Amor. Автобиографический роман — страница 76 из 112

Анна встречает её вестью: Андрей, достав через Мину Адольфовну прививку против брюшного тифа, выпил её. Вызов судьбе? Фронтом не удалось тогда между первой подругой и мной, – думает Ника, в содрогании, – не удалось, болезнь помешала. Теперь – между мной и Анной? Не перенёс мой отъезд! Некогда додумать – он выжил. Слава Судьбе! Очень слаб. Её присутствие необходимо.

Они снова втроём.

Что она помнит о тех двух, трёх днях? Радость свою о его жизни. (Опять возмездие – за Евгения?.. Как тогда, за землянику – тот день?..)

Осень. Сидят на полу перед топящейся печью, в большое жерло которой сыплются вороха соломы, мгновенно вспыхивая огненным пеплом, пышным праздником. Опадая в тёмный пепел небытия. Не говорят о случившемся. Как одно сердце. Даже не негодуют на Мину Адольфовну – так просил – упросил, ясно! Поняла – иначе не выживет. Выжить ему помогла? Переболев! Рискнула?

За дверями – звуки и тишина осени. Д’Артаньян уехал – не смог. Скоро многие будут уезжать, уедет и он (в Турцию?). Сердце Анны рвётся. Так прожили вместе дня три.

В эти дни, если верить позднему рассказу Серёжи, он, отпросясь у матери Макса на берег, выехал в море с Кафаром (старый рыбак) и – поцарствовал с ним в открытом море – всласть.


Ника хочет скорее сменить кинокадры: осень, ветра, холода. Зимовать тут – будет тяжко с дровами. Хоть уже начаты Никой запасы зимние: закуплено подсолнечное масло, с матерью Макса порублена, посолена капуста. Сразу перерешив, вняв доводам разума, собралась, по совету судакских друзей, ей там снявших комнаты, – ехать.

Взгрузив на арбу бузулакскую пищу, на муку поставив деревянное корыто с капустой, тронулась – днём – в путь. Но возчик, пьяница, превратил переезд в бредовое приключение: 36 вёрст на двух лошадях с засыпающим от вина – не имели конца. Пил в каждой харчевне. Отказался везти её дальше: «Так ты есть жидовка». Ника, длиннокудрая, в длинном сером халате, не могла убедить его ехать; пришлось показать крест. Серёжа, как всегда в трудности, был прекрасный спутник. Дома ныл, спорил по пустякам. Тут – был как взрослый.

Наконец, перестав понукать коней: «А ну, Линдра, а ну-ка, Линдра», – возчик прочно заснул на горе в кабачке возле деревни Козы, где шалили зелёные, и пропал. Пала ночь. Месяц, холод, замёрзшие колеи. Уж подобрана (в подкладку от Никиной шубы) упавшая в грязь картошка. Сок капусты пролился на мешки с мукой. В горе за Серёжу мать мечтает с юмором: «Хоть бы зелёные вывезли нас из этого места! Не ночевать же так»…

Наконец проспавшийся сошёл вниз, к лошадям. «Ай да Линдра», – начал он снова, еле сев на козлы, и поехали оставшиеся вёрсты. Ночью прибыв в Судак, добрались к горе Алчаку, где стояла дача Крыжановской, старухи, у которой Аделаида и Евгения Герцык, друзья по Москве, сняли комнаты.

Еле слезший с козел парень начал стучать в дом, отмахиваясь от прыгавшего вокруг пса, с диким лаем кидавшегося. Стучал – никого. Всё стихло. Парень не появлялся.

«Заснул!» – с отчаянием поняла Ника. Серёжа, не спавший уж 15 часов, ничего не имевший во рту, стоик, держа затёкшими пальчиками падавшие на него вещи, сказал утешающе:

– Мама, но ведь это же когда-нибудь кончится!..

Ника сияет – стоило растить сына!..

– Скоро мы всё-таки что-нибудь поедим…

Содрогаясь страхом не умолкавшей собаки, Ника соскочила и пошла к калитке. Мирабо говорил, вспомнила она из «Le collier de la reine» Dumas или другого его романа, что если смотреть в упор на собаку, она подчинится…

Вспомнилось ей с невесёлым юмором и без особой веры. Однако этот совет был единственный, и, похолодев в огороде (собака была немаленькая), она шагнула в чужой двор. «У меня не было ног – вата!» – рассказывала она потом. Она шла, смотря на рыжего пса, и – чудо психологии? Vive Mirabeau! – собака, вдруг устав лаять, поникла и пошла вместе с Никой будить храпящего под окном возчика. Никто им не отпер.

Взгромоздив на мажару, сколько хватило сил, пьяного, Ника стала разъяснять ему единственное, что им оставалось, – ехать назад через полдолины судакской – по адресу Герцыков. Колеи под качавшейся мажарой хрустели льдом. Рассветало.

Они приехали в третьем ночи, на востоке алело. На грохот и голоса вышел конюх, разбудил хозяев, принял лошадей (возчик замертво свалился им под ноги), и уже добрые руки чьи-то снимали с мажары Серёжу, несли и вели его в детскую к восхитившимся, проснувшимся детям, а Нике вынесли огромную старинную ротонду, укутали её и оставили – по её предложению – «стеречь всё наше имущество», глядя из-под края ротонды, пахнущей нафталином, на встающее над морем солнце.

Утром она, снимая вещи, с удивлением подняла одним пальцем пудовую жестянку подсолнечного масла – которая, попрыгав дном о гвоздь, прокапала содержимым на дорогу Коктебель – Судак… Но ещё были бутыли масла! Мешки муки бузулакской остро пахли капустным рассолом. Капуста прилипла к дну и стенкам деревянного корыта – всё это и мешки картошки оставили до переезда на мажаре, вынув липкий картофель, подобранный из грязи в саржевую подкладку ватного, плюшевого пальто зимнего – Ники.

Жизнь продолжалась.


Семья, принявшая путешественников, состояла из двух дружных сестёр, поэтессы Аделаиды и переводчицы Евгении, двух сыновей Аделаиды (муж её был в Москве); их мачехи, женщины малоземной, теософки, увлекавшейся более этой жизни прошлыми существованиями, и жены её сына (сводного брата хозяина дома, тоже в Москве находившегося) и их дочки, маленькой Вероники. Мать Вероники лежала, не вставая, синеглазая красавица и мученица, болевшая полиартритом, дававшим сильные боли и не позволявшим двигаться.

Дом был полон бессильных и непрактичных женщин и детей. Среди них дальше пойдёт жизнь Ники и её сына, часто к ним приходивших. Душевное обаяние сестёр, их талантливость и гостеприимство надолго будут Нике – опорой. Зато, несмотря на внешний уют дома старухи Крыжановской, у которой Ника с сыном поселилась, внутреннего уюта дом был лишён. Хозяйка, высокая, рыхлая, с маленькой головой, седой, лицом очень похожая на Гёте, была малоприветлива и строга. Даже и к собственной дочери, вскоре приехавшей к ней откуда-то издалека, весёлой, молодой, легко сдружившейся с Никой. Они вместе шили из бархатных лоскутков и кусочков плюша игрушечных котов, но властный, критический дух матери Олечки – угнетал.

Нике пришло время вставлять зубной протез вместо зубов, вырванных ради Андреевого дня, она уехала в Феодосию, передав сына в детскую дома Аделаиды и Евгении.


Феодосия славилась литературными кабачками, как «Чашка чая», театральными представлениями, – а где-то там замерзал отряд генерала Ш-о, но об этом не сообщалось в громких речах, венчающих дивертисменты. За неразберихой событий там где-то потерялись братья и старшие сёстры Тани, у матери которых остановилась Ника. Мать металась в горе и бедности. Нищета окраин росла, зато цвели дела коммерсантов в ресторанчиках Паша-Тепе и у Фонтана.

Стараясь навести справки о без вести пропавших сыновьях, Танина мать, старушка уже, принимала у себя военных. Там встретился с Никой пожилой поэт, видный в городе человек, красивый собой, хороший оратор, завсегдатай литературного кабачка, любимец публики, загоравшийся на трибуне. Он стал бывать у Таниной матери каждый день.

Далеко у моря, идя вдоль линии железной дороги, когда-то проведённой к Феодосии Айвазовским, новый знакомый признался в любви Нике и сделал ей формальное предложение. (Он её видел ещё в свой приезд в Коктебель, посвятил ей стихи, довольно нескладные, им смеялись у Макса, хотя поэт и был талантлив, но именно любовные стихи у него не выходили.) Она отклонила его предложение со смехом, но по-своему к нему привязалась – за неотвязность, за дар речи, за личное, ей не нужное обаяние. Их встречи в квартирке, где она будет недолго, останутся в памяти – тургеневской повестью.

Он ничего не знал о ней! Она отдыхала в этой непонятности любви к ней человека другого мира, это было похоже на театральное представление, что-то книжное, вдруг ставшее днём.

Старушка-мать хлопотала по хозяйству. Вечером угощала их полюбившейся шинкованной капустой, доставая её из погреба: она хрустела на зубах так вкусно! Заходила молодёжь, за Таней ухаживал молодой человек по имени Ян. Она вела себя с ним причудливо и надменно, жизнь летела к неизвестному. Ника смотрела на всё то с грустью, то с юмором…


Перед ответственным выступлением своего нового друга, от неё не отрывавшего глаз, Ника сказала ему:

– Я поверю в ваш талант оратора, только если вы пойдёте туда совсем не подготовившись! Будем вместе до минуты вашего выступления! Принимаете вызов?

– Принимаю, – ответил он, – но это, Ника, чудовищно!

– Знаю.

– А это сможет повернуть вас в сторону, нужную мне, – хоть на йоту?

– Не знаю… всё может быть…

Они день провели вместе и пошли на его выступление прямо из «Чашки чая».

Она волновалась, он был спокоен.

Его выступление было настоящим триумфом. Но его надежды не оправдались.

– Я скоро получу в Киеве квартиру более чем в десять комнат! Я буду, чёрт возьми, богат – и знатен. – Он улыбается. – Почему вы не хотите быть моей женой?

– Потому что я вас не люблю. Вы только мне нравитесь… Если бы вы знали мою жизнь…


Он познакомил её с интересной женщиной, большеглазой, тонкой душевно, больной. Бывшей его любовницей Евой. Она встретила Нику пламенно:

– Наконец я вас вижу! Я о вас столько слышала…

Через два часа Ника слушала его речи:

– Я разлюбил её, Ника, нет, не уговаривайте меня, – не требуйте – я не могу лгать. Я к ней не пойду.

Когда Ника уезжала, Ева была уже безнадёжна – что-то молниеносное. Таяла.

– Умирает, я знаю! – сказал он. – Нет, я не могу к ней пойти!..


В день отъезда к матери Тани зашли Андрей и Анна. Новый друг Ники, на одно колено, надевал ей ботики. Андрей улыбался застенчиво и мучительно. Он знал, что этот человек влюблён в Нику, что Ника его не любит. И всё же он не мог себя превозмочь, страдал. Анна торопилась, они уходили. Ника, не показав виду, что взволновалась, смотрела им вслед…