Amor. Автобиографический роман — страница 64 из 112

Так, вместо отдыха с Мэри, на Нику пала новая забота. Мэри могла утешаться только Никой, только о её плечо головой, и, неотрывно говоря об Андрее Павловиче, кончала просьбой:

– Ника, он вам поверит! – говорила она, и французское «р» её дрожало жалобно. – Если он не может любить меня, пусть он хоть это для меня сделает! Я хочу умереть именно от его руки… Ника, не смейтесь, а постарайтесь понять! Я же понимаю, что это звучит смешно, но я же говорю совсем серьёзно, я же всё равно умру, Ника, вы увидите, но зачем мне самой умирать так глупо и так бесславно, как какая-то отброшенная собачонка, когда я могу получить от него смерть! Ника, это будет так правильно, так сладко, – это слово выговаривалось «суадко», и в неправильности произношения этих двух букв утверждала себя как-то по-детски вспыхнувшая и заявившая о себе любовь. И пропадала глупость слова «сладко» (должно быть, крывшаяся в обыденной букве «л»…). – Ведь если он этого не сделает, я всё равно сама это сделаю, я выкраду у него его браунинг, и я уже всё знаю… Ника, объясните ему, что Анна – она, может быть, очень хорошая, я же понимаю, умная и, наверное, благородная (и это, конечно, вздор, что говорят, что она именье хочет себе, это глупость. Что такое именье, по сравнению с Андреем Павловичем? У мужа тоже было именье, и было очень приятно, что мы богаты, но я всё равно один раз чуть не повесилась, когда он меня ударил… Это – удобно, богатство, но это же не имеет никакого значения! Было имение, потом его отняли – это же ничего не меняет внутри! А эти женщины, которые тут все её ненавидят и так про неё говорят, – это значит, что они сами так думают, что это очень важно – хутор этот, но это же чепуха!). Анна Васильевна, наверное, лучше их всех, раз он её любит, но вы ему объясните – она же всё равно его бросит, потому что у неё есть муж, который её не бросит… И потом, Ника, я так ужасно боюсь, что он их обоих застрелит… (её «р» пророкотало, как крошечный выстрел), – и Мэри разразилась слезами.

Ника, удивлённая сходством и несходством с собой (сходством в чувствах и несходством в желаниях), тронутая, матерински озабоченная, изучающая то же горе, своё, на другом человеческом материале, – она неотступно была с Мэри, боясь с её стороны какого-нибудь безумства, которое ей подскажет галльский её темперамент.

Из всех тех дней не видно было будущего всех там спаявшихся. Последнее было – этот день, синий и жаркий, свистели птицы, Серёжа бежал с хлыстиком и смеялся, Андрей уехал по делу в Ортай верхом на своём коне, купленном по выбору Анны, Нике он показался – чужой…

Мэри вышла за ворота проводить в степь Андрея, Ника была одна. Она вышла в сад. Ей навстречу шла Анна, нежно взявшая её под руку, шли вместе. Старшая гладила голову младшей и была в касании её рук, длинных и лёгких, нечеловеческая прохлада – ею она, Фредегонда, в той сказке когда-то губила людей… В тот же вечер Ника устроила Мэри тайное свидание с Андреем (она так просила хоть раз побыть с ним наедине, стерегла окно Анниной комнаты, ходила её «заговаривать» смеясь – термин Мэри).

– Ну заговорите её, Ника, вы же для меня! – можете… Ну расскажите ей – что-нибудь… Я только спрошу его: если он сможет меня полюбить когда-нибудь (ведь это всегда знаешь, сможешь или нет). И я буду ждать… Ведь она его непременно бросит…

В этих двух настойчивых «р» был лёгкий радостный ключ заточенья Мэри, которое откроется же когда-нибудь. («А я?» – хотелось спросить Нике.)

После свиданья с Андреем Павловичем Мэри решила уехать назад в Коктебель – к своей матери и маленькому красавцу-сыну (сын был – в погибшего отца).

– Я обещала ему ничего не сделать с собой… это было так трудно! Но он был так ласков, он всё так понимает, Ника… Он сказал, что мы не знаем будущего и что там, может быть, и будет всё хорошо. Он на меня так смотрел! Разве я могу не верить ему? Я – верю…

Перед отъездом Мэри весь вечер читала всем свои французские стихи – романтические, причудливые, – она ими немного гордилась, их хвалил писатель Франсуа Коппе, их хотят в Париже издать. Надменность женщины-поэта, знающей себе цену, неожиданно чередовалась с полудетской интимностью. Этот фейерверк восхитил слушающих. И всё это в хрупком теле, в узком личике из-под тяжёлых, над плечами обрезанных, спутанных по-мальчишески волос, в девическом голосе, с этим рокочущим «р», в этой своевольной повадке читать человеку при всех о своей любви к нему – и всё-таки читать ему о том, что вся её жизнь – это странствие стихами по людям, как по небесным светилам, она, с детства, шагала по небесным орбитам от одной путеводной звезды к другой. Где кончится небесное странствие – не знает…

Андрей смотрит на неё из восхищённого и нежного далека – она была будто сестра Ники – и от этой родной ему грации его сейчас отрывала жизнь!

– Скажи Максу, что я непременно приеду, – сказала Ника ей на прощанье, – только его дом и Коктебельская волшебная бухта могут мне немножко помочь…

Мэри не слышала. Она смотрела на Андрея Павловича. Он стоял на фоне окна в профиль. Её взгляд был потерян в этом окне, как теряется слух – в музыке. Но когда он подошёл к ней проститься – в её глазах, умных и пристальных, слились эти её – и стихотворные и в жизни – tendresse et dédain.

Проводили Мэри. Был лунный вечер, долгий, потом сделалась лунная ночь. Ника заботилась допоздна об укладывании сына, но он давно уж привык засыпать сам и уснул, наговорив ей полукошачьих вундеркиндовых нежностей. Дом был пуст. Все куда-то ушли.

После Мэри она долго просидела за дневником, возобновлённым с начала её одиноких дней.

Но попалась страница дней после смерти Глеба, когда Андрей боролся с её горем, клялся её никогда не оставить, перебарывал в ней её неудавшийся поединок с судьбой за жизнь Глеба. Она прочла слова Андрея, услыхала его интонации. Она просто забыла Андрея того, настоящего, своего. Позабыла, какой он и как всё это сталось, что она жила всё это время в анестезии, – и вот вдруг всё, всё вспомнила, всё осознала!

Она стояла и слушала творившееся в ней сумасшествие, а уж ноги несли её куда-то вперёд, бежать. Она бежала из двери прямо в розовую аллею, душную от запаха вянущих лепестков – заросли роз, перезрелых. Лунные лучи бушевали в деревьях, прыгали в ветре, тёплом, высокие вершины, вся аллея качалась, в этом качании потопив луну. Она бежала через тени стволов, они качались упавшими под ноги деревьями – сейчас сорвёшься в глубину! Она прыгала через лунную лестницу, одиночество вокруг неё бушевало каким-то сирокко, ей мерещилось, что это не Отрадное, а хутор отца Глеба, она сейчас повернёт налево к дому – и увидит его сестру Марусю (она не знала, что та умерла, как брат, в эпидемию сыпняка в избе, потому что отец не простил её за связь с семейным соседом и не пустил в родной дом, умерла, поручив трёхлетнюю дочку жене своего любовника, – ничего не знала Ника – может быть, узнай она это, она вышла бы из своего горя, чтобы войти в соседнее – и стала бы этим сильна). Но в её одиночестве этой лунной безлюдной ночью ей казалось, что она совсем больше не может жить… И в этом беге ей было бредовое облегчение – она убегала от себя.

Она бежала, пока не оказалась во внезапно открывшемся поле, над ним стояла луна, и в этой метаморфозе тишины после шума деревьев был какой-то конец всего.

Выбежав на поляну недалеко от могилы Сильвии, она увидела костёр. Возле него на земле полулежал Володя и бросал хворост в огонь. Длинная тень увеличивала его и без того большой рост, делала его очертанье – огромным.

– Ника, вы здесь? – сказал за ней голос Тани. – Где же вы были? Я искала вас… мне так жутко одной, такой шум от деревьев…

Ника обернулась:

– Вы не спите? Что с вами, дружочек? Где вы были? – она провела рукой по её волосам.

– Я… Я – я сейчас сказала Андрею Павловичу, что я его презираю! Что он не смеет! Он не имеет права! Что вы лучше их всех, что он…

Но она уже лежала, как упавшая кукла, закатив глаза.

– Господи! Как мы не поддержали её? Она же очень ушиблась…

Не удавалось прощупать пульс. Володя бегом принёс из дому какое-то лекарство, дала Анна, зубы Тани то стучали, то были сжаты, жидкость еле удалось влить. Они до утра провозились, приводя её в чувство, растирая ступни щётками, кладя мокрое полотенце на грудь. Затем Володя перенёс её в дом.

Солнце вставало лёгким алым шаром, в утреннем холоде защебетали птицы. Только тогда поняла Ника, что у неё жар, что ей плохо.

Ника заболела ящуром от брынзы от чабанов. Об этой болезни было слышно, но брынзу, разрезав на кусочки, шпарили, – и почему никто, она одна? Жар рос, было уже сорок, уже боли рта и головы и слюнотечение не давали покоя.

Привезённый Андреем фельдшер велел достать палочку ляписа – единственное лечение. Ника пролежала без пищи и почти без питья больше недели. Она не пускала к себе никого, боясь заразить. Анна, как потом Ника узнала, созналась Андрею, что не может подходить к Нике – вид текущих слюней вызывает у ней судорогу, а мать вызвала Андрея по делам в город, и несколько дней Ника пролежала совсем одна (Володя в то утро, костровое, уехал в Феодосию). Она металась в диком отвращении к себе и тайном гневе на Андрея, что он заходит только на минуту (хоть она же гнала его – но он слушался…).

После фельдшера они с Анной уехали за ляписом в Старый Крым, и к ночи они не вернулись. Нике было особенно тяжело, она задыхалась, нарывы во рту не давали спать. Под утро она всё же забылась. Ей приснилось, что кто-то сидит с ней. Она открыла глаза – в ногах её на стуле сидел уехавший и вернувшийся Володя – он услыхал, что ей ищут ляпис, узнал, что с ней, – и приехал на велосипеде. Негодовал горестно: она одна. Он поцеловал её руку. Он просил её стараться уснуть, он будет дежурить. Он прободрствовал над ней до утра.

– Она совершенно права, – сказала она, встав, как ей стало лучше, про Анну – женщине, передавшей ей слова о судороге отвращения. – Доблести в этом нет, конечно, но это так человечно, я