«Когда же я уеду?» – спрашивала себя Ника. Ей так хочется на свободу, в жизнь беднее, суровей, к каким-то неведомым людям, об которых, об незнанье всего, ей забыться.
Уложив Мину Адольфовну и посидев возле засыпающей Тани, вышла одна в сад. Она думала о себе. О том, чтобы понять себя. Отчего она так ни одного слова не спросила Анну о её отношении к Андрею с той минуты, когда в том городке татарском прилетела на крыльях в дом, победительницей, со сказочной земляникой, на блюдце – и стала как вкопанная, сломав крылья, побеждённая, всё потеряв. Она не знала ответа. С того прошли недели долгие – ни одного вопроса. Она восхищалась Анной, но уклонялась от общения с ней, отмалчивалась, отступала, стремясь прочь от обоих.
– Помните, вы – моя, и я к вам вернусь, – говорил ей Андрей. – Это наваждение, чума в моей жизни, и я преодолею её… Я вернусь к тебе! (Это «ты» больно её ранило… Она отводила глаза.)
Он стоял и смотрел на Нику.
– «Чума», вы сказали? – отозвалось в Нике (это его состояние). – Вы не ошиблись в слове?
Кто-то нажал в дальней гостиной клавиш, где только что снял руки с рояля старичок-музыкант, доиграв «Элегию» Массне.
В десятую долю голоса… как потом пояснила Анна о раздавшемся звуке пения, трепетом прошедшем по дому. Неподлежанье слову был тот звук, не пение, а только касание к пению, поступь тоски, певческой, вдруг прорвавшей запрет. Это рождался голос её – от стихов и людей ушедшей, в одиночестве нечеловеческом, зверином почти… голос заточённой Психеи, тихий и грозный, в своей ещё одной встрече с Прощаньем. Рокот заглушаемой бури. (Горной, тут в степи…) Один только звук, прерванный. Песнь земли о своей обречённости – о – стихающей – тяге в любовь и смерть. Рвущееся назад, в прародительский Хаос, в Эон! …В десятую долю голоса! в доме, где она разбивает две жизни, уносит и третью с собой в Неутолённость!.. – Оттого, что вспомнила те девять десятых… И, вспомнив, – не могла продолжать…
Проходя, она сжала руку Ники, и – её уже не было, шелест платья, и чуть стукнула дверь.
– Какой голос, – сказал потрясённый старичок-музыкант, – какой голос…
В его голубых детских старческих глазах были слёзы.
Андрей стоял в дверях, глядя, где же она, понял – молча, мимо Ники – за ушедшей.
Таня, как мотылёк – к лампе, припала к стеклянной двери, она из сада бежала на голос, хоть знала, чей.
Но что-то смогло прорваться ей в душу от ненавистной женщины. Стояла, опершись о косяк, вся вспыхнув в раздавшемся молчании, как веточка, которую надломили.
…Она вышла одна наконец в сад, который уж тоже спал, и шла, шла по любимой Андрея и её аллее, где над стволами чуть колебались вершины, а внизу исчезали кусты роз. Их не было видно, они только пахли, это был запах её первого лета тут с Андреем… Позади, в окне Анны, был свет. Он был там. Да, он всё ещё живёт в комнате с Никой – для виду. Почти никогда не бывают наедине! Она была теперь, как воздушный шар, у которого отрезали верёвку: полёт был бесцелен, потому что он не мог иметь направления, но ощущение свободы, горькой и оглушительной, пронизывало каждый её миг. Это, искусно скрываемое, шло с ней каким-то анабиозом – а в состоянии этого странного опьянения обвинить было некого: Андрей уже потому не был перед ней виноват, что не разлюбил её, он любил её по-прежнему, в этом и была вся трудность! Если бы Анна исчезла вдруг, они бы кинулись друг к другу (да и кидались при каждой почти встрече), но Андрея тянуло ещё сильней к Анне (точно в нём было два сердца!). Разве она, Ника, не знала это по любви к Миронову и к Маврикию. Она же всё понимала… Разве она в то утро в татарском доме (где среди ковров на полу для них поставили кровать – и на ней лежал, без сознанья, её друг…) не любила Андрея? Разве она не любила в то утро и Анну, когда они ехали на арбе? Отчего он потерял сознанье? Она не знала – и никогда не узнает – и не спросит их никогда. Этот час с земляникой был тайной, и сейчас для Андрея – их, без неё, была их тайна, она не может спросить о нём! Андрей всё понимал, переживал с чудовищной силой. В горьком своём бессильи он был близок к самоубийству – вот что пугало.
– В мою жизнь вошла болезнь, Ника, – сказал ей Андрей, – это не жизнь – то, что со мной. Поймите. И она пройдёт. И я буду с вами, как раньше, – и лучше, потому, что я расту. Я вижу, как я всё-таки мало ценил вас, я только теперь понимаю, какого друга я имею в вас… Без вас рядом я бы этого вообще не вынес! Я не забываю вас ни минуты. И это не так, – торопился он, – как я с вами не забывал Елену, как я страстно жалел её, но я рвался от неё на свободу. Тут я всё время рвусь к вам – но она меня держит с такой силой… Ника, вам я ничего не могу объяснить тут!
– Я понимаю, – ответила она, – я же сама любила её, Андрей. Я и сейчас люблю её, стоит ей подойти ко мне, улыбнуться, даже просто когда она входит – меня тянет к ней, как ни к кому. Она – колдунья. Только то, что я с вами так связана, что я навсегда ваша, что это уж никогда и никто изменить не сможет, и то, что я задыхаюсь без вас, что я вообще сейчас полчеловека, – мне помогает её забывать. А вас – помнить… И вы не мучайтесь, жалейте её тоже – ведь она тоже всё понимает. Ей, вы думаете, легко? Андрей, ей ещё, может быть, труднее, чем нам, она может назвать себя виноватой и потому, что страдает муж её, он же не всё понимает, Дон Педро, но он же сходит с ума! Значит, не одной ей так трудно!.. – Эта мысль придавала сил.
– Ника, если бы мы могли уехать куда-нибудь втроём, чтоб его не было, но ведь у него нет другой должности, он же работает тут… Без него, с вами и с нею, я, может быть, скорее пришёл бы в себя!
Она с улыбкой гладит его волосы, золотую густую россыпь, спадавшую косо на лоб. Висок, ухо, крутой чудный затылок, воротник рубашки, воротник френча – всё было такое родное, что даже руку отнять нельзя было, не то что душу… («А ведь надо будет отнять…»)
– Аня тоже не хочет, чтобы мы остались вдвоём, – говорит он, не замечая, как меняется лицо Ники при этом, ей незнакомом, уменьшительном имени, новой интимности, вошедшей в его жизнь, – нам обоим вас не хватает! Она мне сказала, что если кто-то всё-таки должен уйти, то пусть это будет она, она меня уверяет, что найдёт в себе силы и что это лучше даже, потому что не погибнет муж! Но – я не могу!
Он всплёскивает (он, такой связанный в жесте) – всплёскивает сухим рывком двух кистей рук и, сжав ими лоб, глядит ей в глаза – потерянно. (И всё-таки – испытующе властно. Будто бы господин положения.) Его взгляд на миг становится прежним. Он кладёт, как встарь, ей руки на плечи. И гипнотически смотрит ей в самую глубь, там читая.
– Вы даёте мне слово, что победите искушение уехать?! Я могу верить вам? Если я вам не могу верить – тогда жизнь уж вообще совсем непонятна, и легче не жить, чем…
– Я вам даю слово, – говорит Ника – самозабвенно, – но меня всё-таки так тянет куда-то, чтобы забыться…
Его сжатая челюсть, чуть слышный её скрип давали ей силу – надолго. Может быть, на целую ночь, и на день ещё… А как они были долги!..
– Вы думаете, я могу вынести мысль, чтоб кто-нибудь вас коснулся? Чтобы вы коснулись – кого-то?
– Не надо, не бредьте, Андрей, я вам друг до конца! – И она повторила слова, так любимые: – Где ты, Кай, там и я, Кайя… Андрей, идите к Анне, она вышла в розовую аллею, я видела. Не оставляйте её одну… – Она крепко сжала его руки, поцеловала в лоб: – Будьте радостны! Я всё вынесу! У вас своего горя хватает… (Почему же у него с ней – мука? – спросила она себя, – ведь у меня было с ней – счастье…)
Но когда она увидала, что по розовой аллее, над кустами роз, так пахнущими, идут уже двое, где она так счастлива была с ним, вся ужасная лирика расставания охватила её бурей – уже она была по пути к Коктебелю… Где был Макс живой и умерший Алёша, и море-море, ужасное, пустое и шумное, море, которое поможет смыть всё…
Глава 3Мэри
В Отрадное в конце праздничных дней приехала подруга Ники – Мэри, недавно на гражданской войне потерявшая молодого, любимого мужа. И загостилась у них. Гощенье вышло странное – она мечтала больше не выйти из гостеприимных дверей Отрадного, верней, из его сада: чтобы её похоронили тут.
…Любовь загорелась сразу, да и как могло быть иначе, она же была подруга Ники! – с первого взгляда на Андрея, но он любит другую, и Мэри больше не хочет жить! Муж убит, Андрей любит другую… Единственное, что она могла ещё делать, это писать стихи и читать их людям, но так как не все знали французский язык (Мэри была француженка, но по семейным причинам училась в Англии – откуда и Mary), она читала стихи Нике, себе, в воздух – Андрей был неотлучно со своей новой подругой, и при той не хотелось читать – Андрею – стихи. Красотой Мэри не обладала, но была своеобразна, неотразима: маленькая, худая, похожая на мальчика, узколицая, со взглядом умным и острым и внезапными приступами смеха, которым она, может быть, лечила свою лирику, несущую ей одно горе. Мэри влюблялась с самого отрочества, может быть, даже с детства, но галльский её темперамент всегда уверял её, что это – в первый раз, и разубедить её было нельзя.
Когда она приехала, Ника была так ею счастлива, что стала в тупик: она ещё может быть – отчего-то счастливой? Мэри несла ей воздух их юности и искусства (его, в отрыве от Андрея, так не хватало сейчас), – отдых с Мэри будет всего драгоценней! Дни с нею будут набиты стихами – лекарством. Вместо этого Мэри сделала единственное, что никому в этом доме – ни ей самой – не было нужно: при виде Андрея потеряла голову, забыла всё прошлое, настоящее, будущее и, сразу поняв, что происходит в доме, и свою ненужную роль, пришла, минуя сложность Никиных мук, – к главному выяснению, уедет ли он с ней от всех или нет, всё-таки с нею, Мэри, которая ведь не может уже теперь быть без него, а если не уедет – чтобы тут умереть от его руки – это будет лучше всего!