Он почти уже не бывал у неё, изолгавшись, увидев её презрительную улыбку.
Порой всё-таки ещё прощала его. Их вновь бросало друг к другу. Отбрасывало.
Из всех прошлых рассказов её о себе он отметил только Глеба: «Джентльмен. Умер как надо. А вы любите, Ника, мертвецов раскрашивать? Красками. Я – люблю».
Его помощник нежно издевался над Никой. Для книги они придумали ещё слово, на последней обложке: «Конец» (стилизованными под татарские буквами). Два мальпоста развозили – кистью художника – героев в разные стороны…
Он пил и сорил деньгами. Заносил Нике – цветочек «розочку», целовал «ручку». Он предлагал денег – отказывалась. Тогда он пил крепче. Когда она прощала, говорил: «пеликанизм».
У неё начались нарывы. Обрилась. Ходила, как евнух, опухшая. Работы не было. Надрывалась, таща воду из колонки минут двадцать, с отдыхом, по горной тропинке.
Однажды, из-за нарыва, прислала ему сухую записку: просьбу принести ведро воды к часу дня. Обещал. Не принёс. Прошёл мимо окна без ведра. Ушёл.
Она пошла за водой, дотащила, но рухнула в слёзный приступ. Из нарыва под мышкой хлынул без малого стакан гноя, испортив перевязку амбулатории.
Во время объяснения с ним она вместо слов подняла с земли ком грязи и молча сжевала его.
Он получил записку. Гласила: «Прощайте. Коли буду в Сан-Франциско, куда вы собирались, – вспомню. Не буду – не вспомню. Ваше поведение со мной, имевшей несчастье быть вашей возлюбленной, останется навсегда загадкой для человеческого ума. Révérence». И был нарисован пеликан.
Он уезжал – и пришёл проститься. С «розочкой». Поцеловал «ручку».
Она пожелала ему «добрый путь».
Был год с Аннина дня. К ней приехала Таня. Сперва жили нежно и мирно, затем стало нечего есть, и однажды Ника отказала гостье своей в скудном добавочном из почти ничего состоящего рациона своего. Оскорбление Тани было понятно и в тот день в жестокий здравый смысл дня не пошло. Они вскоре расстались. В ту же осень Таня, знавшая английский язык, уехала на корабле с английским матросом. Грубости своего поступка с Таней Ника не простила себе никогда.
Сын бурно заболел – у тех судакских друзей. Боясь, что заразное, заразит тех детей, Ника взяла его на руки (а он не расстался с россыпью книг, плакал, чтобы не отнимали), она пустилась в путь. Идти версты две – руки немели. Много раз присаживалась с ним у дороги, приседая на мускулах и вставая в поту, шатаясь, – только бы не тряхнуть его! Что делать, если аппендицит, как без денег достать врача, что, если операция? Её тряс озноб. Серёжа, утешая, терпел боли.
Была ночь. У неё натянулся нарыв, еле дошла. Жизнь помиловала. Но есть ей было уже нечего. Есть в гостях – не хотела. Работы не было. Приучала себя есть один сухарь в день и полчашки скисшего молока. Голод через три дня прошёл, стало вдохновенно. Писала, как прошло двенадцать дней, но нарывы облепили её. А затем слегли оба: у сына – желудочное, у неё правый бок… в это время.
Они лежат рядом на двух постелях, в раскалённой жаре, без воды. Некому пойти и за солёной, в колодцах приморских. Но спасает – соседка. Каждый день приносит полный чайник колонистской, вскипевшей… Еле успевала, оторвавшись от своего семейного лазарета: мать, дядя и крошка-дочь (муж пропал без вести). Приносит им в солдатском котелке бесплатный суп с американского питательного пункта: лапшинки съедали, суп пили бережно: в остатках супа надо было мочить компрессы друг другу.
Так лежали 12 дней. С обещанием быть взятыми в лазарет американской миссии – мест не хватало. Навещали друзья – те самые, без мужчин, старые, больная и дети… Приносили дары сада – сушёные груши, прянички из серой муки.
Сообщить Андрею – нельзя: примчится, окружит всевозможной заботой, а на это нет прав: она изменила ему с тем лжецом!
Встать, что-то делать – нельзя: вдруг в ней, как в М. А., уже копится гной? (Четырёх лет была при смерти от аппендицита…) И Серёжа останется сиротой! Конечно, друзья возьмут его, но он трудный… Если б в неё пошёл – они бы его полюбили, но он в Бориса, они не понимали его… (А вода – серебро! В чайнике только на донышке, а так хочется пить…)
– Но до утра доживём, правда? – Серёжа. – А утром сухари и кипяток…
Утром они – крёзы. Ничего, что ночь долгая. Утро придёт! И последние крошки сахара ораторского в чашку Серёже… Как они ликовали, проснувшись!
…И случилось чудо: в безысходный, безводный час чья-то рука, заскорузлая, положила на окно (окно высоко, человека не видно) зелёный лопух, а на лопухе – полукруг масла, сливочного. Живое, настоящего масло!
Ника медленно, как змея, ползла до окошка. Перекрестилась, выпрямилась – достала… Им они дожили, капельками… с сухарями до дня, когда их взяли под руки, с холма довели до Красного Креста. Этот фунт масла для них заработала старая няня чужого мальчика, с которым играл Серёжа. Связала пару носков шерстяных, снесла колонистам.
Лёжа, Ника продумывала свою жизнь. Евгений – драгоценен. Его черты глядели из крыл демона.
Эфенди, оратор – призраки. Уехавший (Ника намеренно не написала его имени – пусть безымянный, так лучше!) Его только – забыть! Да, почти гениален он был, но это было чудовище. Ума? Не было. Чутьё, как у зверя. Книг – не читал. Он был пустой как сосуд. Он был страшный. Это был человек будущего – без души.
Им кончилась молодость. Уже зрелость. Что посеешь – то и пожнёшь.
(Кадры, кинокадры! – говорит себе Ника. Она устала писать. Представить себе Морица за чтением вот этого?.. Как-то не хватало изображения.)
Красный Крест. Лазарет два месяца. Люди, нужда, болезни. Нападенье зелёных. Убитые в самом саду лазарета; 310 напавших были отогнаны – их отогнали 27 человек! – чехословаков…
Тот, убитый в саду, выбежал на защиту – был скошен. Наповал. Остались жена, мать жены (инвалид), двое детей. Юдоль!
Ника полна презренья к себе, потому что, заставив себя выйти (шла в кухню), очень боялась, идя, пули. Отчего ж не боялась пять лет назад выбежать в ту горную бурю, ночью, в грохот, град, гром, тьму, выбежать с Серёжей на руках – в Хаос? Часть дома рухнула. Бежала, чтобы не задавило стенами.
Ещё друг, последний судакский: старик, больной, нищий, профессор Кудрявцев (в энциклопедии весь отдел геологии – его). Ни гроша. Спит из милости у людей на стульях. Осень, холод. Ника едет в город – на заработки. Он принёс Нике последнее: шёлковую новую рубашку – ей на прокорм. Лютый ветер. Тьма. Пароход. Обняла старика, умолила взять назад рубашку. Шлюпка, волны. Матрос поднял Серёжу – передал через борт другому матросу. Так – и Нику. Прощай, Судак!
Ника, прожив всё до копейки, едет на заработки, – Феодосия, родная, ты!
За последние полгода в Судаке они с сыном испытали голод, лежали в больнице Красного Креста. Их туда свели под руки. Андрей, приславший ей достаточно денег, получил их назад, вместе с приветом и благодарностью. Теперь, поправившись, она решила искать работу – частные уроки у неуспевающих.
Больше года не виделись Ника с Ириной. Сестра из сестёр! Сколько за год было… Её мытарства учительницей у людей, невероятные происшествия. Рассказы её – глубоко в ночь.
Серёжа ликует в играх с двухлетней сестрой. Инна – синеглаза, трудна, повелительна – вся кровь отца!
Поселились близко. Ника, в ответ на расклейку записок о преподавании языков, с первых же дней находит уроки: у начальников, у торговцев. Отношение – как к служанке. Впускают с чёрного входа, о деньгах приходится напоминать. Зато – счастье купить на свой труд – на базаре – вязочки дров и с Серёжей печь на подсолнечном масле, оладьи! из серой муки! Быть сытыми!
Живут – в кухонке, пол – кирпичный. Умещаются два топчана, но со второго в первый же вечер сенник засунут поперёк окна в норд-ост, наглухо! На одном сеннике вдвоём, как собака и щенок, согреваются! Крошечная печурка протоплена (на столе, на полу нет места!) Дверь, норд-ост рвал с петель, медленно утихала под комьями засыхавшей замазки (её разогревали в руках, в четырёх, дышали, мяли, катали, так и не отмывшись, ушли в сон) – кто-то достал и забыл этот клад замазки.
У Тани встретились с Андреем. Взволновались. Предложенье о помощи. Отклонила – работаю, обошлось (не рассказывать же о голоде, лазарете, нарывах – мучить? Зачем?).
– До меня дошло, что вы у себя приютили художника и, говорят, остались должны – я бы хотел расплатиться.
– Я взяла деньги у него только раз, когда ещё были ваши припасы, и он жил у меня. Не мучьтесь – не стоит! Я уж – забыла! Я ведь двужильная, с меня всё как с гуся вода! Отряхнусь – и как пудель! Живу! Помог, главным образом, пароход – увёз его, и хорошо сделал! Schwamm drüber!
Андрей слушал со щемящей болью. Это – его рук дело?
Этот её тон… Зрелей стала, горечь перекрывает всё. И это её издевательское, мастерски подаваемое веселье! и эта душа, эта рука ушли из его жизни!..
В городе бушевал сумасшедший старик. Богач, караим. Огненные, чёрные глаза, библейская борода.
Кричал на улицах: «Кукареку! Петушок я!» Кто говорил – притворяется… Его знали все (говорят, палата ума был… Разбросал богатство, знался с революционерами…).
В фойе кинотеатра, куда с кем-то забрела Ника, он подошёл к ней.
– Красавица моя, жизнью играешь. А на сердце – темно, я вижу… – говорит он, презрительно оглядев кого-то, кто был с ней. – Дурак я, петух, а из всей толпы тебя отличил!
Голос с караимским акцентом накалён – докрасна:
– Будешь жизнью играть – плохо кончишь! Это петух сказал! Помни! Кук-ка-ре-ку-у!.. – закричал он во всю мочь, поднял палец.
– Сядьте сюда! – сказала Ника, тяня его за рукав – к стулу возле их столика. – Слушайте! Я вам отвечу стихами. Это наш лучший поэт, Марина Цветаева:
Веселись, душа, пей и ешь!
А настанет срок —
Положите меня промеж
Четырёх дорог.