А Ягья эфенди играет свою композицию «Татарин на могиле матери», и скрипка – как только он начал первые звуки этой знакомой вещи – властно воскресают те дни: Андрей, Анна, крымская степь, национальный татарский праздник, над горизонтом – опрокинутый пароход – мираж… Прошлое! Ты живей настоящего! Будущего же не знает – никто.
Но не бледней, чем мираж над Ислам-Терекской степью, плывёт над ней лицо – узкое, бледное от бессонницы ночей над больными, светлые глаза с тяжёлыми веками, сходные с глазами её первого мужа. Они смотрят в самую душу…
1926 год.
С последней встречи с доктором Р-вым прошло девять лет. Девять лет разлук, смертей, болезней, переездов, войн, разрухи, голода – и вот, как в ту весну, заболела её родственница.
Точно не было этих лет перемен, переездов, страданий, в её мозгу возникает имя. Пётр Михайлович P-в! Да, в мозгу. Сердце давно изменилось, утихло, научилось бороться с собой. Оно зорко и трезво (иные говорят – сухо). Но в глубине жива память о человеке. От которого увела Жизнь. Свершались на глазах судьбы, свершилась и её судьба. Кончено с любовной судьбой, с поиском счастья! Книгой, где-то давно дочтённой, лежит позади – прошлое. Но распахнулась вокруг – бесконечность, и – переназвалось всё. Теперь, когда надо было просить помощи доктора Р-ва, был страх, что, утомлённый и занятой, знаменитый доктор откажет. Как его убедить?!
Ника подымалась по лестнице медленно, подготавливая словесное обращение. (Уж одно удачно – что жив! Когда столько погибло, умерло и исчезло… Значит, ещё работает? А сколько ему сейчас может быть лет? И сколько было – тогда? Этот вопрос никогда не приходил в душу…)
Звонок. Но испорчен. На стук выходит женщина:
– Я сестра доктора, но пустить вас к брату не могу.
– Занят, понимаю! Но я…
– Нет, не то чтобы занят… (замялась).
Ника глядит на неё – и нет слов. Если б была похожа! Глаза – совершенно другие… Незнакомый человек!
– Брат – болеет…
Спазм страха, что – вот сейчас откажет, страх научил, что сказать. Под натиском отчаянных слов – о его давней славе, незаменимости, о близких, лечившихся у него, и о том, как погубили врачи мать мужа, которую он бы спас, и о том, как он её спас и сына, – женщина дрогнула. Отступила – и скрылась.
Она вернулась и что-то зашептала. Ника не слушала – рука уже была на портьере двери, заветной. Теперь уж не надо было учить её, что сказать!
Она вошла к нему с бьющимся сердцем: к родному, к Другу, к Носителю Добра, к Служителю помощи людям…
Шагнула – и замерла: в кресле посреди комнаты сидел человек, совершенно неузнаваемый.
Так бывает во сне. Он был почему-то завит мелким барашком. И этот мелкий незнакомый барашек был – сед. Сидел человек из жёлтого воска, и жест, которым он показал ей – сесть, был – стеклянный. Парикмахерская кукла, заводной механизм, страшный. Глаз не было – веки. Наполовину опущенные. Робот!
Он повернул к Нике лицо – и она поняла: сумасшедший! Но так был велик гипноз его имени, память о бывшем, что страх, что он может не услышать её, он может отказать в докторской помощи, – сжал её сильней её потрясённости. Это был всё-таки – он. Пётр Михайлович!..
Она, как сквозь водную толщу, стала пробиваться к нему. Она старалась на него не глядеть, мимо – и рядом (точно тот, прежний, был рядом с ними – и переведёт ему!).
Ника сказала всё, что приготовила. Она старалась нагнетать выражение в слова, и она продолжала не глядеть на него – боялась того, что настанет, когда глаза встретятся – и он поймёт её страх. (Страх – чего? Его отказа? Его самого? Его – согласия?.. Разве такой может лечить?..) Но что-то, не менее безумное, чем он, держало её, расковывало скованность помимо сознанья и воли – и она выложила перед этим непонятным созданьем всё, что прежде горело в ней к его докторскому таланту, к дару диагноза, о котором по Москве десятилетия шли – слухи, рассказы.
Она напомнила ему его славу, ошибку врачей и его горение над больными – всё напомнила, обо всех, когда-то связавших их. О себе, о своём маленьком сыне, потом умершем вдали. «Если б не вы, его бы зарезали ещё до рожденья, он не прожил бы год и две с половиной недели, счастливо, в русском саду, в Александрове, у татарского моря под Феодосией, среди всех, кто любил его… Разве я могла забыть вас? Разве над его маленькой жизнью не было врачебной ошибки? За два часа до его смерти, когда я, уже видя её, в отчаяньи рвала всё, мною написанное, – в жертву какому-то богу, в которого я не верила, ненасытной слепой Судьбе, врач сказал: „Его надо кормить тапиокой“. А он не разжимал рта!»
Что-то дрогнуло – не в лице, в позе сидевшего. Ноги его, покрытые пледом (только теперь она увидела плед, клетчатый, как на предсмертной фотографии Ницше, на фоне ветвей, на фоне его «вечного возвращения», страшной идеи, повредившей мозг философа…), ноги переместились. И был какой-то звук: вздох? Рот двинулся – и сомкнулся. Она подняла глаза: ужасная своей силой жалость сметала всё, только что бывшее. И в восковом лице с обтянутыми скулами она увидела взгляд. Он глядел на неё, как будто опоминаясь от сна (наркоза лет, прожитых, превративших его в – это?).
Он сделал движенье – вперёд. Рука тронула плед у колен, плед упал. Её движенье поднять он остановил – жестом. Повелительным. Но – мягким. Его прежний жест! Что это? Попытка улыбки? Или – гримаса боли? Слились… В лице что-то задвигалось, точно в нём таял воск, в который он был закован. Откашлялся. Нет, не кашель. Не вздох, что-то иного свойства… Он вдруг поднял кисть руки – и замер, словно прислушивался.
Мгновенный испуг, что кто-то прервёт то самое, что началось с ним, что делало его как-то отдалённо похожим – на прежнего… Что он слушает? Сестра? Сейчас войдёт?
Она тотчас поняла ошибочность своего подозрения: он вспоминал… Слабая улыбка искала черты. Она пробивалась сквозь маску. Глаза – она их увидала! – стали теплеть, как взгляд брата мужа, волшебно и страшно соединяя чувства, когда-то её потрясшие, и в тихом ознобе страха просыпаться в себя – прежнюю, она, как под гипнозом, смотрела в его глаза. Отречение? Да, ото всех. Но – от этого? Господи, да я люблю его…
– Помню! – сказал он медленно, нежданно громко. – Всех вспомнил! (его лицо торжествующе озарилось). – Всех! Она умерла? У Герцена! Зачем сделала операцию?! (Он почти крикнул «зачем» – и в слове «операция» его «р», родной звук семьи её первого мужа, усиленное его волнением, каркнуло, как вороний крик.) Я говорил ей! Тогда ещё всё было цело и можно было лечить! Я мог помочь ей!..
Он привстал, он протянул руку. Время – будто – вернулось.
– У меня была первоклассная лечебница, всё оборудование из Швеции. Из Швеции! – каким-то весенним голосом крикнул он, и глаза его вспыхнули. – Я же сделал ей все исследования!..
Его речь полилась потоком. Он вспомнил её, Ники, болезнь. Одиннадцать лет до того, ошибочный диагноз врачей, и что он прописал ей тогда, и – диету!
– Таблетки д-ра Югурта, отличные! Белое мясо, кофе из винных ягод… Никакой операции вам! Ребёнок был спасён, потом вы были у меня, когда умер ваш муж, заболела ваша подруга… Я обещал, да! Я не обманул, я бы поехал, но она позвонила мне и сказала… – Чем-то омрачился лоб. (Забыл, что она сказала?) – Да, – спохватился он, возвращаясь к радости памяти, – брат вашего мужа был мой пациент! Я сказал ему…
В нём проснулся не только врач! Человек… Он готов был слушать, чем теперь заболела родственница – рыцарь науки, спасатель стольких! Но и боль пробудилась вместе с сознанием! Уже не Ника говорила – он! Без страха увидела она, как колыхнулась портьера и просунулась голова сестры. О, уже опасности не было – теперь повелевал он. На лице сестры было изумленье, испуг, радость… Она кивнула Нике и скрылась.
– Сядьте! – властно сказал доктор, видя, что она привстала, и Ника села, радостно повинуясь.
Он рассказывал о себе, о своих, он горестно воскресал в рассказе: в его лечебницу пришли чужие – и всё изменилось. Незнающие испортили оборудование. Потом наверху послушали его, сняли виновных, но починить аппаратуру уже было нельзя!
– Но я бы пережил это, я бы всё равно стал работать – ведь было столько больных тогда! Мне везёт – да, теперь уж не мне, но в лечебницу везли тифозных. И я начал лечить их… Но мой сын покончил с собой! Жена, – он тронул висок и вжал в него пальцы, – не вынесла. Она умерла через несколько дней. Вот этого, одно за другим – я не смог… Я очнулся в палате, психиатрической… Теперь – это давно уже, теперь легче, но это не жизнь! Я – консультирую, – крикнул он, – я только иногда выезжаю, но они не могут понять, – правая рука сжала лоб, лицо затуманилось, – у нас есть одна точка в мозгу, в мозжечке, – сказал он страшно внушающим голосом, – в ней таится вся жизнь человека… – звук его речи перешёл в шёпот. – Я это знаю, понимаете? Я это знаю… – говорит он изумительно (просветлённо, таинственно. Нет, это уже вдохновение…). Ника в трансе слушает его материалистический бред. Но истину ли медицинскую он глаголет, провидец – или безумец перед ней?
Король Лир под грозой!
Он пробует вступить в дикий хор мучающих его голосов жизни и смерти – возносящим (это – главное сейчас!) утвержденьем. И он музыкальностью (ухом) сердца ловит её тон, отзывается. Но тему – отвергает, яростно. Нет, нет, нет, не то – не Бог! – ошибка!
Нику знобит. Зуб о зуб. Из куклы ожив, бьётся перед ней человеческое страдание – безысходности, беспросветные ум, душа, каторжное среди людей одиночество – целая рухнувшая жизнь!
О, мечта не обманывала её годы – вот он! Теперь ты можешь спасти этого человека, годы бесплодно любимого, – только ты! Но не лги себе, что – дружбой! Не тот случай! Всею собой, дух и тело, отбросив борьбу с собой, сломав свою строгую жизнь! А, тебе жаль