Amor. Автобиографический роман — страница 80 из 112

руки

Но она плакала, целовала эти руки, умоляла не гнать её, замолчать. Тогда он улыбнулся, как старший, крепко взял её руку – и они вместе с трудом дошли.

Сидеть он не мог, бедренные суставы срослись. Он или полулежал, отклонившись назад, опираясь на локти, или стоял, наклонясь вперёд, опираясь на палку. Шли вечера и ночи. Она в нём родила и воспитала мужчину. Она была ему – всем. Быть друг без друга – томились, как бы болели. Встретясь – радовались до недр. Вдвоём был покой от всего. Всё было совершенно понятно. Упоенью не было конца!

Стихи Леонид понимал, как будто каждая строчка им написана. Их приносил старокрымский Володя. Стихи, хлеб. Колол дрова. Керосина не было – ни ламп, ни свечей. Володя соорудил «Семисвечник» – в жестянке семь фитилей, и они выдвигались. Принёс флакон керосину. Серёжа боготворил Леонида. Как все. И ещё друг его приходил – Ваня Морозов (с ним обедали по талонам в «Астории»). Он был библиотечный работник. Стали бывать вчетвером. Нике вспоминался, как «вечный возвращенец» Ницше, – Глеб, его два друга, она. Тому назад более восьми лет. У камина, вино.


Роль Миронова в этой странной дружбе – у Вани Морозова. Глаза жёлтые, золотые, лоб и волосы надо лбом – тёмные, как у Владимира Соловьёва. Рот – Пьеро, и лукаво раздвоенный кончик носа…

Смотрит – молчит – улыбается.

Идёт с Никой в гору, крутую, и так с ним легко идти, и так быстро, ведёт крепко, под руку, и пружинный у них шаг. По-деревенски (Ваня вырос в деревне), по-мальчишески обнял, нежно. Его полушубочек, на чёрных кудрях – жёлтая меховая шапка, скрипит под ногами снежок…

Ей кажется, у них всё уже было, он, может быть, даже ей – муж?

Смеётся, он тоже, он тоже, он поймал её мысль (не все, как Леонид, – эту!). И вечером она не зовёт к себе Леонида, не просит Ваню его довести до неё.

Жившая у неё долго семья перебралась на квартиру. Ваня входит весело, как домой, и до глубокой ночи вместе, без слов, одной женско-мужской нежностью.

Он очень силён в поле, Ваня, умел, рыцарственен, не покидает, заботится, чтоб хорошо с ним!.. Может быть, она – деревенская девушка, они – в Ваниной избе, в его деревне? Так это что, измена? Запретное? Она ненавидит любить запретное! Унижение! Но кто может ей запретить? На сердце шумно и вольно – как в море! А девятого вала ждать – нечего, он уже был, и всё смёл, ничего не осталось, одна свобода! Так, король Хильперик?

Из Судака пришла весть: нет уже на свете Олечки, с которой шили котов из бархатной ленты, расплатилась за беспечность поступить для прокорма – на службу к военным в дальнем городе, куда забросила судьба… С ней вместе ушла и мать, старуха с лицом Гёте…

Вскоре умерла крошечка-дочь бывшей жены оратора, от сухотки. Умерла при матери и при Нике, тихо… В то время грохотало на крыше: больной матрос внезапно сошёл с ума, ломал крышу, кидал черепицу куда попало, и некому было его унять…

…Не забудет Ника (хоть Ваня в будущем заслужит забвение) – каков был её Ваня на нищих похоронах ребёнка, как нёс гробик, как шёл с ними, как, пожав руку матери, пристально, мироновским взглядом, ей поглядел в глаза. Жизнеутверждающе.

…Леонид не упрекнул Нику. Он понял и это… Он любил Ваню. Но у рта прибавилась еле заметная чёрточка – в выраженьи лица.

От тех истинных дней с Леонидом – струилась тоска. Но она не хотела себе сознаться. Писала: «Я вижу себя королевой многих, многих, многих королей. Сегодня с тобой, завтра с другим…

Забыть, друг мой, – и не взгляну на тебя, когда пойдёшь – вслед! Я буду глотать души, в этом одном – забвенье…»

А ты всё ещё стараешься, во дворце Снежной твоей Королевы, сложить из льдин слово «Вечность»? Кай мой… Нет, не Герда я твоя, андерсеновская, я не жду тебя! Всё складываешь то огромное слово – и не можешь сложить? И всё – каешься? А я вот – не каюсь: волна смывает волну! Но я люблю вспоминать сказки! Любимая Глеба была «Ледяница», там был мальчик Руди… Дева льдов. А ты всё ещё – «Снежную Королеву»? А мы с тобой любили «Мила и Нолли» – помнишь? Они мчались на ланях по краю пропасти – «опьянение, опьянение»… А теперь я их разлюбила, мне есть только одно слово: «Забвение»!


А Ника – в дебрях, куда заходила всё глубже, – писала: «Всё позволено, да. И я ухожу, чтоб вернуться. Это некая игра с ним же (в объятиях другого!). Инсценировка разлуки – для утренней сладости встречи…»

Но как ни окунает голову в сосуд с названием «свобода» – на одновременную близость с двумя её сердце не бьётся.

Тюремная преданность одному в ней (от предков?) прочней теорий и – постижений.


Весной она уезжает с сыном в Москву. Все рвутся туда, и все, один за другим, там будут.


А в Москве их ждёт нищета. Нянька Серёжина и Алёшина увезла, по подложному письму, все её вещи и из покинутого со вторым мужем домика в Александрове. Пропала на складе – обстановка трёх комнат московской квартиры, где жила до второго мужа. А вещи Глеба, как узнает, вернувшись, его вдова, прожили те «друзья», к которым он поставил их на хранение, – обстановка семи комнат его матери, книги, ковры, сундуки, – солгав, что у них «взяло ЧК». «Ничего не взяло у них ЧК, – сказала соседка. – Ложь! Прожили!»

– Schwamm drüber! – говорит Ника и начинает работать.


Вскоре Ваня, приехав в Москву, не привозит ей вещей, у него в Феодосии оставшихся.

– Некогда было – и тяжело…

Так просто!

В Москве у неё пропали: обстановка, серебро, немногочисленные фамильные бриллианты; осталось: одна повесть о юности и одна книга, старинная, «О подражании Христу» Фомы Кемпийского.

Ваня живёт у неё. Устраивается на работу. В суровости Москвы 1921 года стал деловит. На пятый день грубит хозяйке Ники, приходит ночью, небрежничает.

На восьмой Ника заболевает – всё тот же правый бок, аппендицитный. Вани нет. Девятилетний Серёжа вычистил печь, раскатывает (себе) – лапшу, серую, матери и себе сварит кисель. Но иметь дело с огнём мать не позволяет. Ждёт Ваню. Тот с порога:

– Нет, не могу топить печь, нет времени. Понимаешь?

– Но у меня дрова не наколоты, хоть – наколи…

– Не могу! Я иду на рынок купить крупы и муки. Обещали мне комнату, я устраиваюсь! Не сердись, я очень спешу!

Она смотрит на него поражённо.

– Ванечка, это случай – евангельский: вдова – и ребёнок – и болезнь, и нет дров… – Её голос холодно-ироничен.

– Не могу! – отвечает он раздражённо и исчезает.

Ещё приходит взять свои вещи.

Ещё приходит – весной, на Пасху. И прямо – христосоваться. С улыбкой. Ника, отвернув рот, подставляет щёку. Это их последняя встреча.

Но есть и другое. Ночами сшив из лоскутов кукол, она носит их на Смоленский рынок. Любуются все, не покупает никто. Обессилев, удерживая слёзы, бредёт домой.

Женщина: «Куклы? Все покупаю!» Вот такие на свете бывают дни. И на свете есть – люди. Друзья, новые, совершенно другие. И был вечер со старшим из них (поэт, учёный). Разговорясь у своих дверей (дело летнее), простояв от зари до зари, входит в комнату свою. К своей единственной книге – на веки веков озарённая, став на ноги.

С того дня начинается Никина жизнь испытаний, искушений, борьбы с собой.

(Дописав это, Ника передала «Свободу» Морицу. Мориц читал и не говорил ничего.)

Часть VIIПреодоление. Из жизни Ники

Глава 1Искушение очагом

«Нельзя так жить, как я жила! – говорит себе Ника. – С такой же силой, как я тянула навстречу любви – руки, с такой же силой пора их себе – скрутить. Преодолевать эти чувства! Перестать слушать только себя – на другие сердца оглянуться! Разве я не разорвала сердце Леониду, когда оставила его? Хватит! надо иначе жить! Следить за собой ежечасно! Работать, растить сына! Иметь трезвые дружбы. Тогда в ответ на волевой шаг дня – зазвучит в душе иная музыка… И она даст силы – на всё!»

В звуках музыки вспыхивает иногда голос Анны – жара, миражи, метёт полова с армана, – и одиноко стоит дерево на самом краю земли… И вдруг – из Парижа – письмо: до боли знакомый почерк, родной – Андрея, узкие буквы, перо рондо – и там его нашёл – родное! Это был перечень пережитых мук на чужбине, немыслимых для рассказа. Безработица, кризис, болезни, несколько операций лица (гайморит), безденежье – и сомненья, не был ли грехом неоплатным союз с Анной… Она без конца мучается судьбой мужа! А о Нике – бесконечно благодарная память о всесильном возрождении после мук ревности и собственничества с той первой подругой, отдохновения перед новыми муками возмездия на чужбине…

Затем уж не испытание просто, а само Искушение входит в дом: ученик отца, теперь пожилой профессор, классик, приворожённый её умом, её убеждениями, начинает бывать у неё. Он знал её ребёнком. Между ними – поколенье. Он сед. Он сед и прелестен. Vieux beau. Бездна ума, воспитанья, изысканности (недаром учился в Греции…). Но – язычник, но – словесный гурман. Ночи бесед.

Есть всегда один миг, и не виноват искушающий, ты даёшь на него согласие! Когда этот миг наступил – не подняв глаз (а он только ждал – жеста, слова…), свернула и то, и другое. Проводила его до дверей. Было три часа ночи.

Но был незримый час Вечности. Перед нею она была права. Дома его ждала жена, тревожилась, что поздно. Урывать, воровать у жизни радость общения? Ради своей сладости? Как с Евгением? Нет! Ради достоинства человека – эту сладость отвергнуть. А жизнь продолжала своё: колдовать… Новый друг. К ней на четвёртый этаж подымался старый земский деятель, журналист, старец.

Под деревьями дома отдыха началась их дружба. Как молодой он вошёл в её жизнь. Ввёл её в свою семью. Жена – старушка, тонкая, умница, очень больная, отзывается во всю мощь сил. Ника дружит с ними. Множество их детей – ей чужды (почти её поколение – у младших). Её приходы к ним, редкие (много работы), – им праздник. А ей – в ней уже началась смута.

Новые друзья роются в ней, как Скупой рыцарь в сокровищах, это всё тот же их «Sturm und Drang», у которого нет возраста.