретил их картиной нежданной.

Но прежде надо сказать ещё одно: в пору жизни у старичка-инженера Ника в часы, когда приходилось быть со всеми вместе, занялась тем, что с детства любила, – мастерством рук, из коробочек, мелочей, ножниц и клея – когда-то в отрочестве – она сделала калейдоскоп, камеру-обскуру и лифт, подымавшийся на верёвочке. Она выпиливала и переплётничала – в ней пропадал мальчик. Теперь она сделала – Андрею, на память об Отрадном и семье всей на удивление – крошечный макетик его узкой комнаты с библиотечной стенкой, окнами в разные стороны сада, с широким диваном, крытым плюшевым пледом, с вазами осенних листьев, художнически в саду собранных, с письменным столом и креслом и – на стене – портретом женщины. Всё было в точности воссоздано: книги – из наломанных спичечных коробков, занавес – из тонкого лоскута, плюш – из бархатной ленточки, не были забыты ни два двухсвечных бра, ни книжки, лежащие на столе, ни чернильный прибор. Там, где была дверь, было стекло. Поворачивая крошку-макет у лампы, рождали солнечные лучи то в одно, то в другое окно. Кабинет Андрея жил, неистребимо – как в памяти. Он жил всего зиму. В переезде он уместился в ботике. Но когда его вынули (он некоторое время находился в Никиных вещах на Цыганской слободке) – то в горе замерли: изгрызенный мышами, он был в полном разрушении.

Но что сталось с Андреем и Никой, когда, приехав на хутор, они открыли дверь в кабинет, – трудно себе представить: исчезнувшие после борьбы друг с другом, перед отъездом, может быть, подвыпив, анархисты сделали, что кому пришло в голову, – нарвали обоев, оставив висеть клочья на высоте полстены, разбили оконные стёкла, выбросили с полок книги на пол, на диван, под стол; разорванные журналы об искусстве валялись на полу – густо, мешая войти. Изгрызенный мышами в ботике картонный макетик оказался точным предвестьем увиденного в комнатах дома. В этом было мрачное волшебство.

Женщины засучив рукава бросились в работу с таким жаром, что к ночи можно было сесть за стол в сколько-то упорядоченном окружении. Андрей с работниками уносил поломанную мебель, гребли мусор лопатами. Обломки, осколки, обрывки материй несли на носилках, везли в тачках. Собаки, узнав хозяев, прыгали вокруг них с радостным лаем. Деревья и те были сожжены, многие. Видно, тех двух рыцарей революции, которые провожали семью в поезд, давно не было здесь: получив приказ двинуть отряд дальше, они ещё осенью покинули Отрадное.


Однажды, ещё зимой, зайдя в семью внука художника Айвазовского, Ника встретила там учительницу их детей: скромного вида и среднего возраста, лет на восемь-десять старше её. Некрасивую, длиннолицую, сероглазую. Поговорили. Через несколько дней она зашла к Нике в читальню.

Но это была другая женщина, другой человек: на чёрном корсаже бледно мерцали хрустальным отблеском пуговицы, похожие на крупные капли росы. Глаза были не серы, а сини. Оживлённость, острый, смеющийся ум, привычная грациозная повелительность. Она была ласковая. От розы, приколотой к груди, шёл тонкий и сладостный запах. Ничего от учительницы, скромной и незаметной, какой она была в первый раз, – это был другой человек…

Дружеская заинтересованность дрогнула ей навстречу. Но, взяв книгу, она ушла.

Весь день, до закрытия читальни, Ника была под впечатлением встречи. Она не могла его сбросить, рассказала Андрею.

– Если ты хочешь – можно позвать её в гости, – сказал рассеянно Андрей.

– О, я очень хочу! Но я не сумела тебе рассказать… Что-то удивительное есть в ней! Не встречала такого! Какой-то размах… обаяние!.. И точно она тебя видит насквозь. Она пробыла у меня минут – семь? восемь? десять? Я весь день о ней думаю! Я хочу, чтоб ты её увидел!

– Её муж – художник, я встречал его где-то. На д’Артаньяна похож. Ходит с сеттером.

– А, с ирландским! Так это её муж? Интересно… Я видела его на улице несколько раз. С ним носятся в Наробразе. Кажется, остроумный… Шутник. Школьничает, как мальчик. По-моему, довольно красив! А сеттер ещё лучше!

Они пришли охотно и просто – и вечер вышел на славу: стихов, рассказов, а главное, смеху – как в детстве…

Жена относилась к мужу чуть – как к ребёнку, с неуловимо-нежным «свысока». Муж к жене – благоговейно, почти как к неоспоримой ценности. И что-то таинственное было в их союзе.

После их ухода долго не спалось, было радостно и взволнованно. Это было первое событие, первое волнение от человека, от новой дружбы, после Глеба. Андрей уснул, а Нике сон не давался. Отчего?

«Она не понравилась Ире, – думала она, глядя в тёмный потолок, – а Глебу д’Артаньян понравился бы! Увлёкся бы им – как только Глеб умел увлекаться, стилизовать, воссоздавать, пародировать, романтики тут – хоть отбавь!»

С Глебовой смерти прошло – меньше трёх месяцев. И как Глеб бы понравился д’Артаньяну… Подружились бы как, веселились бы! («Бы» теперь пойдёт по всей жизни, по всему, что ждёт впереди!) Дорог станет каждый, кто видел Глеба, – но рассказывать о нём бесполезно, рассказать Глеба – нельзя…

В следующий раз Анна Васильевна – так её звали – пришла одна. Лунный вечер лёг полосами окон на траву, постеленную в стеклянном коридоре, – был канун Троицы. Терпко пахло берёзками, их вянущие листки трепетали. Шар луны розово плавал в воздухе. Они просидели до свету – и не хотелось расставаться.

Слушали её волшебный рассказ: она помнила своё прежнее существование. Это было в династии Меровингов, при дворе короля Хильперика. «Вы были его жена, Асмаведа. Вы носили длинные косы, перевитые жемчужными нитями». Ника и Андрей слушали заворожённые. Такого не было никогда.

«Но пора пробиваться к концу моего рассказа!» – говорила себе Ника, чувствуя, как наплывают на неё воскрешённые дни, сминают и уносят её настоящее, заговорив с ней живым, её языком… Совсем не того ждала она, сев за тетрадь, – какие-то образы «настоящего, подлинного» хотела она преподать Морицу, разочарованная его рассказами и от них уставшая, огорчённая перечнем небольших страстей его – его, которого хотела возвеличить в поэме, которая не родилась, ибо нет поэм, где один герой, а если есть, она не того хотела, жаждала услышать и воплотить что-то по плечу ему – в его прошлом. Но, кроме жены, ни одна с ним рядом не становилась, тщетно он встречал их и ей изменял. Он не понимал того, верил в их бытие, а оно – его не было. И, быть может, надуманно было сие предприятие – подарить ему свою жизнь, хоть кусок этой жизни, где были настоящие люди! Может быть. Но когда она, разбежавшись, как на норвежских коньках, по льду своей жизни, опомнилась – стало ясно, что ему оно вовсе не нужно. Нужно ей не для неё начатое повествование, поднявшее за её спиной крылья! Не на них ли ей суждено – отлететь от этого искушенья и испытанья? Не те ли люди отзывают её отсюда? В смятеньи, не равном ничему, она стояла над раскрытой, полуисписанной тетрадью.

Черпая в ней силу, прося ещё сил претерпеть, она посидела с пером в руках.

Поздней ночью начала писать продолжение Ника: о человеке, которого полюбила ещё, может быть, больше, чем Андрея? которого звали – Анной. Это «О»! Кольцо. (Соломоново? да, и оно прошло тоже. Вытянутое вверх и вниз. Рай и ад, длинным озером окаймившее её счастье с Андреем, – и уже ничего нельзя было понять…)

Но уже цвёл вокруг них – и в них – небывалый Союз Тройственный, неудавшийся ей с Мироновым. Тут он зацвёл, никого из них не спрося, сам – для чего? Так спросить было здесь так же странно, как спросить весну: зачем ты пришла?

Трое ждали ежевечерне стука калитки, когда, вслед за тем, будет стук в дверь, двое кинутся отворять, сияя глазами друг в друга, третья – войдёт, их осияивая улыбкой. День сброшен – все трудности дня кончены, добыта, сварена, поглощена еда после дня работы, опрокинута вымытая посуда, дотёрт высыхающий пол. Двери заперты. Три души сливаются в непонятном союзе, что вливается в час, вечер стал ночью, она говорит:

– Асмаведа! Да, так вас звали. Вы носили косы, тёмные, перевитые жемчужными нитями… У вас были глаза газели… В том моём воплощении я вас ненавидела, Ника. Так же, как теперь вас люблю. Меня звали – Фредегонда. У меня были волосы цвета огня, рыжая грива. Никто не знал, кто я при дворе короля Хильперика. Теперь это называли бы – авантюристка. Я себя никому не объясняла. Я делала зло.

– Вы были колдунья? – полуутверждением говорит Ника. – Ведь вы и сейчас колдунья…

– Волшебница! – поправляет Андрей.

Она взглядывает на него.

– Ника меня лучше понимает, – говорит она с доброй печалью, – волшебницы служат добру. Я – я рвусь к Добру, но какая-то тёмная, властная сила тянет меня – к Злу…

Она говорит это так, что оно звучит с большой буквы, трагической, неумолимой, ей ещё от того её воплощения, в которое она верит, сужденной… Но её синие, скорее тёмно-голубые, прозрачные, длинные – ни у кого таких нет – глаза полны такой мукой, что им обоим ясно, что она Злу не сдаётся, не сдаётся, что всем её существом волшебным Злу объявлена в ней война…

– Мне было одиннадцать лет; но я была совсем взрослая – а с виду ещё полуребёнок. Я чувствовала в себе мне непонятные силы. И это почувствовал мой отец. Это был человек известный, я не могу назвать его имени. У него были сложные отношения с моей матерью. Моя мать была старшая кружевница при дворе последнего царя. Мой отец не жил с нами. Однажды, когда он пришёл к нам, матери не было дома. О чём мы говорили – отец и я, – я не помню. Он потерял от меня голову. Я знала, что это дело моих рук, я всё понимала, но вдруг настал миг, когда я испугалась. Я бросилась бежать от него, в комнате был длинный стол, я обегала стол, а отец погнался за мной. Я ощущала в себе тоненькую красную нитку, которую и отец мой ощущал, – всё было сильнее нас. Я не знаю, что было бы с нами, – потому что, мне кажется, отец меня ненавидел в эту минуту, – но кто-то пришёл, и это нас спасло. И всю жизнь меня качали эти волны. Добро и Зло во мне вели бой…